«Надо в Москву», — затаенно мелькнуло в голове Семенова. «Затаенно» — потому что это была его заветная мечта, о которой он никому не говорил. Один Грюн догадался, хитрец. «В музеи сходить надо, и вообще… поразведать», — дальше об этом думать не хотелось. Он боялся, что мысли тоже могли быть услышаны. Москва — его родина, колыбель, там его незабываемое прошлое, а также — как он в глубине души надеялся — также и будущее…
Он вошел в маленькую забегаловку на углу улицы. Вечерами здесь даже бывала музыка — пели под маленький оркестр «Аникушу», «Сашу», — полно набивалось народу, но сейчас было пусто. Сонный толстый узбек дремал сидя за буфетной стойкой. В ноздри Семенову ударил острый запах узбекских блюд: печеной самсы, вареных мантов, любимого Гольдреем супа «мустафа». Во всем преобладал дух баранины. Семенов подошел к буфету. За спиной буфетчика тускло поблескивали на полках вдоль всей стены зеленоватые бутылки с водкой.
— Стакан водки и маставу! — громко сказал Семенов. — И… и две самсы, — рука Семенова приятно ощутила в кармане новенькую грюновскую двадцатипятирублевку.
— О! — удивился буфетчик. — О! Утром водка! Ты — студент?
— Студент!
— Студент, а водка пьешь, — осуждающе сказал узбек, но водку в стакан налил с удовольствием…
Семенов взял стакан и решительно сел за еще девственный в этот час пластиковый стол, продолжая думать о своих проблемах: о квартире, в которой он мог бы укрыться со своей нежданной любовью, и о новом задании, которое предстояло сейчас выполнить: Грюн велел сходить на летнюю сцену театра в парке — временно закрытую — и разыскать среди сваленных там декораций какой-то задник…
Семенов еще не знал, что именно там подстерегает его тот самый Великий Счастливый Случай, который уже не раз выручал его в запутанной жизни.
У входа в Комсомольский парк сторож потребовал у Семенова пропуск — сейчас, в несезон, посторонних сюда не пускали…
В безлюдных аллеях гулял только ветер — дрожали голые деревья и кусты вдоль пустых арыков, засыпанных мокрой коричневой листвой вперемешку со снегом. Снег выпал ночью, а сейчас уже таял серой жижей — узбекская промозглая зима! Вдали вставало над городом маленькое, холодное, белесое солнце, стараясь вырваться из черной сетки карагачевых ветвей на холмах за парком. Сквозь обнаженные заросли парк просматривался насквозь — синели то тут, то там бездействующие строения павильонов, шашлычных, ларьков, с грудами желтых пустых ящиков перед заколоченными крест-накрест дверьми… Справа — в глубине — белел в кустах забор Летнего театра, куда шел Семенов, а слева — вдоль всей аллеи, огибающей парк, — блестело Комсомольское озеро, вырытое посередине парка. Там — в свинцовой воде с расплывчатым пятном солнца — мельтешило какое-то оживление — слышалось кряканье, хлопанье крыльев, плеск… утки! Там полно было зимовавших российских уток.
«Наверное, из Лидиных краев какие есть, — подумал Семенов. Она говорила ему, что приехала откуда-то с Севера: — Из Мезени на Белом море, кажется… Мы ведь с ней тоже перелетные птицы. Зимуем тут, вдали от Родины… когда будет для нас весна? Для этих уток она, пожалуй, раньше настанет…»
Проходя мимо заглохшего фонтана, Семенов вспомнил, как бегал отсюда темным осенним вечером за фуфайкой, даже рассмеялся…
Войдя в Летний театр, Семенов прошел по длинному проходу мимо рядов мокрых скамеек под открытым небом, поднялся по боковой лесенке на гулкую сцену с нависающей над ней темной раковиной, прошел в глубину — там должны были лежать декорации, среди которых Грюн велел ему выбрать задник.
В углу сцены чернел проем — какая-то птица, не разглядел Семенов, с шумом вылетела ему навстречу, когда он входил туда. Остановившись, чтобы привыкнуть к полутьме, Семенов увидел за сценой длинный коридор. Одна стена, отделявшая его от сцены, была глухой, а вдоль другой тянулись — через равные промежутки — обшарпанные двери. Семенов насчитал пять дверей. Он подошел к первой, заколоченной большим согнутым гвоздем, — легко отодвинул его в сторону — дверь со скрипом сама открылась — мутно блеснуло серое окошко — и Семенов увидел перед собой малюсенькую пустую запыленную комнатку…
«Гримуборная! — понял Семенов. — Для артистов… вот тебе и квартира! Вполне романтическая и бесплатная! Все, что нужно для любви бедному студенту…»
Несколько дней возился Семенов один в этой маленькой гримуборной — забросив училище и ничего не говоря даже Лиде — хотел преподнести сюрприз — шпаклевал щели в полу и стенах, замазывал окна, красил, навешивал замок. Все необходимое он взял в театральной мастерской, притащив оттуда же две электроплитки и заставив их гореть сутки, чтобы все мало-мальски высушить и протопить. О плате за электричество беспокоиться не надо было: стоило присоединиться снаружи прямо к голым проводам на столбе — и жги себе энергию сколько хочешь без всякого счетчика!
Наконец Семенов меблировался: поставил возле одной стены кровать, возле другой маленький столик, возле окна мольберт — и тихо переехал сюда от Гольдрея, сказав тому, что снял себе по дешевке комнату в Старом городе…
Поздно вечером того же дня Семенов сказал Лиде в училище после занятий:
— Приглашаю вас в гости! На Монмартр! Поскольку вы — Фиалка!
— Чтой-то ты, — обиделась Лида. — То Джиокондой меня обзываешь, то какой-то фиалкой…
— Фиалкой Монмартра!
— Скажи лучше: где пропадаешь четвертый день? Куда мы пойдем-то?
— На Монмартр!
— Куда?!
— В общем: «Ни о чем меня не спрашивай, не выведывай, не расспрашивай!» Иди за мной! И ждут тебя любовь и счастье… с больших букв…
«Это было потрясающе!» — вспоминал сейчас, на Вангыре, Семенов, чистя возле воды пойманную в ручье кумжу.
Дело в том, что идти в парк через ворота нельзя было: «Кудай-то ты? С девчонкой! Ночью!» — сторож не пустил бы… Да он и не знал, что Семенов поселился в парке, как не знал этого никто — кроме Лиды и Кошечкина — в ту благословенную зиму!
Семенов ходил в свою квартиру одной ему известной тайной дорогой, по которой тогда и Лиду впервые ночью повел…
Потому что была уже ночь, когда они подошли к уснувшему парку сбоку — со стороны глухой, выщербленной временем глиняной стены. Ее едва видно было в темноте под облачным зимним небом, сверху торчали над стеной кривые сучья деревьев…
— Залезай! — шепотом приказал Семенов.
— О господи! Куда?
— На стену… давай руку…
Семенов накануне выдолбил здесь ломом в стене глубокие ступеньки.
— Ай! — взвизгнула Лида. — За сук зацепилась…
— Тише! Смелей! Становись… теперь иди по стене за мной…
— Куда это мы? Хоть сказал бы…
Ее пальчики в его руке дрожали — они медленно переступали по еле видимой под ногами узкой поверхности стены — нагибали головы под ветвями деревьев — Лида прерывисто дышала, иногда совсем тихо взвизгивала…
— Стой! — тут стена осыпалась, становилась ниже. — Прыгай наземь!
— Где мы?
Они были в парке под стволами деревьев, в голых колючих кустах, за которыми смутно белело здание Летнего театра.
— Все в порядке! — весело шепнул ей Семенов. — Осталось минуты две…
А через две минуты она уже смеялась над своими страхами в теплой и светлой гримуборной. Оранжево пылали под черным окошком две электроплитки, распространяя уютный жар, на столе, аккуратно застеленном скатертью, накрыт был шикарный ужин — помидоры, огурцы, вареное мясо, хлеб…
Костер разгорался медленно, огонь лениво полизывал оранжевыми язычками дрова — светился ярче, чем утром, когда Семенов чай пил, потому что темно стало — от тяжелых туч, переваливших через холмы за Вангыром и плотно улегшихся на горы, — все небо затянули.
— Еще дождь пойдет, — пробормотал Семенов, раздувая огонь.
Он взглянул на часы: одиннадцать часов, двенадцать минут…
«Пока разгорается, быстро стол накроем», — подумал Семенов.
Сначала он вынул из бокового кармана рюкзака и расстелил в траве большую белую салфетку, положил на нее соль в этиленовом мешочке, складную вилку-нож, поставил бутылку «столичной» водки — а ведь запретили врачи пить! — складную стопочку рядом… Отойдя в сторону, он склонил седую голову набок: красив был этот никому, кроме него, не видимый натюрморт! Семенов вытащил из ножен тяжелый немецкий кинжал с костяной рукоятью и двумя мальчиками на стальном лезвии, стал разворачивать завернутый в газету черный хлеб, чтобы заранее отрезать ломоть. Он любил, чтобы — когда рыба изжарится — все готово было.
Потом он разровнял палкой красные угли, положил на них параллельно два толстых дымящихся полешка и поставил на них сковородку с кумжей. Через полминуты масло на сковороде зашкворчало, упоительно запахло сладким жареным рыбьим мясом, кумжевым соком. От огня стало жарко. Семенов отодвинулся, продолжая следить за жаревом. Снова придвинувшись, он перевернул рыбу на другой бок кинжалом…
Подождав еще пять минут, Семенов ухватил тряпкой дымящуюся и шипящую сковороду и торжественно отнес ее к своему столу в траве.
Желудок его уже лихорадочно вырабатывал сок — целых два года ждал этого мгновения! Поставив сковороду в траву возле салфетки, он уселся рядом, скрестив ноги по-узбекски, не спеша откупорил бутылку, налил складную стопку и — со стопкой в руках — прищурился в потемневшее небо…
— Ну, хоп! Выпьем! За семгу!
— Что же ты за меня дак не выпьешь? — улыбнулась Лида.
— Ну, давай — чокнемся с твоим носиком!
Семенов протянул руку со стопкой — Лида подставила носик…
— Ура! — это Кошечкин закричал. Он пришел в гости.
Они сидят втроем в гримуборной за ужином. За окном уже темно, голые ветви деревьев стучат в окно из парка.
— Разве мы с тобой художники? — иронизирует Кошечкин с набитым ртом. — Смешно!
— Просто смех! — соглашается Семенов, тоже с набитым ртом. — Живот можно надорвать!
— Ну что вы, ребята! — смеется Лида. — Что это вы болтаете?
— Халтурщики мы!
— Зарываем свой талант в землю! — восклицает Кошечкин, опрокинув рюмку.
— Могильщики! — Семенов тоже опрокидывает рюмку.
Лида уже не пьет — она выпила вначале и сейчас, раскрасневшись, только ест.
— А все могло бы быть по-другому, — говорит Кошечкин.
— Если взяться за ум, — говорит Семенов.
— Надо жить душой, а не животом, — говорит Кошечкин, подкладывая себе на тарелку мяса. — Долой мещанские радости! — он опять опрокидывает.
— Ура! — пьет Семенов.
Лида молча ест, удивляясь на друзей и мало что понимая.
— Эх, жаль, мы не в Голландии! — вздыхает Кошечкин. — Мы могли бы там поучиться у отличного мастера… у какого-нибудь Рембрандта… Но — Родина!
— Родина превыше всего, — говорит Семенов.
— Боже мой, какие в Голландии художники!
— Были, — уточняет Семенов. — Малые голландцы.
— А почему они «малые»? — спрашивает Лида. — Маленького роста, да?
— Балда ты! — говорит Кошечкин. — Малые, потому что еще большие были.
— Не поняла…
— Не твоего ума, — важно говорит Кошечкин, хотя сам не знает, почему голландцы «малые». — Ты ешь да слушай… мы творцы, а ты натура… неодушевленная.
— А ты не ругайся, — обижается она.
Некоторое время они едят молча.
— Чайку выпьем? — спрашивает Семенов.
— Непременно! — поддерживает его Кошечкин. — Без чая нельзя.
Лида ставит на стол большой и маленький чайники, сняв их с электроплитки.
— После крепкого чая я особенно остро чувствую цвет, — говорит Кошечкин, наливая себе стаканчик. — Как и после водки… Вот: какое, ты думаешь, у тебя сейчас лицо на фоне синего окна?
— Красное?
— Оранжевое! — изрекает Кошечкин. — Дополнительный цвет! А тени — голубые! Я за это отвечаю!
— А у тебя розовое лицо, — говорит Семенов. — А тени — фиолетово-зеленые…
— Это потому, что я сижу на фоне зеленоватой стены. И за это я тоже отвечаю! Абсолютно!
— Абсолютно, — кивает Семенов; ему вдруг спать захотелось.
— Мы же талантливые люди! — восклицает Кошечкин. — Какой я вчера натюрморт отхватил, а? Гольдрею понравилось.
— Гениальный! — соглашается Семенов. — Ты — гений!
— Ты тоже гений, — великодушно говорит Кошечкин. — Мне особенно нравится, как ты Лидку написал… обнаженную…
— У нее гениальная фигура, — скромно говорит Семенов; про себя он вдруг подумал: «Скорей бы ушел, залечь бы с фигурой спать».
— А знаешь ли ты, — загадочно спрашивает Кошечкин, — знаешь ли ты, как относятся к художникам в Голландии?
— Как?
— Им запрещают заниматься бытом! — Кошечкин поднимает указательный палец. — Понимаешь? Подметать — упаси боже! Варить суп — упаси боже! Только рисовать им разрешают! Только рисовать!
— Откуда ты знаешь?
— Грюн рассказывал, на днях заходил в общежитие и рассказывал о Голландии.
— А я вот все подметаю, — говорит Семенов. — И варю… да я и люблю варить…
— Напрасно, — отрезает Кошечкин. — Пусть вон она варит…
— Ну, ладно, — зевает Лида. — Совсем уж заболтались. Ни в жисть не поверю, что в вашей Голландии художники супов не варят… Пьяные вы уже, вот что. И я спать ложусь… отвернись-ка, Кошечкин, раздеваться буду…
— Ты ложись, ложись, — отворачивается Кошечкин. — Может быть — я мешаю?
— Что ты! — вскидывается Семенов.
— Сиди уж, — откликается Лида.
— Отвечаю за то, что в Голландии из меня бы вышел Рембрандт! — громко говорит Кошечкин.
— Вне сомнения, — поддерживает его Семенов.
Он смотрит в окно: деревья в парке слились с темным небом, ничего не видно.
— Из тебя бы тоже вышел Рембрандт, — говорит Кошечкин; он чувствует, что надо идти, но ему очень не хочется. — Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом, — развивает он свою мысль. — Так Гольдрей говорил…
— Он просто идиот! — говорит Семенов.
— Кто? — удивляется Кошечкин.
— Не Гольдрей, конечно… а тот человек, который не мечтает…
— Подонок он, — говорит Кошечкин.
— А время идет, — вяло говорит Семенов; он о чем-то думает.