К книге
Вся жизнь и один деньСтраница 4
12%
Страница 4
4

Какой-то высокий старик шел, прихрамывая, наискосок через дорогу — вверх от реки.

— Дед! — крикнул Семенов.

Старик подошел. Он опирался на палку: худой, длинный, с клочковато-рыжей бородой, цвета куполов. Глаза смотрели подслеповато-слезяще.

— Монастырь тут, что ли? — спросил Семенов.

— А как видишь! — ответил старик тоненько.

— Монахи живут?

Старик захихикал:

— Какие те монахи? Монахи давно не живут!

— А свет вон — в окошке? — Семенов указал кнутовищем в ворота.

— Так то ж учреждение! — строго сказал старик. — Милиция тута.

«Вот те на!» — внутренне охнул Семенов.

А старик вдруг посмотрел на него пронзительно: куда слепота подевалась!

— Что везешь-то?

— Да так, — с замиранием сердца, нехотя ответил Семенов, стараясь сказать это по возможности безразлично, и тронул вожжи.

— Стой! — завопил старик.

Семенов со всей силы хлестнул коней — снег взвился — помолодевший старик сразу отстал в метели — но все еще бежал следом, кричал: «Стой! Держи его! Убивец!»

Оглянувшись, Семенов увидел, как вдоль ограды монастыря забегали тени, какие-то фонари — или факелы, — коптя, сгущая сумерки, заколыхались ему вдогонку…

Он колотил и колотил коней, уносясь в наступающую ночь, понимая, что теперь ему все равно конец…

Тут он всегда просыпался, радуясь в первый миг, что это только сон. Лежа в кровати, усталый и разбитый от этой погони во сне, Семенов понимал, что зарезанный — это он сам, его двойник, его второе, правдивое «я»… Все сомнения, которые он мечтал высказать людям, все вопросы, которые мучили, — о самом тайном, сокровенном, правдивом, о всей жизни — своей и других. Но хоть сон и кончался, а страх перед мертвецом не проходил — словно еще кто-то видел этот сон и понял его… Да и сон-то уходил, а проклятые вопросы оставались!

Всю жизнь преследовал его этот сон — в разных вариантах: то вместо подводы удирал он со своим трупом на поезде — то на лодке через огромное пустое озеро — то пешком, таща труп на спине, — но всегда в конце была милиция… и всегда он ускользал от расплаты, просыпаясь…

20

Семенов лежал поверх спального мешка на спине и смотрел в брезентовый потолок, по которому дождь барабанил. Он повернулся на бок… и тихо открылась дверь в полутьме комнаты, и вошла натурщица Лида — самаркандская.

Лицо у нее было вполне обыкновенное — круглое, курносое, в прыщиках, — но когда она снимала ситцевое платье и всходила на помост перед мольбертами — тогда лицо этой простой русской девушки забывалось, она становилась богиней! Это была даже не Лида-натурщица, это была Вечная Женственность! Само Совершенство!

— Откуда ты, Лида? — спрашивает Семенов. — А училище?

— Не пошла сегодня, — говорит Лида. — Скажусь больной.

— Хочешь — большой свет включу, порисую тебя? — говорит он обрадованно. — Тройка у меня по натуре, надо бы поупражняться.

— Упражняйся, если хочешь, в кровати, — отвечает Лида. — Устала я. Спать хочу. Но поесть сперва надо… что у тебя найдется закусить-то?

— Кусок лепешки только, — говорит он смущенно. — Да вода вон… свежая… Скоро стипендия будет.

— Ох, надоели вы мне, студенты! Как вы только существуете? И все-то тебе рисовать меня надо! Будто скульптура я, а не живой человек! — она возмущенно снимает с себя тонкое ситцевое платье.

Она всегда так ходит — в одном платье на голое тело — благо жара… да и промозглой самаркандской зимой она тоже в этом платье. Закаленная. Разве что платок накинет.

— Красивая ты! — любуется он. — Венера Милосская! Дай — порисую!

— Жестокие вы люди — художники! — мрачно говорит Лида, ныряя к нему в кровать. — Уйду я от тебя… между прочим: там у меня в кармане три рубля, — добавляет она. — Возьми утром.

— Я ж тебе растолковывал, — обижается он. — Пойди куда-нибудь к подругам, поешь… у меня пусто… стипендию жду… А рисовать мне всегда надо, такая уж моя жизнь!

— Не жизнь это, — говорит она и сразу засыпает.

Он лежит рядом и думает: у кого бы денег занять? Перебирает в уме однокурсников… нет, никто не даст. Кто может, те уже дали. «Вот положение! — думает он. — Есть Богиня, так прокормить ее нечем!» Он откидывает одеяло и смотрит, как она спит. Ровно колышется идеальная грудь… Идеальный живот… Идеальные ноги…

Эта Лида живет как птица небесная. Он часто, лаская, называл ее кукушкой. Кукует то у него, то неизвестно где. Ревности у него не было, ревность денег стоит. Подло это, конечно, — что ревности нет, — но такой уж он человек, и она это знает. Если ревновать, то надо училище бросать, идти работать, вить гнездо… Не здесь же ему вить гнездо — в Самарканде, — он здесь птица перелетная — его гнездо на Севере. В Москве его гнездо, правда, пустое, разоренное, но он еще туда вернется! Он в это верил свято. А еще он верил, что главное для него — живопись… И Лида для него тоже — живопись.

Он смотрит на ее божественное тело — и от этой красоты просыпается… барабанит дождь по палатке.

— Надо же, — проворчал Семенов. — Никуда, видно, от нее не денешься!

И звонок опять зазвучал — будто рядом, в палатке стоял телефон. Звонок настойчиво звал его назад — на среднеазиатские дороги его молодости…

Семенов протянул руку, чтобы закурить.

— Спи, — бормотал снаружи дождь. — Ну, чего проснулся? И курить не надо! Вот кончу лить — пойдешь к своим рыбам.

— А ты не очень-то хлюпай, — ответил дождю Семенов. — Все равно ловить пойду, хоть и в дождь!

«Напряженный я какой-то, — подумал он. — И спать хочу — и не могу. Сказался, видно, перелет из Москвы: восемь часов летели, да еще тут — вертолетом…»

Он сел в пасмурной полутьме палатки, прислушиваясь к лепету дождя. Капли то редкие, тяжелые, то мелкие, частые… Вдруг солнце откуда-то блеснуло — невидимое! Тучевая и солнечная кутерьма за стенами. Всегда здесь так, в горах. Но выглядывать из палатки не хотелось: он все еще думал о натурщице… Он понял, что ему хотелось о ней думать… Он опять лег.

21

Лиду он нашел на Самаркандском базаре. Виноват был во всем преподаватель живописи и классный руководитель Айзик Аронович Гольдрей:

— Ви би сходили на базар, Семенов, — сказал он как-то на перемене. — Достали би натурщицу.

Гольдрей произносил «и» вместо «ы». Всех студентов он называл на «вы» и только по фамилиям.

— Как это я вам натурщицу достану? — смеется Семенов. — Что они там — продаются?

— Вы не говорите глупостей, Семенов! — сердится Гольдрей. — Там полно натурщиц! Они только не знают, что они — натурщицы… А вы объясните им это! Только смотрите, чтобы фигура была… и скажите ей, что она будет зарабатывать сто рублей в месяц…

Смешной человек — Гольдрей! Говорит «ей», как будто натурщица уже у него в кармане! Но на базаре Семенов теперь не просто виноград покупал, да лепешки, да тутовниковую халву и в чайхане там не просто так сидел, чай прихлебывая, — он присматривался к девушкам… Девушек на базаре хватало — речь идет, конечно, о русских — ибо об узбечках и заикаться бессмысленно: это особый мир, они уж никак не годятся в натурщицы. Но и с русскими у Семенова ничего не получалось — робок был бесконечно: сам как девушка. Ему казалось, если он заикнется какой-нибудь незнакомке о том, чтобы позировать обнаженной, — она его просто к черту пошлет… Так Семенов приглядывался, желая угодить Гольдрею и страдая от собственной неполноценности, пока не представился случай.

22

Как и все бедные студенты Самаркандского художественного училища, студент Семенов мечтал иногда о любви. Он, конечно, мечтал о любви высокой, беззаветной, вечной. И о мимолетной тоже мечтал. «Хотя бы мимолетная, — думал он, — если уж вечной пока нет». Но и мимолетная любовь от него отворачивалась.

Лучший друг и однокурсник Семенова — Кошечкин — разбитной малый и такой же бедняк — утверждал, что для успеха в любви необходимы хорошие шкеры и корочки. «Шкеры» — это значит штаны, а «корочки» — туфли. Так они тогда выражались на своем студенческом жаргоне. Главное, говорил Кошечкин, это конечности. Когда конечности гениально оформлены — ноги, руки, голова, — тогда у тебя вид! От этого вида все девушки просто таять будут.

Голова их не особенно мучила, потому что ходили они там без головного убора. По перчаткам тоже не тосковали. Шляпу и перчатки вполне могли заменить красивая прическа и чистые руки. Но ноги — тут необходимы были корочки — не босиком же за девушками ухаживать!

Кошечкин даже процитировал известное изречение Чехова: «В человеке должно быть все прекрасным: и лицо, и одежда, и душа, и мысли». Что касается лиц, душ и мыслей, то они с Кошечкиным были на высоте. Были молоды, красивы, водку не пили — денег не было, — питались воздержанно, грызли гранит науки, думали о живописи, мечтали о высокой любви… но одежда! Вот в чем была трагедия.

Как раз в то время — на первом курсе — писал Семенов вывеску для одного старика узбека, продавца фруктов на базаре. Самаркандские узбеки были в этом отношении замечательными людьми: они любили заказывать студентам художественного училища вывески. И не только вывески: они иногда даже покупали этюды. Сидишь, например, перед мечетью Биби-Ханым или перед гробницей Улуг-Бека и рисуешь себе. Тут подойдет какой-нибудь хозяин близлежащего ларька, тихо сядет позади тебя на корточках в пыль и долго молча смотрит. Если этюд ему понравится, он говорит: «Эту мечеть (или гробницу) ты хорошо взял! Я видел, как это брал большой художник Герасимов. Но и ты хорошо взял, молодец! Продай — я тебе два кило винограда даю (или яблок, или груш)…» Ну ты, конечно, делаешь вид, что этот этюд тебе самому очень нужен. А узбек тогда делает вид, что этюд ему в общем-то не очень нужен. Но все это говорится только для приличия. Так вы некоторое время торгуетесь, ибо не торговаться там просто нельзя. Тогда тебя могут посчитать за дурака или решить, что этюд плохой, и сделка не состоится. А поторговавшись несколько минут, получаешь за обыкновенный этюдик два-три килограмма отличнейшего винограда без косточек! Это было для студентов большим подспорьем. В основном-то они и питались фруктами, овощами да хлебом: самая дешевая еда. Должен еще добавить, что самаркандские узбеки стали такими ценителями живописи неспроста: во время войны в Самарканде находилась Ленинградская Академия художеств, она-то и привила самаркандцам любовь к живописи. Стихийно. Так что город этот был для студентов-художников действительно благословенным городом: ходишь на пленэр да еще за это гонорар получаешь! Получали студенты плату натурой и за вывески, которые писали по заказу. Были это те же натюрморты, только на них еще требовалось написать несколько слов, например: «Фрукты и овощи. Колхоз такой-то, район такой-то» — по-узбекски. Работа эта была с авансом: сначала получали энное количество плодов, чтобы поставить натюрморт и написать его — на фанере или железе — масляными красками, потом этим натюрмортом питались, пока картина сохла, а под конец получали за работу еще… восточная сказка!

Ну, так вот… Кончил Семенов очередную вывеску, съел натюрморт и, когда работа высохла, понес ее сдавать в базарный ларек знакомому старику узбеку, который уже не раз покупал у него этюды. Подходит к ларьку — было их в Самарканде тьма, и на самом базаре, и в улицах-проулочках, и все почему-то небесно-голубого цвета, — подходит Семенов к ларьку, а там вместо старика молоденькая девушка сидит! Да еще к тому же русская! Вот тебе и натурщица! — подумал Семенов. Этакая милая курносая красавица (ему тогда почти все девушки казались красавицами). «Где ака? — спрашивает Семенов. — Я тут вывеску принес». — «Скоро, — отвечает, — придет… подожди». А сама сидит возле весов и так задумчиво и грустно в самаркандское жаркое небо смотрит, подперев щеку маленьким кулачком… А вокруг нее на широком прилавке горы винограда — янтарного, черного, красного, горы яблок, слив, груш, гранатов, персиков… тьфу ты, черт возьми, даже слюна во рту сбежалась! «Франса Гальса бы сюда! — подумал он. А потом подумал: — А я разве не Франс Гальс? Я тоже Франс Гальс! Да что там Гальс — я Дюрер! Я бы сам мог ее написать, такую девочку с виноградом… Щеки — персики, глаза — маслины, волосы — спелая рожь…» Стал он ее разглядывать. И все больше она ему нравится. И все больше ему ее жаль становится.

«Вот, — думает, — попала бедняга к этому старику! Небось не от хорошей жизни… Откуда-нибудь из России приехала на дешевые харчи. Родителей, наверное, нет… тоскует, как и я…» — разные мысли в голове завертелись. А сам все разглядывает ее, разглядывает. По всему видно, что она на одной, так сказать, ступеньке с Семеновым стоит. Платье на ней самое что ни на есть дешевенькое, ситцевое, стираное-перестиранное, и пожалуй что на голое тело надето… Ну, а что касается конечностей, то и они не лучше семеновских. Ноги ему, правда, не видны были, а руки — маленькие трогательные руки — пригляделся он — с грубой, потрескавшейся кожей, ноготочки обкусаны. И голова — хоть и пышные волосы цвета ржи, но плохо промытые, спутанные. Зато — глаза! Большие, коричневые! Брови черные, губы — гранат раздавленный… и «как синие птицы, трепещут ресницы»…

— «Освежи меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви!» — это Семенов вслух сказал, цитату из «Песни песней». Он в те годы много читал и часто огорошивал людей цитатами…

Красавица удивленно колыхнула ресницами — и протягивает ему яблоко! Она подумала — он есть хочет! И тут он — естественно — загадал! Он загадал: если яблоко будет кислым — тогда ничего не получится (сами понимаете — что!), если же сладкое или кисло-сладкое, все будет хорошо!

Надкусывает яблоко — сам смотрит на нее, смотрит! — жует: яблоко кисло-сладкое! «Ну, наконец-то! — радостно подумал Семенов. — Будет и на нашей улице праздник!» Ему вдруг жарко-жарко стало, кровь к сердцу прилила, в висках застучала… «Будь, — думает, — что будет!»

— Я, — говорит ей, — художник!

А что она натурщицей быть должна — совсем забыл!

Она молчит, смотрит только сочувственно.

Предыдущая главаГлава 4 из 33Следующая глава