Почему я чувствую себя перед ней виноватым? Будто украл у нее что-то — не гуся, как тогда в степи с Увалиевым, а нечто большее…
Не надо было ей о любви говорить, — понял вдруг Семенов. — Моя вина в том, что я подарил ей надежду, а потом украл ее.
Жену — вот — сейчас — люблю, и никаких конфликтов с призванием… Значит — бывает-таки гармония? Почему? Да потому что, когда мы с женой познакомились, у меня уже было мое место в жизни… и в живописи — самое главное уже было. А любовь приложилась. Лучший вариант. А иначе — если ничего у тебя нет, а хочешь все сразу — гармонии не бывать: что-нибудь непременно приносится в жертву другому…»
— Ну, ладно, старик! — сказал сам себе Семенов и встал, повеселев; и опять увидел он вокруг горы, и скалы, и тайгу, и кипящий Вангыр. — Хватит! Коли есть в настоящем гармония — так забудем о прошлом! Тем более сейчас, когда можно хариуса ловить… и семгу… и дышать этим воздухом. Где еще есть такой воздух, а? Небось где-нибудь его готовы покупать в консервных банках… — Он не подумал о том, что гармония в настоящем невозможна без участия прошлого.
Он вспомнил еще одну свою любовь — самую первую — школьную…
Первая любовь… святые слова! Какая бы она ни была — хранимая тайно, разболтанная пенсионерами возле подъездов, описанная в книге, показанная в кино — и почему-то всегда связанная с какой-нибудь «дикой собакой Динго», — эта любовь всегда считается прекрасной. Только потому, что она — первая…
Он знал в колхозе одну немку, которая говорила по-русски только две фразы: «Это правильно» и «Это неправильно»… так вот: это неправильно, — подумал Семенов о первой любви. Он не любил свою первую любовь уже давным-давно…
— Будем рассуждать логично, — сказал он. — Случилось предательство, но, слава богу, не с моей стороны…
Он в который раз обрадовался этому.
— Первая любовь глупа и наивна! — сердито выговорил он прыгающему на волнах поплавку, и тот испуганно нырнул в воду… но тут же выплыл и закачался дальше…
Семенов ловил хариуса на мушку.
Забрасывая и вытаскивая снасть, Семенов разговаривал сам с собой вслух, не замечая, как слова мешаются с шумом реки, а порой разговаривал в мыслях, не ощущая, что слова вовсе немые. Одновременно он следил за далеким поплавком, перезакидывая его, перепрыгивая с камня на камень, вываживал на мелкую воду бившихся хариусов, снимал с крючка, опускал в подвешенную к поясу сетку… Все это он делал автоматически, даже забывая на мгновение, что ловит рыбу… в мыслях была эта его давняя первая любовь…
«Глупые записочки в классе, бесконечные стояния возле библиотеки, сидения в читальном зале, когда смотришь в книгу и видишь фигу, а думаешь только о ней, а она сидит за длинным столом напротив — «обойди стол и у всех на виду подойди и поцелуй меня!» — заливающий лицо до самой шеи румянец и сердцебиение — и обилие высоких, случайных, нежных, пустых, горячих, банальных слов, в которых мерещится некий несуществующий божественный смысл, — а зачем? Ведь все впустую!
Конечно — если бы она поехала вослед за ним в Казахстан, самоотверженно, — тогда ясно! Но не поехала ведь!»
— Господи, я вовсе не требовал от нее этого! Но она должна была бы хотеть! — сказал Семенов.
«А люди — даже в старости — читая про эту пресловутую любовь или глядя на нее в телевизор — ахают, вытирают слезы… но почему же? Потому что это суррогат, а суррогат проще, понятней, сентиментальней подлинного. Недаром все начинающие поэты всегда пишут о любви. По-настоящему-то они еще не любили, их чувства бесплотны, расплывчаты, неясны, и хотя сам объект ходит по земле — но любовь их безнога! Влюбленные тонут в море общих слов, в розовых закатах и восходах, и — «увезу тебя я в тундру!» (почему непременно в тундру, а не в Киев?), и «я подарю тебе звезду» (почему непременно «звезду», а не чего-нибудь попроще, что действительно можно подарить?).
— Ты платье-то сумей подарить! — крикнул реке Семенов. — Нет — платьев почему-то должно не хватать. Бред!
Семенов как будто страстную речь держал, чувствуя в глубине души, что сам причастен к этому бреду.
— Настоящая любовь — это страсть к продолжению жизни! — воскликнул Семенов. — Организация своего бессмертия! В детях! Да, да! И не спорьте!
Но никто не спорил с Семеновым — река слушала его отрешенно, погруженная в свою борьбу с камнями, которые она шлифовала веками, и хариусы не слушали его, думая только о насекомых, и кидались на мушки, садясь на коварно спрятанный в них крючок, и тайга — и горы — погруженные в свои проблемы — не слушали его…
Да Семенов и не видел сейчас вокруг ничего — он видел свое прошлое, споря только с ним одним…
— Любовь связана не с дарением какого-то абстрактного глобуса и не с дикой собакой Динго — а с работой, с борьбой за жизнь — с невзгодами, когда жаждешь не их — а покоя и счастья! И обязательства перед ближними! Жизнь без обязательств — бесплодна и неуютна, как пустыня!
Он вспомнил, что долгое время — во все свои среднеазиатские дороги — чувствовал себя героем репинской картины «Не ждали». Этой висящей в Третьяковке картиной некоторые преподаватели ему все уши прожужжали — и в школе, и после в училище… передвижническая вещь восьмидесятых годов прошлого века, идеал литературной живописи, которой, как таковой, там, собственно, и не было — был сюжет: герой — отец семейства или сын — пребывал, очевидно, где-то в местах «не столь отдаленных» — революционер какой-нибудь, — и вот он вернулся и нежданно входит в гостиную своего дома — в арестантской одежде, — прислуга смотрит на него, как на нищего, дети за столом удивлены, только одна женщина — то ли мать, то ли жена — понимает уже, кто это, — ее чувства еще не прояснились — но вот сейчас она кинется ему на шею… таков этот трогательный — в красках — рассказ. И Семенов, думая о Москве и о своем возвращении, представлял себя именно тем самым героем, которого не ждали — но не в отношении семьи, которой у Семенова уже не было, — он представлял себя этим «не ждали» в отношении первой любви… А тут еще поэт Симонов подхлестнул мечты Семенова своим популярным во время войны стихотворением:
Жди меня, и я вернусь,
Только очень жди…
Черта с два! Не ждала Семенова его первая любовь! Более того: за то время, пока он странствовал по своим среднеазиатским дорогам, она ухитрилась стать первой любовью еще троих одновременно. Один из них был старым школьным другом Семенова, а с двумя другими Семенов познакомился позже… но не в этом дело.
«Пожалуйста! Влюбляйся! — думал Семенов. — Но какого черта ты писала мне нежные письма? И — что самое противное! — параллельно писала такие же нежные письма трем другим, которые всю войну были на фронте?»
После она объясняла это тем, что «поддерживала в тех троих солдатскую веру, — ибо должна же быть у солдата в тылу любимая!» — а в Семенове она поддерживала его «веру в справедливость, которая восторжествует, ибо должна же и у него — отверженного — тоже быть верная любимая!» — вот что, когда он впоследствии об этом узнал, оскорбило Семенова.
А он — дурак! — тоже нежно отвечал ей на письма и мечтал: вот он возвращается в Москву (в голове картина «Не ждали») — входит в ее дом (конечно, не гостиная, а просто комната в коммунальной квартире, и ни детей, ни матери, ни прислуги) — но она — кидается ему с воплем радости на шею…
А еще стояли в его памяти их юношеские свидания.
Опять схватил хариус, и Семенов стал аккуратно вываживать его на широкое мелкое место, где вода растекалась над галькой… Хариус отчаянно прыгал, звеня камешками. Семенов быстро шагнул вперед, приподняв левой рукой спиннинг, нагнулся — ухватил рыбу правой рукой под жабры… Руки тряслись, как у пьяницы, — хариус упруго и сильно вилял распущенным хвостом.
…Они стояли в начале Тверского бульвара, возле памятника Пушкину. Она любила тут назначать свидания. На ней была любимая им черная вязаная кофточка с тоненьким красным шнурком на груди — от этой кофточки всегда так волнующе пахло. Ему казалось, что это ее запах…
— Покажи тетрадь, — говорит она с улыбкой, но требовательно.
— Какую?
— Ну, хоть по русскому, — она нетерпеливо взмахивает копной желтых волос.
Он достает из ранца тетрадь — они идут в школу, — протягивает ей. Она быстро открывает ее наугад и начинает читать.
— Ага! — она лукаво улыбается. — Как ты здесь написал букву «т»? Вовсе не длинной ножкой и перекладиной наверху! Ты написал ее, как немецкое «м», — с тремя ножками… Значит, ты меня не любишь!
Она надувает губки.
— Но, Симочка, — говорит он растерянно. — Ты тут посмотри… вот тут, видишь? — он раскрыл тетрадь на другой странице. — Здесь написано, как ты просила…
— Я тебе велела везде так писать! Нет, не любишь.
Она сердито поворачивается, тряхнув копной волос, — ну и волосы у нее: пожар! — и уходит в глубь Тверского бульвара.
Он медленно волочится за ней на приличном расстоянии…
— Что за идиотизм! — воскликнул Семенов так громко, что зеленовато-золотистые рыбки в мелкой воде — подплывшие было к самым его ногам — они почему-то любили, осмелев, подплывать к самым ногам, — ринулись прочь… Что за идиотизм с этой буквой «т»! Разве это значило: любит или не любит? А ведь он до сих пор пишет эту проклятую букву с длинной палочкой! Хотя любви давно нет! Да и была ли она вообще, черт подери…
Он выволочил против течения тяжелый поплавок, быстро крутя катушку, и пошел дальше, потому что клевать перестало. Видно, выловил тут всю рыбу. Спустившись пониже, он опять забросил снасть в реку.
В десятом классе Семенов познакомил свою первую любовь со своим лучшим другом, с которым учился вместе с первого по десятый класс.
Сперва они с другом долго были в тайном Обществе женофобов — между собой они называли его «ОЖ» — ради конспирации. Это друг придумал — Семенов далек был от такого «интеллектуализма». У друга отец был известный детский писатель — в те годы известный, — он написал тогда свою единственную книгу, бывшую до войны весьма популярной, но сейчас уже всеми забытую. Семья этого писателя считалась весьма интеллигентной — как почти все писательские семьи, — хотя глава семьи был дикий пьяница и вскоре совсем спился. Так же и сын писателя — тогдашний семеновский друг — считал себя, конечно, большим интеллектуалом и вечно придумывал разные такие писательские штучки, вроде этого Общества женофобов. Причина этого заключалась в том, что друг его был в общем-то растяпа, весьма неуверенный в себе человек. Этакий долговязый меланхолик, каким он остался до сегодняшнего дня. Он всегда стеснялся девчонок, потому что был страшно длинен и некрасив, с оттопыренными губами, хотя и эрудит. Вот эта эрудированность и привела друга к идее женофобства.
Семенову с самого начала не нравилось это Общество — и было-то в нем всего два члена: Семенов и его друг, — но Семенов находился под сильным влиянием друга. А что не сделаешь ради святой мужской дружбы — думал тогда Семенов — да и сейчас еще многие думают…
Став членом Общества, Семенов вынужден был подчиниться жестокому правилу: презирать всех девчонок! Это значило: не сидеть с ними, не гулять, не играть, не разговаривать! И вообще — стараться не замечать… по мере возможности, конечно. «Ибо нельзя в обществе быть совершенно свободным от общества, — сказал друг. — Например, в классе, — объяснял он Семенову, — когда учитель потребует, или на пионерском сборе — ты можешь с девчонками разговаривать официально, но — с полным презрением!»
И Семенов строго выполнял правила Общества: страдал, но подчинялся… правда, иногда — вне школы — а любовь Семенова училась в другой школе, — иногда Семенов, пользуясь отсутствием друга, разговаривал со своей любовью безо всякого презрения — даже более того. Но — боже мой! — какой разнос устроил Семенову его друг, когда заметил, что Семенов любезничает с девчонкой — да еще с той самой! Лучший друг сказал Семенову, что не считает его более мужчиной, что Семенов предатель идеи, слюнтяй — и так далее… что их великой мужской дружбе конец! Семенов долго умолял друга простить его, и их дружба, конечно, восстановилась…
Вместе с тем лучший друг удивлял иногда Семенова своим прямо-таки противоположным поведением…
Один такой случай произошел еще в восьмом классе. Школа, в которой учился Семенов с другом, и та, в которой училась семеновская первая любовь, находились рядом — из переулка в переулок. И вот однажды друг узнал, что девчонки соседней школы будут готовиться по гимнастике к предстоящим праздникам, — уж как он это пронюхал, неизвестно! — но он сказал Семенову, что девчонки будут заниматься в одном из классов после уроков. Так вот: не хочет ли Семенов проникнуть в этот класс заранее, спрятаться там под партой и посмотреть — как девчонки заниматься будут? «И ОНА там тоже будет», — ехидно сказал друг. Семенова это удивило: «А зачем?» — спросил он наивно. «Дурак! — сказал друг. — Чтобы увидеть, какие они лошади! Как далеки они от физической культуры! Я хочу излечить тебя от преклонения перед бабской породой! Пойдем!» — и Семенов согласился.
После занятий пробрались они в соседнюю школу, в тот самый еще пустой класс — никто их не заметил, — залезли там под парты в задний ряд — и затихли… Они сидели, предвкушая, как сейчас войдут девчонки в трусах и в майках, вместе с физруком, и начнут там перед ними неуклюже прыгать и задирать ноги — вот будет умора! — как вдруг открылась дверь и в класс вошли здоровые ребята-десятиклассники, а за ними вкатился маленький лысый учитель математики в пенсне — тот же самый, что преподавал математику и у них, — и ни одной девчонки!
Семенов и его друг в ужасе затихли под партами, задавленные ногами здоровенных десятиклассников, — сидели не дыша… Но надо же было несчастным членам Общества хоть разок вздохнуть и пошевелиться! — и тут началось самое страшное: все, кроме учителя, увидели под партами незваных гостей! Десятиклассники были счастливы: вместо математики — такое приключеньице! Есть над кем поиздеваться! — их стали тайком пихать, давить, щипать, плевать в них жеваной бумагой — учитель удивлялся странному невниманию своих учеников — их смешкам, улыбочкам, косым взглядам, — но так ничего и не понял — он был близорук… И на том спасибо, а то получили бы еще выговор в школе…