
Первых подступов к Безымянному Городу хватило мне, чтобы понять: он безнадежно проклят. Я брел в ночи сквозь безжизненные пески и, едва Луна взошла, с волнением заметил тени, протянувшиеся ко мне от его занесенных руин, походивших на непочтительно и неглубоко погребенные останки. Вековые камни Города, состарившегося уже тогда, когда великие пирамиды Египта только-только возводились, внушали благоговейный страх. Его словно охраняло некое темное заклятие, призванное заронить опасения в мою душу и заставить отречься от намерения проникнуть в глубины запретных тайн Города. Тайн, не дозволенных смертному… да ни один смертный до сей поры и не посягал на них.
Город лежал – разрушенный, безмолвный и всеми забытый – в самом сердце Аравийской пустыни. Кирпичные кладки, что древнее Мемфиса, и мостовые, что почтеннее Вавилона, запорошил прах смутных веков. Нет легенды столь древней, что сохранила бы его настоящее имя, неоткуда вызнать, кипела ли в нем жизнь, но анонимные шепотки у ночных костров да бредни старух, молящих милостыню на ступенях у дворцов шейхов, могли рассказать, что ни одно из племен пустыни не смело приблизиться к нему. Никто не мог толком объяснить, по какой причине племена людские сторонятся Города уже не первый век.
Лишь Абдулла аль-Хазред, опальный юродивый поэт-араб, посвятил этим явленным ему во сне руинам исполненное неясного, ускользающего смысла двустишие:
Не мертв, кого навек объяла тьма.
В пучине лет умрет и смерть сама.[14]
Стоило внять предостережениям арабов об этом месте, овеянном многими преданиями, но при этом не посещенном ни одним из ныне живущих, однако я, поправши тьму предрассудков, верхом на верблюде отправился к цели – по дороге, никем не проложенной. Лишь я один его узрел – и ужас на челе моем свидетельство тому; и по сей день меня бросает в дрожь, когда ночные ветры стучат в окно. На ранних подступах к Городу я уже ощущал на себе его взор, обращенный из бездн вековечного сна – столь же холодный, сколь холодны ночь в пустыне и лунный свет. Посмотрев на него в ответ, я сразу позабыл о своем триумфе первооткрывателя. Натянув поводья, я велел верблюду остановиться и стал ждать рассвета на привале.
Несколько часов я ждал, пока звезды не померкли. Небеса на востоке вначале посерели, но уже вскоре умылись золотисто-розовым огнем. Стеная, песчаный вихрь воспрял с ложа из древних камней – неуместный под этим ясным небом, среди обделенных иным движением просторов пустыни. И вот из-за горизонта выступил сверкающий край солнца, различимый в завитках крошечного самума, потихоньку унимавшегося, и возбужденный мой слух уловил в некоей отдаленной глубине не лишенный своеобразной музыкальности металлический звон, привечающий огненный диск точно так же, как приветствует солнце Мемнон с брегов Нила. Заинтригованный безмерно, я медленно повел верблюда по песку навстречу Безымянному городу – слишком старому, чтобы Египет или Мероэ помнили о нем; к месту, которое из всех ныне сущих душ узрел я один.
Долгое время бродил я среди руин, пытаясь отыскать следы пребывания в Городе тех, кто давно уж канул. Были ли они людьми – те, кто закладывал основы этих башен и мостил эти мостовые? Древность этого места угнетала, и я жаждал встретить какой-нибудь знак или артефакт, подтверждающий, что Город действительно был создан человеческими руками. Пропорции и масштабы его построек настораживали, наводили на дурные мысли. У меня при себе имелся набор археологических инструментов, и я принялся вести раскопки при стенах повергнутых зданий; но работа продвигалась медленно, и ничего существенного пока что не попадалось. Когда вновь настала ночь и вернулась на небо луна, дохнувший на меня стылый ветер принес уже новые страхи, и я не осмелился остаться в Городе. Покинув пределы его древних стен, я услыхал, как песчаный вихрь знакомо взбурлил у меня за спиной, танцуя среди серых скал, хотя барханы кругом покоились недвижимо, а луна сияла все так же ярко и безучастно.
Пробудившись с рассветом, выплыв из омута страшных снов, я вновь различил скрежет неких сокрытых металлических конструкций, порождавший звон в ушах. Хоть пейзаж предо мной и был по большей части умиротворен и статичен, над руинами Безымянного Города вилась протянувшаяся к алеющему светилу дня нить песчаного вихря. И еще раз дерзнул я подойти к занесенным руинам, дремлющим, подобно хищному кайману на илистом дне, и снова тщетно искал реликвии тех, что некогда жили здесь. Поняв вскорости бессмысленность попыток моих, я прервался в полдень, решив после заняться картографированием Города. Этому делу посвятил я долгие часы, и результаты, проступавшие все яснее сквозь очертания останков улиц и крепостных стен, восхищали меня. Безымянный Город некогда был воистину велик! Пред моим внутренним взором невольно вставали роскошь и краса давно минувшей поры, в сравнении с которой блекла старина Халдеи; я невольно поминал Сарнат Погибший, возлежавший в землях Мнар в пору юности человеческого рода, и серокаменный Иб – город, стоявший уже тогда, когда никаких людей не было и в помине.
Внезапно я отыскал место, где скала резко выступала из песка, образуя приземистый утес, и с радостью узрел то, что, казалось, сулило продвижение в отыскании следов древнего народа. Прямо в скале той были грубо высечены безошибочно сличаемые фасады нескольких небольших приземистых каменных домов или храмов, чьи интерьеры вполне могли уберечь многие тайны веков, слишком далеких для подсчета, хоть песчаные бури и давно уж сделали нечитаемой всякую наружную резьбу.
Входы, все до единого, располагались низко, и песок порядком замел их; но мне удалось, орудуя лопатой, расчистить один из них. Склонившись, я опустил факел во мрак и принялся спускаться в нутро земли в предвкушении многих тайн и откровений.
Предо мной было святилище. Народ Безымянного Города воздавал здесь почести своим неизвестным богам еще в ту пору, когда пустыня не вобрала в себя эти земли. Примитивные жертвенные алтари расположились у стен, испещренных нишами для светильников. Фресок и скульптур я здесь не обнаружил – лишь камни, несомненно подвергнутые некой облагораживающей обработке; из них были сложены пирамидки у алтарей. Свод подпирали колонны, но по меркам человеческим был он довольно низок: даже стоя на коленях, я распрямиться не мог. Зато площадь подземелья была столь велика, что мой факел освещал только его часть – его свет не проникал в иные темные углы, где помещались жертвенники, заставившие меня с дрожью припомнить омерзительные подробности иных ритуалов первобытного толка. Что за обряды неведомый народ Безымянного Города справлял здесь? Бросив последний пытливый взгляд на обустройство святилища, я поспешил наверх, к свету – твердо намеренный найти и другие сходы под землю.
Шла вторая моя ночь здесь, но теперь, когда Город начал приоткрывать мне истинный свой лик, я более не опасался того, что любознательность заставляет меня забыть о страхе. Тени Безымянного Города, взволновавшие меня на первых подступах, более не удостаивались даже и взгляда. С великим рвением разбрасывал я песок лопатой, и вот мне открылся новый проход. Запалив факел, я немедля пролез туда. Здесь тоже были горки отделанных камней и алтари; свод был столь же низок, но сам проход сужался, к концу срастаясь в темный тупик, уставленный погребальными ларями странных форм. Я взялся осматривать их, но вой ветра нарушил тишину кругом, а следом послышался вопль верблюда, побудивший меня взбежать наверх. Необходимо было выяснить, что вспугнуло животное.
Луна ярко сияла над первобытными руинами, освещая плотное облако песка, которое, казалось, было выдуто сильным, но уже сходящим на нет порывом ветра из какой-то точки в скале впереди меня. Я знал, что именно этот холодный песчаный вихрь тревожил верблюда, и уже собирался отвести его в более надежное укрытие, когда случайно взглянул вверх и понял, что на вершине утеса ветра нет. Сей факт удивил и насторожил меня, но память услужливо подсказала мне, что на своем пути чрез пустыню я повидал уже немало таких вот сильных, но кратковременных шквалов; похоже, тут они были обыкновенным делом. Прямо сейчас веяло, надо полагать, из трещины в скале, ведущей к пещере; проводив вьющийся песок глазами, я вскоре убедился в том, что эпицентром волнения является чернеющий к югу от меня вход в другое святилище, едва ли попадавший до того в поле моего зрения. Сквозь удушливое песчаное облако я побрел к нему. Вскоре стало ясно, почему из всех проходов этот был наименее всего занесен: меня сразу же встретил необычной силы порыв ледяного ветра, почти загасивший факел. Будто великан, закованный в камень, дохнул на меня, поколебав и растревожив сонные пески, – и шлейф их волнения, постепенно удаляясь и разрастаясь, вскоре убывал; но временное спокойствие, воцарявшееся средь руин, не могло обмануть меня. Нечто чуждое обитало здесь, и, обратив взгляд к луне, я понял, что и она содрогается, подобно своему отражению в не ведающих покоя водах. Сама владычица ночи трепетала – стоит ли говорить о силе ужаса, что объял меня? И все же он не мог уничтожить жажду чуда, живущую в моей душе, – едва порыв утих, я шагнул в черноту.
Этот храм, как мне показалось снаружи, был больше, чем все посещенные мною ранее; по-видимому, его обустроили в пещере естественного происхождения, ибо ветер, гулявший здесь, приходил откуда-то из необозримых глубин. Здесь я мог стоять во весь рост, но окружали меня алтари столь же приземистые, как и в других святилищах. На стенах и потолке я впервые увидел следы изобразительного искусства древней расы – любопытные вьющиеся полосы краски, почти выцветшие и осыпавшиеся; а на двух алтарях я с растущим волнением различил узор добротно исполненной криволинейной резьбы. Когда я поднял факел повыше, мне показалось, что форма сводов была слишком правильной, чтобы ее сотворил резец природы, – и я подивился достижениям доисторических зодчих. Их инженерное мастерство, полагаю, достигало значительных высот.
Затем яркая вспышка фантастического пламени показала мне то, что я искал: вход в те отдаленные пропасти, откуда внезапно задул ветер; и дух мой захватило, когда я осознал, что вижу маленькую, безусловно рукотворную дверцу, вделанную в твердь скалы. Нацелив факел во тьму тоннеля, я, пригнувшись, пошел вперед – и там, насколько хватало глаз, увидал довольно круто сбегающие вниз ступени, мелкие и многочисленные.
Спуск по ним и поныне является мне во снах – о, ведал бы я заранее, куда они меня приведут! Тогда они мне даже и ступенями не показались, а лишь сомнительной опорой для пят на крутом спуске. В голове у меня кружились безумные мысли, а предостережения арабских пророков, казалось, плыли ко мне через пустыню: из земель, известных людям, – в Безымянный Город, о котором они не осмеливаются и думать. И все же я колебался лишь мгновение, прежде чем миновать проем и начать осторожный спуск по крутому проходу, глядя то вперед, то под ноги.
Лишь в бреду или в галлюцинации опиомана вообразим и уместен подобный катабасис. Узкий проход будто растягивался во времени и пространстве, утаскивая меня вниз, на самое дно колодца с призраками, и свет факела в моей руке не достигал глубин, в которые я сходил. Забыв свериться с часами, я утратил связь со временем – и ужаснулся, предположив, насколько долог будет мой спуск. Направление и уклон коридора вольготно видоизменялись, проход то ширился ввысь, то сужался так, что ничего другого не оставалось, кроме как, стиснув зубы, двигаться ползком под гнетом скальной тесноты. Мой бедный источник света, устав разгонять тьму, зачадил и погас – но все же успел подвести меня к новому ступенчатому пролету. Я так долго полз во мраке, что не сразу осознал потерю, держа погасший факел перед собой, будто он еще ослабить власть тьмы. Странные инстинкты пробудились во мне – те самые, что и сделали меня странником на земле и поклонником далеких, древних и заповедных мест.
В отсутствие света перед глазами сами вставали образы, рожденные литературно-оккультным опытом и знанием. Прихотливая вязь темных откровений Абдуллы аль-Хазреда перетекала в апокрифические кошмары Николая Дамасского, а те, в свою очередь, готовили сцену фантасмагорически-гротескному «Образу Мира» Готье де Меца. Я шептал заклинания, взывал к Афрасиабу и его демонической свите, сплавлявшейся вниз по Оксу[15]; декламировал нараспев рефрен «Непроницаемой черноты бездны» лорда Дансени. А едва спуск стал опасно крутым, я обратился к Томасу Муру – пока не почувствовал, что слова, произносимые мною, вгоняют меня в дрожь:
…А в гроте том царила ночь —
Столь нечестиво беспросветна,
Подобна вареву волхвов
Из полнолунного соцветья.
И, над обрывом наклонясь,
Узрел я с высоты, дивясь,
Той черной мерзости разливы;
А на брегу – лоснясь, темнея —
Трон Смерти зиждился кичливо,
Грезою сумрачной довлея…
Казалось, время перестало существовать, когда под ногами я вновь ощутил ровный пол – попав в помещение, где своды находились чуть выше, чем в двух храмах, оставшихся где-то бесконечно далеко наверху. Распрямиться я, как и прежде, не мог, лишь на коленях удавалось мне оценить обстановку. Да это же похоронный зал! Вдоль стен – гробы-ларцы из дерева со стеклянными крышками; как эти два нехарактерных для пустыни материала были доставлены сюда, да еще и в палеозойской эпохе – неведомо. Разделенные равными расстояниями, стояли эти ларцы вдоль стен – прямоугольные, продолговатые, прочно закрепленные в своих нишах, что мне открылось при попытке сдвинуть некоторые из них.
Галерея тянулась дальше во мрак, и я торопливо пополз вперед, отталкиваясь коленями и пересчитывая касаниями рук саркофаги. Подземное чрево мнилось мне нескончаемым, а темнота позволяла додумывать сколь угодно много поворотов; да и гряда гробов не редела – монотонность передвижения играла на руку дьявольской иллюзии. Не могу сказать точно, в какой миг мои домыслы подтвердились, но помню, как впереди, далеко-далеко, забрезжил капельный свет, и над моей склоненной головой проступил свод, и черные гробовые торцы проступили отчетливее. По мере приближения к свету я все сильнее осознавал, что фантазии моей недоставало истинной масштабности! Новая пещера, раскрывшаяся передо мной, не выглядела созданной грубым и невзыскательным трудом; на поверку оказалась она настоящим памятником самого великолепного и экзотического искусства. Иллюзорно-правдоподобные, восхищающие своей небывалостью образы и узоры на стенах слагали целую картину – пиршество красок, которое бессильны описать слова. Древесина ларцов отливала золотом, а сквозь стекло крышек их взирали на меня мумии существ, какие и в дичайшем сне не пригрезятся – столь преступно гротескным был их облик.
В видовом отношении их следовало, наверное, отнести к пресмыкающимся, но ни один палеонтолог или знаток криптид не дал бы их происхождению точную оценку, ибо сочетались воистину несочетаемые черты. Ростом каждое создание приблизительно по плечо взрослому человеку; передние лапы – уже и не лапы вовсе, а истинно руки с ладонями, так похожими на людские. А лица! Ни единой явно прослеживаемой и довлеющей черты: рептилия? собака? сатир? потомок Адама? Все это разом – и ничто по отдельности. Юпитер не смог бы похвастать столь крутым лбом; дьяволы позавидовали бы этим витым рогам. Отсутствие носа и птичий зоб окончательно ставили их в ряд загадок эволюции; я даже усомнился на миг в подлинности этих мумий, приняв их за искусные изваяния. Но нет, взгляду моему представал реальный вид палеогенового периода, который, похоже, застали жители Безымянного Города! Богатые одежды этих созданий словно насмехались над уродством своих хозяев, а златые и серебряные украшения лишь подчеркивали его; сверкали топазы, самоцветы и иные, вовсе неизвестные камни.
Изображения этих пресмыкающихся красовались на настенных и потолочных фресках. С несравненным мастерством художник изобразил их в их собственном мире, где у них были города и сады, созданные в соответствии с их размерами; и я не мог не думать, что запечатленная в красках история была аллегорией, возможно, показывающей прогресс расы, которая поклонялась рептилиям. Эти существа, как сказал я себе, играли для людей Безымянного Города ту же роль, какую волчица играла для Рима или какой-либо тотемный зверь – для племени индейцев.
Придерживаясь такой точки зрения, я решил, что сумею примерно проследить чудесную эпопею Безымянного Города – рассказ о могучей прибрежной метрополии, которая правила миром до того, как Африка поднялась из волн, и о ее борьбе за жизнь в ту пору, когда море уменьшилось, а пустыня вползла в плодородную долину, сдерживавшую пески. Я глядел на войны и триумфы, на беды и поражения, и в итоге – на изнуряющую битву с пустыней, когда тысячи людей, иносказательно изображенных гротескными рептилиями, были вынуждены каким-то чудесным образом прорубать себе путь сквозь скалы в другой мир, о котором им издавна твердили их пророки. Роспись была предельно натуралистична, и я даже смог узнать ход, по которому сошел сюда, прорисованный донельзя детально, со всеми ответвлениями и проходами.
Двигаясь к далекому колодцу света, я глаз не сводил с расписной стены-картины, что рассказывала историю падения народа, населявшего Безымянный Город и цветущую долину на протяжении не одного, но десяти миллионов лет. Народа, не смирившегося с отлучением от верхнего мира и высеченных ими в девственных скалах святынь, все так же чтимых. Свет становился ярче, всё больше деталей я мог подметить в картинах; все еще думая о химерах-рептилиях как о тварях аллегорических, я пытался из их мифического быта вычленить быт реальный. Необъяснимого хватало: цивилизация, оставившая эти росписи, выглядела более развитой, чем те же Египет или Халдея, но тут почему-то не было отражено ни единого погребального обычая, ни одной сцены смерти – кроме тех, что подразумевали гибель в бою; естественный уход был будто клеймен позором, а бессмертие воспевалось как идеал, тщательно оберегаемая и дарующая утешение иллюзия.
В конце коридора попадавшиеся мне фрески делались насыщенней и изощреннее, опираясь на контраст меж опустевшим и ветшающим Безымянным Городом и новым миром в подземных глубинах, в которые древний народ углублялся все больше. И над миром верхним витал воссозданный умелой кистью ностальгический призрак былого, золотистая дымка утраченных плодородных долин; но и мир нижний, подземный, представал чем-то будто бы не худшим, чем-то таким, во что и не верилось: царство нескончаемого дня и растительного изобилия, которому явно было неоткуда взяться в каменных недрах. Заключительные фрески, как мне казалось, носили уже очевидную печать упадка. Даже техника теперь подводила художника – техника, но не воспаленное воображение. Древний народ вымирал. Мир наверху, захваченный пустыней, изображался враждебным, а люди – вернее, все те же химеры-божки – совсем миниатюрными, хотя в сценах у поверхности роспись возвращала им былые пропорции. Жрецы химер в богатых уборах проклинали воздух надземья и всех, кто мог дышать им, и мрачным эпилогом служила сцена кровавой расправы химер над первобытным человеком – возможно, первопроходцем Ирема, города Колонн. Я припомнил ужас арабов пред Безымянным Городом и порадовался тому, что далее стены и свод коридора были чисты от каких бы то ни было изображений.
А ворота, из которых пробивалась в грот фосфористая иллюминация, оказались вдруг совсем близко, и я, подступив к ним вплотную, не смог сдержать вскрик удивления. Ведь моим ожиданиям отвечала бы обширная, залитая светом зала, но никак не эта безбрежная и безжизненная белизна – белизна снегов, лежащих в высях Эвереста и не тающих из года в год. За моей спиной тянулась каменная теснина, в которой нельзя было выпрямиться в рост, а впереди простерся необъятный сияющий простор.
Вниз, в эту бездну уводил еще один крутой лестничный марш, подобный преодоленным мною ранее пролетам, и чем ниже он сбегал, тем сильнее терялся во мгле. По левую руку от меня находилась массивная дверь из бронзы – закрыв такую, можно было, вероятно, отрезать весь этот подземный мир света от темных склепов и проложенных в скале проходов. Я бросил взгляд на ступени – и не сумел заставить себя стать на первую из них; припал к бронзовой двери – и не нашел сил сдвинуть ее с места. Смятенный, я лег на каменный пол, не в силах обрести решимость и предпринять хоть что-нибудь.
Закрыв глаза и распластавшись, я пытался внушить себе здравую мысль, но почему-то все время обращался к фрескам, как бы переосмысливая их послание. Безымянный Город в пору расцвета, в окружении плодородных земель, купеческое раздолье; сбивающая с толку аллегоричность в изображении пресмыкающихся химер – почему же именно такую внешность избрал для образного изложения древний художник? Габариты города, очевидно ориентированные на мифических существ с фресок, именно этим меня поначалу и поразили: низкими сводами руин и тоннелей, уходящих в скалы. Нет, не может быть, чтобы смысл этих упрощений и уменьшений сводился к одному лишь поклонению божествам, к одному лишь религиозному концептуализму. Осознав, что заключен в узкий проход с мумиями, я задрожал – уверовав внезапно, что после того несчастного с фрески, преданного зверскому закланию, я, видимо, второй представитель человеческого рода, дерзнувший зайти в эти чуждые владения так далеко. Поистине, неисповедимы были пути отравленного страхом рассудка!
Но, как зачастую бывает, осознание уникальности ситуации помогло мне перебороть испуг. Тайна недр манила меня, а у подножия лестницы ждать меня мог еще не исследованный мир, с богатством подземных городов и с полями, раскинувшимися под не знавшим солнца каменным небом. Буйство фантазии, питаемое ожиданием странного, влекло глубже. Древность, святая древность – что для нее мой столь банальный, столь человечный страх, и что я сам значу в сравнении с ней! Когда-то эти пещеры были полны жизни, несомненно; но теперь я – один на один с пережившими века реликвиями, и глупо, малодушно опасаться чего бы то ни было.
Но ужас настиг-таки меня – подобный во многом тому, что я испытал при самом первом взгляде на смертную пустынную долину и Безымянный Город под холодной луной; забыв про усталость, я резко распрямился, глядя на черный тоннель, ведущий назад к внешнему миру. Мной завладело то же предчувствие, как и в те ночи, когда я сторонился стен Города, – никак не дающее покоя, неизъяснимое. Звук, нарушивший вдруг тишину подземного королевства, поверг меня в потрясение. Стон, протяжный и неизбывный, шел оттуда, из прохода, в который я вглядывался, – становясь все громче, покуда эхо не зазвенело под сводами; и крепнущий натиск стылого ветра, струившегося сверху, протяжно вторил ему. Должно быть, прохлада эта омыла мой рассудок оздоровляющей волной, ибо мне припомнилось, как созерцал я самумы, вздымавшие песок над руинами города; и осознал я, что именно ветер привел меня ко входу в подземелье. Взглянув на часы, я понял, что близок рассвет, и приготовился выдержать лихой нисходящий порыв, ночью с тем же неистовством рвавшийся наружу. Тревоги растаяли, и это было вполне объяснимо: мои размышления над неизвестным феноменом прервал всплеск природной стихии.
Ныне ветер серчал, задувал все сильнее, посылая возмущенный крик в недра низинного мира. Порывы становились такими сильными, что я, страшась быть снесенным в светящуюся пропасть, вцепился в каменные стены, пораженный яростью нежданно нагрянувшей стихии. Злой вихрь не оставлял надежд на спасение, и волей-неволей я снова поставил себя на место того мифического персонажа на фреске – человека, спустившегося сюда лишь для того, чтобы пасть от руки озлобленных на всё и вся детей подземелья. Шквал, терзавший меня будто бы когтями, завывал уже почти злорадно, мстительно-отрешенно, но уже – не чудится ли мне? – бессильно. Мне кажется, я кричал от страха, брошенный на край пропасти… но даже если это так, крики мои заглушили тогда стенания незримых призраков, влекомых ветром навстречу мне по подземным коридорам. Я пробовал было уползти, податься против течения, но быстро удостоверился в бесплодности этих попыток. В страхе и безумном желании обратиться к этому вихрю на равных я начал взывать к нему строками юродивого поэта-араба, Абдуллы аль-Хазреда, строками о природе Безымянного Города и многих-многих других нечестивых вещей под стать ему:
Не мертв, кого навек объяла тьма.
В пучине лет умрет и смерть сама.
Лишь мрачным богам пустыни ведома истинная природа того, что приключилось со мной в темноте; лишь им ведом облик тех, кто возвратил меня к жизни, до конца которой мне суждено содрогаться от воспоминаний, что подступают ко мне с первыми завываниями ночного ветра; воспоминаний, не дающих спокойно спать по ночам.
Как я и сказал, гнев вихря был сродни адскому проклятью, и в завываниях его будто слышались гневные выкрики давным-давно свергнутых божеств – мне чудилось, что я даже различаю отдельные слова, осмысленные фразы в том вое, восстающем из утробы древних гробниц подо мной. И когда я обернулся, над светящейся бездной видны мне стали те, кого не мог я углядеть в сумраке тоннеля: стремительная кавалькада богато разодетых бесплотных бесов, давно погибших здесь и ставших снедаемыми ненавистью призраками, выражавшими гнев свой самумами и ветрами, – рептильный, льнущий к земле народ Безымянного Города!
Когда призрачный вихрь утих, меня швырнуло навстречу зловещей тьме земного чрева – за последней из тварей с лязгом затворилась великая бронзовая дверь, и оглушительный лязг ее петель возносился все выше, посылая приветствие Солнцу, подобно колоссам Мемнона на нильских берегах.
