К книге
Моя жизнь и стремление. АвтобиографияМоя жизнь и стремление Автобиография Карла Мая. V. В безднЕ
53%
Моя жизнь и стремление Автобиография Карла Мая. V. В безднЕ
8

Теперь я подхожу к тому времени, что является для меня самым ужасным, как и для всякого гуманиста, но самым интересным для психолога.

Моя задача как писателя и смысл моего повествования — придать нынешнему изложению ту психологическую или даже криминально-психологическую окраску, которая лучше всего подходила бы для прояснения того, что тогда происходило во мне, сделать это понятным для эксперта.

Но я пишу здесь не для специалиста по познанию души, а для мира, читающего мои книги, и поэтому я должен воздерживаться от всех попыток заниматься психологией.

В результате, я буду избегать специальных терминов и предпочту использовать образные выражения, а не те, которое в целом непонятны.

Случай, рассказанный в предыдущей главе, поразил меня словно удар, подобный удару по голове, под действием которого человек падает и теряет сознание. И я рухнул!

Я снова выпрямился, но только внешне; внутри я лежал в тупом онемении, оцепенении, омертвении неделями, даже месяцами.

Оттого, что это произошло под самое Рождество, эффект усилился вдвойне.

Я не знаю, обращался ли я к адвокату, подавал ли я апелляцию, прошение или какое-либо другое средство правовой защиты.

Помню только, что шесть недель прожил в камере, в которой вместе со мной были еще двое мужчин. Они были подследственными.

Вероятно, меня, посчитали безобидным, иначе бы не заперли с людьми, которых еще не судили.

Один был служащим банка, другой владельцем гостиницы.

Меня мало волновало за что они оказались под следствием. Они проявили ко мне доброту и пытались вывести меня из состояния внутреннего окаменения, в котором я находился, но безуспешно.

Когда я отбыл свое заключение, я вышел из камеры в таком же ступоре, в каком вошел в нее.

Я пошел домой к родителям.

Моему отцу, матери, бабушке или сестрам никогда не приходило в голову упрекнуть меня. И это было просто ужасно!

Когда по детскому невежеству я хотел ухать в Испанию, и отец вернул меня домой, я решил никогда больше не огорчать его чем-нибудь подобным, а все вышло наоборот и даже намного хуже!

Дело было не в моем будущем или работе; я мог получить это в любой момент.

Теперь, когда все так случилось, передо мной стояла задача не отклоняться в сторону, а теперь и навсегда свернуть на тропу, на другом конце которой лежали идеалы, которые я нес в своем сердце с детства.

Стать писателем, стать поэтом!

Учиться, учиться, учиться!

О, Великое, Прекрасное, Благородное, выведи меня из нынешней глубокой низости!

Познать мир как сцену, и волнующееся, движущееся в нем человечество.

И в конце этой трудной, насыщенной жизни писать для другой сцены другого театра, разгадав загадки, окружавшие меня с раннего детства, те, что я чувствовал и сегодня, но долго, бесконечно долгое время не мог постичь!

Эта мысль или процесс воли, появившиеся во мне, не были ясным, кратким и емким выражением, о нет, потому что теперь во мне преобладала полная противоположность ясности; наступила ночь, было всего несколько свободных минут, когда я смотрел дальше, чем мне позволял видеть сегодняшний день.

Та ночь была не совсем темной; скорее сумеречной. И, как ни странно, это распространялось только на душу, но не на дух. Я был душевнобольным, но не сумасшедшим. У меня была способность прийти к любому логическому выводу, решить любую математическую задачу. У меня было острейшее понимание всего, что было вне меня; но как только оно приближалось ко мне, чтобы стать понятным мне, это озарение прекращалось. Я не мог смотреть на себя, понимать себя, руководить и направлять себя. Лишь время от времени наступал момент, который давал мне возможность осознать, чего я хочу, и затем это желание сохранялось до следующего момента.

С таким положением вещей я никогда не встречался и не читал ни в одной книге.

И я духовно очень хорошо осознавал это психическое состояние, но у меня не было сил изменить его или даже преодолеть его.

Я осознавал, что я больше не целое, а раздвоенная личность, полностью в соответствии с новой доктриной, человек не личность, а драма.

В этой драме были и есть другие действующие личности, играющие роль персоны, иногда очень сильно отличающиеся друг от друга, а иногда нет.

Сначала был я и именно я на все это смотрел. Но кем я был на самом деле и где это было?

Владелец этого был очень похож на моего отца со всеми его недостатками.

Второе существо во мне всегда находилось только вдалеке.

Оно было похоже на фею, ангела, одного из тех чистых, счастливых персонажей из бабушкиной сказочной книги. Оно предупреждало, оно поддерживало. Оно улыбалось, когда я слушался, и горевало, когда я не покорялся.

Третья фигура, конечно, не физическая, а умственная, была мне прямо противна. Роковая, уродливая, презрительная, отталкивающая, всегда мрачная и угрожающая. Я никогда не видел это иначе, и я никогда не слышал это иначе. Я не только видел, но и слышал, что она говорила. Она часто говорила со мной непрерывно днями и ночами. И она никогда не хотела хорошего, только плохое и незаконное. Она было для меня внове; я никогда прежде не видел это, только теперь, когда во мне что-то раскололось. Но когда однажды она затихло, и поэтому я нашел время, чтобы взглянуть на это незаметно и внимательно, она показалось мне такой знакомой и уже известной, словно я видел ее уже тысячу раз. Чем она была для меня?

Потом ее форма изменилась, изменилось и лицо.

Скорее всего, она вышла из Батцендорфа, из кегельбана или из кузницы лжи.

Сегодня она выглядела как Ринальдо Ринальдини, завтра как барон-грабитель Куно фон дер Эйленбург, а послезавтра как набожный директор семинарии, когда он стоял с бумагами перед моим салом.

Я принял эти внутренние наблюдения не с первого раза, а лишь постепенно. Прошло много-много месяцев, прежде чем они развились во мне до такой степени, что я смог уловить их своим духовным взором и удержать в памяти.

И тогда я начал понимать в чем дело.

То, что происходит с каждым человеком, а он этого не замечает или даже не подозревает, вот что произошло во мне, когда я это увидел и услышал.

Было ли это привилегией, Божественной благодатью? Или я был сумасшедшим? Но тогда хотя бы не ментально, а душевно сумасшедшим, поскольку делал эти наблюдения объективно и хладнокровно, будто речь шла не обо мне, а о ком-то совсем другом, совершенно мне чуждом.

И при этом я проживал свою обычную повседневную жизнь, как и любой здоровый человек, не подверженный таким психологическим процессам.

Ко мне вернулись силы и воля к жизни. Я работал. Я давал уроки музыки и иностранных языков. Я писал, я сочинял. Я сформировал небольшую инструментальную группу, чтобы разучивать и исполнять то, что я сочинил. Участники этой группы живы и сегодня. Я стал директором хорового общества, с которым давал публичные концерты, несмотря на молодость.

И я начал писать.

Сначала написал юморески, потом «Рассказы о деревне Рудных гор».

Мне не нужно было искать издателей. Хорошие и захватывающие юморески встречаются крайне редко и высоко ценятся. Мои переходили из одной газеты в другую.

Было приятно видеть, что все так хорошо обернулось.

Но эта радость была самым жестоким образом искажена другим развитием, происходящим в то же время и в соответствии с тем, что происходило во мне. Раскол там продолжал распространяться.

Казалось, каждое ощущение, каждое чувство хотело обрести форму. Я кишел персонажами, которые хотели помогать, работать, творить, писать и сочинять. И каждая из этих фигур говорила; я должен был ее услышать. Это сводило с ума!

Если раньше было только две фигуры, кроме меня, светлая и темная, теперь, кроме меня, появились две группы. И чем больше они отличались друг от друга, тем отчетливее я их узнавал.

Два враждебных армейских лагеря сражались друг с другом: яркие, светлые библейские и сказочные персонажи бабушки против грязных демонов той несчастной библиотеки Хоэнштайна.

Ардистан против Джиннистана.

Унаследованные мысли от болота, в котором я родился, против счастливых идей Высокогорья, к которому я стремился.

Миазмы отравленного детства и юности против чистых, блаженных желаний и надежд, с которыми я смотрел в будущее, ложь против истины, порок против добродетели, врожденный человеческое животное против возрождения, где каждый смертный стремится стать благородным человеком.

Каждому мыслящему человеку, который стремится вперед, приходится проходить через такую внутреннюю борьбу. У него мысли и чувства борются друг против друга.

Но у меня эти мысли и эмоции существовали, сжатые в видимые и слышимые уплотненные формы.

Я видел их с закрытыми глазами и слышал их днем и ночью, они надоедали мне в работе, они будили меня ото сна. Темные были сильнее светлых; не было преграды их навязчивости.

В обычные часы я был спокоен, конфликта не было. Но как только мне приходилось начинать работать, просыпались фигура за фигурой. Все хотели, чтобы работа была такой, какой желают они. Это также во многом зависело от темы, которой я занимался. Никто не имел ничего против забавной юморески. Я мог сделать это без споров и ссор. Однако в серьезной деревенской истории бывало много голосов за и против меня.

В этих деревенских историях я регулярно показывал, что Бог не позволяет насмехаться над Собой, но наказывает так же сильно, как человек согрешает.

Некоторые фигуры во мне восставали против этого.

Но я обнаруживал еще большее сопротивление, едва поднимался еще выше в своей работе или чтении.

Когда я задавал себе религиозную, этическую или эстетическую тему, темная фигура во мне восставала изо всех сил и причиняла мне невыразимые мучения.

Чтобы показать, как это происходило и что это была за агония, я хочу привести наглядный пример: мне было поручено написать пародию на «Проклятие певца» Уланда. (Немецкий поэт-романтик — прим. перевод.) Я это сделал.

Пародия получила название «Проклятие портного».

Портной проклял сапожника, его ветхий дом и крохотный сад, в котором всего и было, что два куста крыжовника. Когда домишко был проклят, всплыли следующие строки:

«Залог припрячь,

А то уже сегодня разоришься.

Здесь у злых стен уши,

Если в двух словах, ребята!»

Я сочинил эту пародию, но она меня не смутила. Не было во мне ни малейшего возмущения против таких низких поступков.

Только светлая фигура исчезла; она скорбела и оплакивала, что моих способностей хватило бы и для лучших, более благородных вещей.

Спустя некоторое время мне нужно было написать поучительную поэму, от которой сейчас у меня остались только следующие строфы:

«Когда вы сами поймете это Слово,

Которому ваш Спаситель научил вас,

И которому вы повинуетесь в ваших собственных странах

И почитаете Его с послушанием,

Тогда объединится в речной поток

Все человечество далекое и близкое

И в обожании преклонит колени

В куполе творения перед одним Господом.

Тогда восторжествует вера,

Познавшая одного Бога и Отца;

Имена отпадут, словно раковины, утонут,

И все дороги поведут на Небеса».

Едва я сел записывать начало этого важного стихотворения, как ко мне пришла редкая ясность, я увидел веселую улыбку яркой фигуры, и сотня прекрасных, благородных мыслей устремились ко мне, чтобы быть принятыми.

Я взялся за перо. Но тут внезапно мне показалось, что внутри меня опустился черный занавес. Ясность закончилась, светлая форма исчезла; появился темный, презрительно смеясь, и повсюду, во всем моем внутреннем существе он разносился как бы сотней голосов: «Проклятие портного, проклятие портного, проклятие портного и т. д.!»

Это звучало так часами во мне, бесконечно, непрерывно и без малейшей паузы, не только в моем воображении, но действительно реально. Как будто эти голоса звучали не во мне, а перед моим внешним ухом.

Я изо всех сил старался заставить их замолчать, но пока я держал ручку в руке и оставался сидеть, чтобы писать, все было напрасно. Они продолжали звучать, когда я вставал, и лишь когда мне пришла в голову мысль отказаться от поэмы, наступила мгновенная тишина.

Но поскольку я дал обещание, я вскоре снова взял свое перо.

Тут же снова раздались голоса: «Проклятие портного, проклятие портного!»

И когда я все еще держал в сосредоточении все свои мысли на своих задачах, были добавлены громко выкрикиваемые предложения:

«Залог скрывается, залог скрывается; вы слышите это, злые стены, вы слышите это, злые стены!»

Это продолжалось весь день и всю ночь, а затем и дальше. Больше никто этого не видел и не слышал. Никто не подозревал, как ужасно я страдал. Любой другой назвал бы это безумием, но не я. Я хладнокровно следил за собой. Я прошел через все сопротивление, и мое стихотворение было закончено в назначенное время.

Но за такие победы всегда приходилось дорого платить; затем я рушился внутренне.

К сожалению, это жестокое пресечение моих благих намерений перешло не только на мою учебу и работу, но и на многое другое, особенно на мой образ жизни, на мою повседневную деятельность.

Как будто я, выйдя из заточения в шесть недель из тюремной камеры, принес домой целую кучу невидимых преступных существ, которые теперь считали своей задачей поселиться со мной и сделать меня похожим на них.

Я их не видел; я видел только темную, презрительную главную фигуру из болотного дома и мусорные романы Хоэнштайна; но они обращались ко мне, они воздействовали на меня.

И если я сопротивлялся они раздавались еще громче, чтобы ошеломить и утомить меня настолько, что я терял силу сопротивляться.

Главное, что я должен был мстить, отомстить владельцу часов, заявившему обо мне лишь для того, чтобы избавиться от меня в своей квартире, отомстить полиции, отомстить судье, отомстить государству, человечеству, в общем, кому угодно! Я был образцовым человеком, белым, чистым и невинным, как ягненок. Мир предал меня в моем будущем, в моем счастье, в жизни. Зачем? Затем, чтобы я остался тем, кем он меня сделал, а именно, преступником. Это все, что от меня требовал искуситель внутри меня.

Я боролся изо всех сил, как мог. Я опубликовал, отдал все, что написал тогда, особенно мои деревенские рассказы в этических, строго законных королевских тенденциях. Я делал это не только для других, но и для того, чтобы поддержать себя. Но как трудно, как бесконечно трудно мне стало!

Если бы я не выполнял требований этих громких голосов, меня бы осыпали презрительным смехом и проклятиями не только часами, но и днями, и ночами.

Чтобы избежать этих голосов, я вскакивал с кровати и выбегал под дождь и метель. Как далеко, в какую даль это уводило меня!

Я уходил из дома, чтобы спастись, не зная куда, но меня снова и снова тянуло назад.

Никто не знал, что происходило во мне и насколько бесчеловечно или даже сверхчеловечески я сражался, ни отец, ни мать, ни бабушка, ни сестры. И уж тем более не знали об этом чужие, они не поняли бы меня а просто объявили бы меня сумасшедшим. Не знаю, выдержал бы это кто-нибудь в моем положении, но я не верю.

Я был сильным человеком как физически, так и морально, даже очень сильным человеком, но я все больше и больше уставал и утомлялся.

Сначала были дни, а потом целые недели, когда во мне становилось совсем темно; тогда я почти не знал, а часто даже не сознавал, что делаю. В такие времена во мне полностью исчезала светящаяся фигура. Темное существо вело меня за руку. Оно всегда вело к бездне.

Иногда я должен был делать это, иногда то, что было запрещено. В конце концов, я только защищался, словно во сне.

Если бы я рассказал своим родителям или, по крайней мере, бабушке, как все обстояло со мной, то такого глубокого падения, к которому я шел, безусловно, не произошло бы.

И вот я приехал не домой на мою родину, а в Лейпциг, куда меня привело театральное дело.

Там я стал покупать табачные изделия, которые мне были даже и не нужны, и скрылся с ними, не заплатив. Зачем я начал это делать, я даже не могу сказать, наверное, тогда я и сам не знал. Потому что теперь мне полностью очевидно, что тогда я совсем не мог действовать с ясным сознанием.

О последующем процессе я ничего не знаю ни в подробностях, ни в целом.

Не могу вспомнить и формулировку приговора.

До сих пор я полагал, что приговор был на четыре года тюремного заключения, но после того, что сейчас об этом пишут в газетах, получается, к этому прибавлялся еще месяц. Но это мелочи. Главное, чтобы бездна не зря мне была открыта.

Я рухнул; меня отправили в государственную тюрьму Цвикау.

Прежде чем я буду рассказывать о своих задержаниях, я должен возразить против некоторых предрассудков и предвзятых взглядов, направленных против всего, что связано с системой исполнения наказаний, и что должно быть окончательно прояснено.

Я слышал от некоторых образованных заключенных, как они, с понятной, но неоправданной горечью, грозились, что после освобождения напишут книгу о своем заключении, чтобы раскрыть серьезные и бесчисленные недостатки в нашем отправлении правосудия и в нашей пенитенциарной системе.

Разумный человек улыбнется на такие угрозы, что заявляются, но редко выполняются.

Каждый освобожденный заключенный с чувством чести счастлив, что отбыл срок наказания. Ему не приходит в голову доводить до всеобщего сведения известное лишь немногим, теперь, когда все закончилось. Итак, он молчит. И это хорошо, потому что, если бы его книга была написана, это непременно доказало бы, что среди тысяч заключенных вряд ли найдется способный беспристрастно и адекватно судить о себе и своем наказании.

Но я считаю, что я прошел свой путь к этой объективности и беспристрастности. Считаю свое суждение взвешенным и правильным, и считаю своим долгом изложить здесь следующие моменты:

Времена, когда тюрьмы назывались «криминальными школами», давно прошли. Наши пенитенциарные учреждения не менее нравственны и не менее гуманны, чем те, что на свободе. То, что когда-то считалось «преступным миром», больше не существует.

Население сегодняшних исправительных учреждений пополняется из всех слоев населения. В отношении профессии и интеллекта оно состоит из тех же процентов, что и «ненаказанные».

Целое также виновато в поступке отдельного человека. Оно должно «простить» его ради себя.

Судебная система Германии хорошо осведомлена об истинности этого положения.

Я не встречал ни одного судьи даже среди тех, кто выносил решения против меня, кого я мог бы обвинить.

Многочисленные процессы, к которым меня формально принуждают мои оппоненты, дают мне широкие возможности для приобретения опыта, и я должен сказать, что могу только уважать всех этих джентльменов, как уголовных, так и гражданских судей.

Я даже видел случай, когда дрезденский судья стал на мою сторону, хотя все его родственники и знакомые были против меня и пытались, таким образом, на него повлиять.

Какое удовлетворение, и какое доверие это вызывает у всей судебной власти, знают лишь те, кто испытал то же самое, что и я.

Я хочу сказать то же самое о пенитенциарной системе.

За время заключения я не встречал ни одного офицера или охранника, подавшего мне повод для какого-либо осуждения в отношении справедливости и человечности. Я даже утверждаю, что охранники гораздо сильнее чувствуют суровость службы, чем сам заключенный. Сотни раз я восхищался их добротой, терпением и долготерпением, при том, что сам я вряд ли так смог бы. Тюрьма — это не концертный или танцевальный зал, а очень и очень серьезное место, в котором человек должен познать самого себя. Задержанный, кто настолько умен, чтобы сказать себе это, никогда не станет поводом для жалоб, но найдет всю возможную помощь, чтобы убедить людей забыть то, в чем его обвиняли. Были чиновники, которых я очень полюбил, и я полностью убежден, что их реакция на эту мою привязанность была не просто притворной, но честной и искренней.

Если успехи нашей юриспруденции и нашей пенитенциарной системы все еще не таковы как нам бы хотелось, то это не из-за судей или тюремных чиновников. Но причины следует искать в неадекватности законодательства, в безрассудном самодовольстве ближнего, в некоторых, слишком глубоко укоренившихся предрассудках. И не в последнюю очередь в нашей так называемой, высоко ценимой «криминальной психологии», в которую верят лишь некоторые эксперты, но не настоящие знатоки, а уж тем более тот, о ком идет речь, а именно, так называемый — преступник.

Это является источниками, откуда снова и снова вытекают новые преступления и рецидивы, хотя в остальном делается все для сдерживания этих мутных вод и постепенного их осушения.

Если я приведу примеры и начну с последней, «криминальной психологии», то передо мной находятся несколько работ по этой очень интересной, чрезвычайно спорной теме, чье содержание изобилует доказательствами того, что я утверждаю.

Один из авторов, джентльмен, известный прокурор характеризовался своими многочисленными попытками направить законодательство и пенитенциарную систему в более мягкое и гуманное русло. Благодаря этому он сделал себе имя.

Его часто упоминают, когда упоминают эту гуманизацию, и он был бы благословением в этой области, если бы, как криминальный психолог, не разрушал каждый раз то, что стремится создать как поборник человечности. Я тоже не упоминаю имя, потому что для меня здесь важен не человек, а вопрос.

Известный, как в высшей степени филантроп и как «исследователь душ», он, может быть, еще в большей степени неосторожен и жесток. Пытаясь подкрепить свои публичные утверждения доказательствами, он позволяет себе настолько увлечься, что включает в свои «психиатрические» размышления лица, наказанные тридцать и более лет назад, теперь занимающие общественное положение, завоеванное с трудом, и в своих произведениях делает их узнаваемыми таким образом, чтобы каждый узнавал, о ком он говорит.

Когда юрист задал вопрос об этом, он ответил, что как ученый имеет на это право; существует параграф, позволяющий ему так поступать.

Я воздержусь от критических замечаний к этому.

Но если действительно и существует такой параграф, из-за этого пункта, заставляющего прокурора действовать против его собственной человечности и людей, никогда не причинявших ему вреда, и чья защита должна была быть возложена на него как на представителя государства, неужели он должен резать по живому?

Если этот параграф действительно существует, то пора парламенту подвергнуть его серьезной проверке.

Если каждый бывший заключенный, независимо от того, насколько высоко продвинулся, будет по закону вынужден мириться с тем, что криминальные психологи публично помещают его на научный позорный столб, то конечно, не следует удивляться тому, что криминология не обнаруживает никаких тенденций к улучшению.

Мне еще придется вернуться к этому моменту в ходе моего повествования.

Что касается неадекватности законодательства, мне нужно лишь указать на полное отсутствие защиты прежде осужденных некоторыми из адвокатов.

Величайший злодей может завладеть секретными делами того, кого он хочет погубить через своего адвоката, это будет опубликовано, и бедняга погибнет!

А. — подлец;

Б. — человек чести, но, к сожалению, имеет судимость.

А. намеревается уничтожить Б.

Все, что ему нужно сделать, это оскорбить Б. и позволить подать на себя в суд.

Затем как обвиняемый А. требует, чтобы истец представил уголовные доказательства дела.

Это предоставляется. Они будут зачитаны публично.

А. оштрафован на десять марок за клевету на Б., теперь Б. снова бросают в прежнее презрение и несчастья, и он навсегда убеждается, что для того, кто уже был наказан, все решения «по исправлению» бесполезны. Если у него сейчас рецидив, это, конечно, неудивительно.

К сожалению, есть немало юристов, кто, без размышлений прибегающие жестоким и безжалостным образом к крайне несправедливым методам ведения судебного разбирательства, который объективно выиграть невозможно.

Я сам сталкивался с такими противниками, но всегда видел, что наши судьи никогда не позволяют себе поддаваться влиянию такой грязи.

Я убежден, что эти господа были бы счастливы, если бы, наконец, были отменены те законодательные положения, позволяющие, в частности, как уже было сказано, каждому злодею иметь дело с тем, что давно прошло и что уже давно искуплено.

Тогда значительное количество так называемых неприятных рецидивов скоро бы перестало существовать.

То, что я упомянул глупое самодовольство «ближнего», справедливо. Это было и останется основной причиной недовольства, которое здесь будет обсуждаться. Я не хочу сказать, что это связано с этическим недостатком. Скорее, имею в виду, что есть старые предрассудки, настолько глубоко укоренившиеся, что их больше и не считают за предрассудки, а принимают за истину безо всяких колебаний.

Когда-то «преступник» был объявлен вне закона, и это продолжается для него и сегодня. Все взламывают его, следят за ним, вторгаются в его жизнь, а если он независим и не открыт, это происходит тайно.

Он ищет работу, он ищет помощи, он ищет справедливости, потому что им пренебрегают. В жизни есть сотни и сотни моментов, в которых он рассматривается, определяется и воспринимается как неполноценный человек, а с его стороны требуется необычайное спокойствие ума и редкая сила воли, чтобы вновь вытерпеть такое снова, не возвращаясь на старый путь, который необходимо, избегая, отбросить. Самая большая опасность для него заключается в том, что его «ближний» постепенно притупляет или даже убивает его чувство чести. Если он позволит всему этому зайти дальше, он погибнет, а криминалисты никогда не откажутся от своей жертвы ни сознательно, ни по равнодушию.

Это не изменится и не может измениться до тех пор, пока сохраняется старое, столь же бессмысленное, сколь и жестокое предубеждение, согласно которому каждый наказанный человек должен считаться «преступником» на протяжении всей его жизни.

Недавний случай в Шарлоттенбурге заключался в том, что человек, который был наказан более сорока лет назад, но с тех пор вел себя хорошо, был назван злоумышленником, «прирожденным преступником».

Обиженный подал в суд на обидчика, но обидчик был оправдан.

Разве это не означает использование грубой силы, чтобы сбросить бедного человека, кто проделал свой путь из бездны с предельной силой воли и за сорок лет доказал, что преодолевает ее?

Я тоже был там внизу.

Сообщая об этом, я ни в коем случае не собираюсь делать это так, как хотелось бы взволнованным, склонным к сенсации читателям. Более чем достаточно испытать такое только один раз.

Если кто-то вынужден переживать это снова, записывая это для других, то он, безусловно, имеет право быть как можно более кратким. В настоящем я пользуюсь этим правом.

Когда меня поместили в тюрьму, я встретил суровый, но ни в чем не обидный прием.

Любому, кто вежлив, соблюдает законы учреждения и не заявляет глупо о своей невиновности, никогда не придется жаловаться на невзгоды.

Что касается профессии, которую определили для меня, то меня направили в офис. Отсюда видно, насколько тщательно условия содержания заключенных учитываются руководством. К сожалению, в моем случае эта поддержка не принесла ожидаемого успеха. Как клерк я провалился полностью и был признан непригодным для делопроизводства. Как новичку, мне дали самое простое дело, но я также оказался неспособным. Это было замечено. Они сказали себе, что во мне должно быть что-то особенное, потому что я должен уметь писать! Я стал предметом особого внимания.

Мне дали другую работу, причем самый достойный ручной труд. Я вошел в отделение работников администрации и стал членом отряда, в котором зарабатывались мелкие деньги на упаковке сигар.

В этой группе было четыре человека, включая меня, а именно: купец из Праги, учитель из Лейпцига, и я не смог узнать, кем был этот четвертый, он никогда не говорил об этом.

Эти трое сотрудников были прекрасными, добрыми людьми. Они долгое время работали вместе, были на хорошем счету у начальства и приложили все возможные усилия, чтобы мое обучение и трудные времена прошли для меня как можно проще.

Между нами никогда не произносилось грубого или нецензурного слова.

Наша мастерская вмещала от семидесяти до восьмидесяти человек. Я не заметил никого, чье поведение напоминало бы утверждение, что тюрьма — это высшая школа преступников. Напротив! Каждый из них постоянно пытался произвести наилучшее впечатление на своих начальников и сокамерников.

Я никогда не слышал о плохих планах на будущее за все время своего заключения. Если бы кто-нибудь осмелился объявить об этом, его бы категорически отвергли, если бы не доложили.

Надзирателя этой комнаты или, как ее там называли, этого помещения звали Гелер. Я отдаю дань его имени с большой искренней благодарностью. Он должен был наблюдать за мной, и, хотя он не имел ни малейшего понятия о психологии, только в результате его человечности и богатого жизненного опыта, он так увидел мою внутреннюю сущность, что его сообщения обо мне, как это оказалось позже, почти приближались к истине.

Как и все эти надзиратели, раньше он служил в армии, а именно, солистом в оркестре духовых инструментов. Вот почему ему доверили музыку и духовой оркестр из заключенных. По воскресеньям он давал концерты во время свиданий во дворе тюрьмы, и очень хорошо дирижировал. В церковной музыке ему также приходилось аккомпанировать певцам на своих музыкальных инструментах.

Однако, к сожалению, ни он, ни катехизатор, кому подчинялся церковный корпус, не имели необходимых теоретических знаний, чтобы перерабатывать пьесы для разучивания или, говоря профессиональным языком, их аранжировать. Поэтому оба джентльмена давно искали заключенного, способного восполнить этот пробел, но не находили.

Теперь, в результате наблюдений за моим психическим состоянием, надсмотрщик Гелер пришел к мысли принять меня в свой духовой оркестр, чтобы посмотреть, может ли это оказать на меня какое-либо доброе влияние.

Он спросил у руководства и получил разрешение. Потом он спросил меня, и я, конечно, тоже не отказался.

Я пришел в часовню. На тот момент свободной оказалась только валторна. Я никогда не держал в руках альт-рожка (сигнальный охотничий горн — прим. перевод.), но вскоре я стал на нем играть.

Охранник этому обрадовался. Еще больше он обрадовался, узнав, что я изучал композицию и могу аранжировать музыкальные произведения.

Он немедленно сообщил об этом катехизатору, который принял меня в число церковных певчих.

Итак, теперь я стал участником как духового, так и церковного корпуса и занимался просмотром существующих музыкальных произведений и аранжировкой новых. Отныне концерты и церковные выступления приобрели совершенно другой характер.

Надо сказать, что эти музыкальные труды были лишь побочной работой. Я ни в коем случае не был освобожден от нагрузки, которую каждый заключенный должен выполнять в течение дня, если хочет избежать неудобств. Эта рабочая нагрузка не слишком велика, ее может выполнить любой, имеющий желание работать. Опытные специалисты могут справиться с ней даже за несколько часов.

Вот почему у меня оставалось достаточно времени для занятий композицией, от чего я не отказался даже после того, как меня перевели в офисные работники.

Мое сердечное желание быть изолированным исполнилось. Еще когда меня только определяли, я просил дать мне отдельную камеру, тогда исполнение этого желания было невозможным. И только теперь, когда я пришел к психологически полноценному результату, меня перевели в изолятор и разместили рядом с кабинетом инспектора.

Он был высокообразованным, очень сознательным и гуманным джентльменом, специальным литератором которого я стал.

Такой работы раньше не существовало.

Обращаю ваше внимание на психологически значимый факт, что на момент поступления я был совершенно неспособен быть клерком, но теперь считался способным занимать служебную должность, требующую большой интеллектуальной осмотрительности и проницательности, что было высшей точкой доверия во всем учреждении.

Мой инспектор был не только управляющим изолятором, но и профессиональным писателем. Его деятельность была связана со специальной статистикой нашего учреждения, а также с характером и задачами пенитенциарной системы в целом. Он писал соответствующие отчеты и вел активную переписку со всеми выдающимися деятелями пенитенциарной системы.

Моя работа заключалась в том, чтобы определить статистические данные, проверить их надежность, сопоставить, сравнить и затем получить от них результаты. Это было само по себе очень трудным, изнурительным и явно скучным занятием с безжизненными цифрами. Но вот объединить эти фигуры в целое, вдохнуть в них жизнь и душу, дать им язык, это уже было чрезвычайно интересно, и я могу сказать, что я очень многому там научился, и что эта работа в тихой одинокой камере продвинула меня намного дальше в отношении человеческой психологии, чего я бы когда-либо достиг без этого заключения.

Любезный Гелл продвинулся намного дальше в отношении человеческой психологии, чем я вообще сумел бы без этого заточения.

Само собой разумеется, что в моем распоряжении были только самые лучшие и надежные документы.

И меня осеняли очень странные озарения. Я заглянул в самые глубины человеческой жизни и увидел вещи, которые другим никогда не увидеть, потому что они просто не замечают их.

Тогда я понял, что бабушкина сказка говорит правду, что есть Джиннистан и Ардистан, этическое Высокогорье и этическая низменность, и что основное движение, в чем все мы должны участвовать, идет не сверху вниз, а снизу вверх, до самой вершины, до освобождения от греха, вверх, к благородному человечеству.

Это знание стало для меня величайшим благословением, оно меня и также и освободило.

Я слышал внутри себя кричащие голоса, о которых я упоминал ранее, в камере. Я боролся с ними и всегда заставлял их умолкнуть.

Они возвращались; их можно было услышать снова, но с более длительными интервалами, пока я, наконец, не смог предположить, что они замолчали полностью и навсегда.

Я также должен был управлять библиотекой заключенных, и служебная библиотека также была открыта для меня. Работы последней касались не только уголовного права и исполнения приговоров, но были представлены все науки. Я не только читал эти восхитительные, содержательные книги, но изучая их, многому из них научился.

И мне были доступны не только работы институциональных библиотек, но они также были готовы сделать их доступными для меня и за пределами страны.

У меня была непреодолимая потребность максимально использовать тишину и уединение камеры для моего интеллектуального развития, и чиновники с удовольствием помогали мне любым способом, который не противоречил институциональным законам.

Так преобразился для меня период наказания, превратившись в период учебы, благодаря большой библиотеке и большим возможностям для углубленного изучения, чем студент колледжа когда-либо мог бы найти на свободе. Я расскажу дальше об этой огромной, бесценной пользе, которую принесло мне заключение.

Даже сегодня я особенно благодарен за то, что мне не запрещали изучать грамматику иностранных языков и, таким образом, позволили заложить верную основу для моей дальнейшей работы о путешествиях, которые, как хорошо известно, вовсе не являются прогулкой, а должны представлять собой совершенно другой, пока еще неразвитый жанр.

Но пока что я не собираюсь распространяться об этих моих исследованиях, и я здесь единственно и собственно, для того, чтобы иметь дело с тем фактом, что вверенная мне администрацией библиотека заключенных дала мне возможность сделать очень важные наблюдения и выводы, под чьим влиянием мои произведения стали тем, чем они стали.

Если я утверждаю, что я познал литературные потребности, или, скажем так, потребности народной души в чтении, то я прошу вас отнестись к этому утверждению серьезно.

Не следует утверждать, что каждый публичный библиотекарь или каждый кредитный библиотекарь (часть системы «Немецкие кредитные библиотеки» — прим. перевод.) могут иметь точно такой же опыт, поскольку это неправда.

Читатель на свободе и читатель в заключении — две очень разные фигуры. В последнем случае чтение может стать почти духовной потребностью существования.

Ее суть переворачивается, она перевернута. Внешняя личность утратила свою значимость в условиях институциональной дисциплины, возникает внутренняя.

И именно это должно быть официально признано должностными лицами, институциональным образованием, если по-человечески великой, гуманной целью наказания является достижение морального возвышения, облагораживания и примирения общества и так называемого преступника, которые друг против друга согрешили.

Это проявление внутренней личности — исключение на свободе, но правило в неволе. Заключенный должен отказаться от всех своих особых физических прав во время содержания под стражей. В телесных отношениях он больше не личность, а всего лишь вещь, число, которое записано в книгах и которым его также называют. Его внутренняя форма, его душа, проявляется все более энергично и стремительно, чтобы отстаивать свои права и потребности. Тело заставляют подчиняться тюремной одежде и тюремной пище. Горе вам, если вы совершите ошибку, желая оказать такое же принуждение на свою душу! Она воспротивится тюремной одежде и возжаждет пищи, с помощью которой она сможет стать этически здоровой и укрепленной, чтобы освободиться от оков, в которых она томилась до сих пор.

Поверьте, ни один преступник не желает себе зла, все они желают добра. В глубине души у каждого есть стремление быть не только физически, но и морально свободным, даже если он кажется неисправимым. Но где эта голая, голодная душа должна хорошо одеться и хорошо напитаться, и именно в этическом смысле хорошо. Из себя? Из воскресных проповедей о прибежище? Из немногих коротких визитов капелланов и других официальных лиц? Из жизни со своими криминальными товарищами?

Отвечайте на эти вопросы как угодно, главным источником всего образования, совершенствования и возвышения в таких обстоятельствах может быть только библиотека.

Заключенный, кто ведет себя так, чтобы ему не запрещали читать, получает книгу на неделю. Ее содержание составляет духовную диету для тех, кто жаждет еды в течение семи дней. Ему не разрешено выбирать книгу, он должен брать то, что получает. То, что вы даете ему, может сделать его счастливым, а может стать для него несчастьем, может стать для него руководством или наказанием, может привести его к самопознанию и пониманию, но также может возмутить и ожесточить его.

Один из моих товарищей по заключению, остроумный банкир, три года из четырех лет не получал для чтения ничего, кроме старого «Frauendorfer Blätter» (печатный лист «Крестьянка», издание для женщин, живущих в деревне — прим. перевод.), сухих инструкций по садоводству, которые не могли ни заинтересовать его, ни принести ему никакой пользы.

Он терпел это с все возрастающей горечью, пока я не пришел в библиотеку и не предложил ему что-то более подходящее.

Впечатлительный актер был так расстроен рассказами Иеремии Готхельфа (швейцарский народный писатель — прим. перевод.), что был близок к наказанию штрафом. Последнее, что ему пришлось прочесть, называлось «Как пять девочек плачевно гибнут от бренди».

Зато когда я дал ему книгу Эдмунда Хёфера (ведущий немецкий романист второй половины 19 века и известный историк литературы — прим. перевод.), он был так счастлив, как если бы я подарил ему состояние.

Социал-демократ мастер-сантехник пал жертвой длинной серии назидательных книг. Он яростно клялся мне, что ради Бога таких книг выдавать нельзя. Он обанкротился только из-за крайней нужды, но авторы и редакторы этих текстов были банкротами из-за самонадеянности и высокомерия, и заслуживали, по крайней мере, такого же тюремного заключения, что и он.

Такие примеры показывают каким образом я впервые познакомился со своей библиотекой, а затем и с потребностями ее читателей.

Это повлекло за собой серьезные и сложные психологические соображения и привело к печальному выводу, что таких книг, которые нам нужны, было очень мало. Они отсутствовали не только в нашей тюремной библиотеке, но и в литературе.

Я думал о своем детстве, о маленьких трактатах, которые читал, и о мусоре, отравившем меня, я все думал и сравнивал.

Затем меня осенило.

Только ли осужденные содержаться в заключении? Разве все — не заключенные? Разве за стенами не находятся миллионы людей, кого нельзя увидеть глазами, но которые существуют?

Неужели заключенным тюрьмы нужно приручить только тело?

Неужели лишь заключенным пенитенциарного учреждения нужно приручить тело, чтобы высшая часть нашего существа, исходящая свыше, могла вступить в свои права?

Не должно ли все низшее стать связанным у всех смертных, то есть у всего человечества, чтобы душа, обретающая таким образом свободу, могла подняться к высшему земному идеалу, к благородному человечеству?

И разве не религия, искусство и литература должны нас вывести из таких глубин к таким высотам?

Литература, к которой я, заключенный, ограниченный узкой камерой, тоже принадлежал!

Продолжая размышлять в этом направлении, я пришел к соображениям и выводам, которые казались самыми странными, но были, конечно, вполне естественными.

Стало светлее между четырьмя узкими стенами, они расширились. Сначала я прозревал, затем увидел и, наконец, осознал скрытые, но, тем не менее, тесные связи между самым маленьким и величайшим, физическим и душевным, физическим и духовным, конечным и бесконечным.

Именно тогда я начал понимать глубокий смысл старых любимых сказок моей бабушки.

Я всю ночь не спал и думал. Я был прикован цепями к самому глубокому, низшему, самому презираемому Ардистану и отправил все свое желание и все свои мысли в яркий, свободный Джиннистан.

Я представлял себя потерянной человеческой душой, которую невозможно найти вновь, если она не найдет себя снова.

Это новое открытие никогда не произойдет высоко в Джиннистане, но только здесь, в Ардистане, в земных страданиях, в муках человечества в страданиях блудного сына нашей библейской истории.

Мое воображение начало воплощать в жизнь то, что я искал, чтобы суметь ухватить и удержать это. Оно обитало и жило во мне. Но не только там, но и снаружи, повсюду, в каждом другом человеке, в том числе в человеческом роде, рассматриваемом как множественное и единое.

Затем во мне возникла моя Мара Дуриме, великая, чудесная человеческая душа, кому я придал форму моей любимой бабушки.

Тогда же во мне впервые появился мой Тателла-Сатах, тот таинственный «Хранитель Великого Лекарства», с кем мои читатели познакомились в моем тридцать третьем томе.

И тогда родилась идея «Виннету». Конечно, пока только мысль, а не он сам, о ком я узнал позже.

В то время я прочел почти все психологические труды в служебной библиотеке и те другие, что привлекли мое внимание, я сказал почти, но это было бы неправдой, потому что я медленно разбирал их, слово за словом, и впитывал каждое слово с размышлениями в себе, что, скорее всего, не очень обычно, но я делал это задыхаясь, с голодом, с пылом, как будто моя жизнь, мое блаженство зависело от того, чтобы очиститься внутри себя.

И только тогда, когда я поверил, что нахожусь на правильном пути, я вернулся в свое детство и пробудил в себе старое смелое желание «стать рассказчиком, как ты, бабушка».

Я нашел все, что нужно было рассказать в одном из самых больших и богатых мест, в тюрьме.

Все, что течет вовне так легко и так тонко, так свободно, что это невозможно уловить и тем более это увидеть, сгущается и сгущается. И противоположности, которые смешиваются снаружи как на плоской поверхности, так высоко поднимаются там горах, что в таком увеличении становится очевидным все, что остается скрытым в тайне в другом месте.

Я открыл их перед собой, сложные, высоконаучные работы по психологии, особенно по психологии криминала. Во мне отпечаталась почти каждая строчка. Они содержали теорию, конгломерат загадок и проблем. Однако практика была повсюду вокруг меня, с искренностью столь же ясной, сколь и шокирующей. Какая разница между ними двумя? Где искать истину? В открытых книгах или в реальности? В обоих! Наука истинна, и жизнь истинна. Наука ошибочна и жизнь неправильна. Их взаимные пути ведут через заблуждение к истине, там они и должны встретиться.

Мы можем только догадываться, где эта правда, и что это такое. Их предвидеть можно только одним видением, и это видение — сказки.

Вот почему я хочу быть рассказчиком, не более чем рассказчиком, как бабушка!

Мне нужно только открыть глаза, чтобы увидеть их собранными вместе, эти сотни и сотни притч во плоти и сказки, стремящиеся к искуплению.

По одной в каждой камере и по одной на каждом рабочем стуле.

Все они спят, Спящая Красавица, ожидающая поцелуев от милосердия и любви.

Все души томящиеся в оковах в старых замках, превращенных в тюрьмы, или в гигантских современных зданиях, в которых человечество переходит от камеры к камере, от стула к стулу, чтобы проснуться и выпустить, освободить то, что ждет, жаждет пробудиться и получить свободу.

Я хочу быть посредником между наукой и жизнью.

Хочу рассказывать притчи и сказки, в которых глубоко сокрыта правда, которую иначе еще никак не узнать, но можно увидеть.

Я хочу извлечь свет из тьмы моей тюремной жизни. Я хочу превратить наказание, которое постигло меня, в свободу для других. Я хочу превратить строгость закона, из-за которого я страдаю, в великое сострадание ко всем падшим, в любовь и милосердие, перед которыми, наконец, больше не будет никакого «преступления» или «преступников», а будут только болящие, немощные, несчастные.

Но никто не должен подозревать, что то, о чем я рассказываю — всего лишь сравнения и сказки, потому что, если бы это узнали, я бы никогда не добился того, чего собираюсь достичь.

Я должен сам стать сказкой, я сам с моим собственным я.

Конечно, это будет смелость, от которой я легко могу погибнуть, но какова судьба маленького индивидуума, когда дело доходит до великих, гигантских, устремленных ввысь вопросов для всего человечества?

Жалка судьба презираемого узника, уже потерянного для общества, если путь, о котором думают, говоря о «преступлении», не изменится каким-то образом в ближайшее время!

Эта мысль пришла ко мне внезапно, но она пустила корни и никогда не покидала меня. Она получила власть надо мной, она выросла. В конце концов, она захватила всю мою душу, вероятно, потому, что она содержала исполнение всего того, что жило во мне с детства с точки зрения желаний и надежд. Я держался за эту мысль, я расширил и углубил ее, я разобрался. У нее был я, а у меня была она: мы оба стали идентичны.

Но это произошло не быстро, это заняло много-много времени, и были еще более мрачные и даже более тяжелые дни, чем нынешние, прежде чем я увидел, разработал рабочий план и построил его таким образом, чтобы в нем ничего нельзя было изменить.

Я решил сначала продолжить писать свои юмористические рассказы и рассказы о деревне Рудных гор, чтобы стать известным немецким читателям и показать им, что я двигаюсь исключительно по земле, верящей в Бога.

Но затем я захотел перейти к жанру, представляющему всеобщий интерес и имеющему наибольшие возможности произвести впечатление, а именно к повествованию о путешествиях.

Основывать эти рассказы на реальных поездках не было абсолютной необходимости, это должны были быть лишь притчи и сказки, но чрезвычайно красноречивые притчи и сказки.

Тем не менее, поездки были желательны в учебных целях, чтобы познакомиться с разными условиями, обстановкой, окружающей средой, в которых приходилось перемещаться моим персонажам.

Прежде всего было важно правильно подготовиться, заняться географией, этнологией, лингвистикой.

Мне приходилось брать сюжеты из моей собственной жизни, из жизни моего окружения, моего дома, и поэтому я всегда мог справедливо утверждать, что все, что я говорю — это то, что я испытал сам и что перенес лично на своем опыте.

Но мне пришлось перенести эти сюжеты в далекие страны и народы для того, чтобы придать им тот эффект, который они не получат в домашнем облике.

Помещенные в прерии или под пальмы, освещенные солнцем Востока или среди бушующих снежных бурь Дикого Запада, подвергающиеся опасностям, вызывающие величайшее сочувствие читателя, вот как должны были быть изображены все мои фигуры, если я хотел добиться с их помощью того, чего они должны были достичь.

А кроме того, во всех странах, которые можно было описать, я должен быть как дома хотя бы теоретически, так, как может быть способен европеец.

Так что мне приходилось работать, упорно трудиться и упорно готовиться, а тихая, опрятная тюремная комната, в которой я жил, была как раз нужным местом для этого.

Есть земные истины, и есть небесные истины. Земные истины даны нам через науку, а небесные истины — через откровения.

Наука привыкла доказывать свои истины; то, что утверждает откровение, рассматривается учеными как достоверное, но не доказанное.

Такая Небесная Истина нисходит лучами звезд на землю и переходит из дома в дом, чтобы стучаться и входить. Ее всюду отвергают, потому что она желает, чтобы в нее верили, но этого не делают, потому что у нее нет научного обоснования.

И вот так она идет из деревни в деревню, из города в город, из страны в страну, неуслышанная и непринятая.

Потом она снова поднимается звездным лучом и возвращается к тому, с чего все началось. Плача, она жалуется на свои страдания. Но ей мягко улыбаются и говорят:

«Не плачь! Спустись на землю и постучись к тому единственному, чей дом ты не нашла, к поэту. Попроси его облечь тебя в одежду из сказки, а затем попробуй свое спасение еще раз!»

Она подчиняется. Поэт с любовью встречает ее и наряжает. Она начинает свою сказку снова, и там, где она стучится, теперь ей рады. Ей открывают свои двери и сердца. Ее слова слушают с преданностью, верят в них. Ее просят остаться, потому что все ее полюбили.

Но она должна продолжать и продолжаться, чтобы выполнить то, что ей было поручено.

Но это только сказка, истина в ней остается. И даже если этого не видят, она есть и управляет домом все последующие времена. Вот так сказка! Но не детская сказка, а настоящая, правдивая, истинная сказка, несмотря на ее непритязательность, простоту, высшая и сложнейшая из всего поэтического, в соответствии с обитающей в ней душой.

И я хотел быть одним из тех поэтов, для кого приходит Вечная Истина, чтобы облечь ее!

Я прекрасно знаю, какая это была смелость. Но признаюсь без страха. Правду так же ненавидят, а сказку так же презирают, как и меня самого, мы подходим друг другу. Сказку и меня, нас читают тысячи, но не понимают, потому что никто не проникает в глубину. Утверждая, что сказки существуют лишь для детей, меня называют «молодежным писателем», который пишет только для подрастающих мальчиков.

Короче, мне нет нужды извиняться за то, что я настолько осмелел, что пожелал сочинять простые сказки и притчи.

Моя «Жизнь и Стремление» сама по себе похожа на сказку, но с другой стороны, существует еще почти бесчисленное множество притч и сказок, в которые переодевали мою персону!

И если я возражу против этого, мне поверят не больше, чем некоторые верят сказке.

Но точно так же, как каждая настоящая сказка, в конце концов, становится правдой, все во мне также станет правдой, и тому, в чем сегодня не верят мне люди, они научатся верить завтра.

Так что все мои рассказы о путешествиях, которые я собирался написать, должны быть образными, должны быть символическими. Они должны рассказать о том, чего не было на поверхности.

Я хотел принести что-то новое и счастливое, не вовлекая своих читателей в борьбу и споры со старым и прежним. И то, что я должен был сказать, я должен был еще отыскать; мне не разрешили открыто выставлять это перед дверью, потому что вы склонны пренебрегать всем, что можете получить так дешево, и цените только то, за что вам приходится побороться, чтобы получить.

Было бы непростительной ошибкой указывать с самого начала, что мои рассказы о путешествиях следует воспринимать образно. Меня бы просто не читали, и все, что я хотел бы решить, оставалось бы баснями и сказками. Читатель, должен был сам неожиданно обнаружить то, о чем я сообщал, тогда он почувствовал бы себя покоренным и сохранил бы это на всю жизнь.

Но что на самом деле я хотел передать?

Было много разных вещей и что же общего между ними?

Я хотел отвечать на вопросы человечества и решать задачи человечества.

Можете смеяться, но я этого хотел, пытался и буду продолжать. Ни я сам, ни кто-либо другой не могут знать, добьюсь ли я этого. Возможно, при осуществлении были допущены ошибки, потому что я ошибаюсь, но моя воля была доброй и чистой.

Я также хотел опубликовать свой психологический опыт.

Молодой учитель, который был наказан, с его психологическими переживаниями? Разве это не смешнее, чем предыдущее? Можно принять одно за другое, но я видел примеры на сотне и сотнях несчастных людей, как они попадали в беду и застревали в ней лишь потому, что их души, эти самые драгоценные существа всего земного творения, были полностью заброшенными.

Ум извращенный, тщеславный — представлял из себя любимого ребенка, а душа — замкнутую, голодную и замерзающую Золушку.

Все школы созданы для духа, от школы Шутцена до университета, но нет ни одной школы для души.

Миллионы книг написаны для духа, а сколько для души?

Тысячи и тысячи памятников ставятся человеческому духу, а где те, кому суждено прославить человеческую душу?

Что ж, говорю я себе, я хочу быть тем, кто пишет для души, только для нее, посмеются при этом или нет!

Вам это неизвестно. Вот почему многие либо не поймут мои работы, либо поймут их неправильно, но это не должно помешать мне делать то, что я намеревался делать.

На самом деле этого было достаточно для одного человека, но я не хотел этим ограничиться, я хотел гораздо большего.

Я видел, какие глубочайшие человеческие страдания меня окружали, я был в этом центре.

И высоко над нами было искупленное, благородное человечество, к которому мы должны были стремиться.

Но эта задача была не только наша, она дана также и всем людям; разве только нам, находящимся намного ниже остальных, приходилось гораздо труднее карабкаться и разбираться больше, чем им.

Из глубин к высотам, от Ардистана к Джиннистану, от низшего человека к благородному человеку, из низшей человеческой природы к благородной возвышенной человечности.

Я хотел показать, как это нужно сделать на двух примерах, восточном и американском.

Я разделил Землю на две половины, американскую и азиатско-африканскую для этих моих особых целей.

Здесь живет индейская раса, а здесь — семитско-мусульманская.

Я хотел связать свои сказки, свои мысли и объяснения с этими двойными приключениями. Вот почему было важно, прежде всего, иметь дело с арабским и другими языками и индейскими диалектами.

Неизменная вера в Аллаха одного, и возвышенная поэтическая вера в «Великий Добрый Дух» другого, гармонировала с моей собственной непоколебимой верой в Бога.

В Америке мужская фигура, а в Азии женская фигура должны сформировать идеал, к которому мои читатели должны были подняться в своей этической воле.

Одна фигура стала моим Виннету, другая — Мара Дуриме.

На западе сюжет из приземленной жизни саванны и прерий должен постепенно подниматься до чистых и ясных высот горы Виннету.

На востоке через шум и суету пустыни — до самой высокой вершины Джебель Мары Дуриме.

Поэтому мой первый том начинается с названия «Через пустыню».

Ради единства всех этих историй главным героем должен быть один и тот же неопытный благородный человек, постепенно очищающий себя от всего наносного, от всей накипи анимы человека.

Для Америки его следовало бы назвать Олд Шаттерхенд, но для Востока — Кара Бен Немси, тот факт, что он должен был быть немцем, подразумевался сам собой.

Его нужно было изображать как рассказчика, то есть вести повествование от первого лица, от «человека-рассказчика», сторителлера.

Его эго — не реальность, а воображаемый поэтический образ.

Но даже если такого «я» не существует, все, что о нем рассказывается должно быть извлечено из реальности и стать возможностью.

Этот Олд Шаттерхенд и Кара Бен Немси, и, соответственно, по этой причине «Я», задуманы как великий человеческий вопрос, который был создан и задан самим Богом, когда Он прошел через Рай, чтобы спросить: «Адам, где ты?»

«Благородный человек, где ты? [Ты?]

Я вижу только падших, устыженных людей!»

Это человеческий вопрос — вопрос о человеке и человечности с тех пор прошел через все времена и через все страны мира, оглушительно крича, громко жалуясь и сетуя в голос, но так и не получил ответа.

Он видел миллионы и миллионы жестоких мужчин, сражавшихся друг с другом, раздирающих и уничтожающих друг друга, но никогда не видел благородного человека, похожего на жителей Джиннистана и живущего по его славному закону, согласно которому каждый должен быть ангелом своему ближнему, чтобы, нарушив закон, самому не стать демоном.

Но в один прекрасный день человечество должно будет и поднимется так высоко, что откуда-то на бесполезный некогда вопрос придет счастливый ответ: «Вот я. Я первый благородный человек, и другие последуют за мной!»

Так поступает Старый Шаттерхэнд, и Кара Бен Немси путешествует по странам в поисках благородных людей. А там, где их не находит, он показывает своим благородным человеческим поведением то, что он думает. И этот воображаемый Old Shutterhand, Верная рука, этот воображаемый Кара Бен Немси, это воображаемое «Я» не должно оставаться только в воображении, но чтобы реализовать себя в своей реальности, а именно в моем читателе, переживающем все внутри, по этой причине поднимается и облагораживает себя.

Таким образом, я делаю свой вклад в решение великой задачи, которая жестокого человека, то есть низкого человека, может развить в благородного человека.

Обдумывая эти волнующие мысли, я отлично чувствовал, что осуществляя их, подвергался немалой для меня опасности.

Что делать, если вы не поняли этой метафоры и не поняли этого «я»? Если вы решили, что я имел в виду себя?

Разве не очевидно, что любой, кому не хватает ума или доброй воли чтобы отличить реальность от воображения, назовет меня лжецом и мошенником?

Да, такое могло быть, но я не думал, что так уж вероятно.

Я должен был наделить это «Я», этого Кара Бен Немси и Олд Шаттерхэнда всеми достоинствами человечества, которые оно приобрело в процессе своего развития до сегодняшнего дня.

Мой герой должен был обладать высочайшим интеллектом, глубочайшим развитием сердца и высочайшим мастерством со всеми физическими способностями.

То, что в действительности это не могло быть объединено в одном человеке, было само собой разумеющимся. И если я напишу серию из тридцати-сорока томов, как я решил, можно было с уверенностью предположить, что ни один здравомыслящий человек не подумает, что один-единственный человек мог испытать все это.

Нет! Обвинение во лжи и мошенничестве, по крайней мере, для мыслящих людей совершенно исключалось! В это я тогда верил.

Да, я был даже твердо убежден, хотя под «я» вовсе не имел в виду себя, но мог с чистой совестью сказать, что сам пережил содержание этих историй, потому что они было взяты из моей собственной жизни или из моего непосредственного окружения.

Я думал, что это вообще не сложно, скорее, очень легко и, прежде всего, интересно, представить, что Карл Май записывая эти рассказы о путешествиях, сочинял их так, будто они исходили не из его собственной головы, а из этого воображаемого «Я» исходил этот огромный человеческий вопрос.

Было ли это предположение верным, скоро станет ясно после примера с одним эпизодом.

Решение облечь свои фигуры частично в индейские, а частично восточные одежды привело меня, естественно, к глубокому сочувствию к судьбам соответствующих народов.

Начавшееся исчезновение красной расы начало занимать меня безостановочно.

А насчет неблагодарности Запада по отношению к Востоку, которому он обязан всей своей материальной и духовной культурой, у меня возникали всевозможные непростые мысли.

Благо человечества желает между ними мира, а не длительной эксплуатации и кровопролития.

Я решил и дальше подчеркивать это в своих книгах и пробуждать в моих читателях ту любовь к красной расе и народам Востока, в которой мы как люди в долгу перед ними.

Сегодня меня уверяют, что я достиг этого не с несколькими, а с сотнями тысяч, и я не прочь поверить этому.

А теперь главный вопрос: для кого должны быть написаны мои книги?

Разумеется, для людей, для всего народа, а не только для отдельных его частей, для отдельных классов, для отдельных возрастных групп. Прежде всего, не только для молодежи!

Именно этому последнему заверению я придаю наибольший вес и самый решительный тон.

Если бы я намеревался стать писателем для юношества или быть писателем для тинэйджеров, мне пришлось бы навсегда отказаться от исполнения всех своих планов и достижения всех моих идеалов. Но мне никогда не приходило в голову это сделать.

Я должен был подумать и о молодежи, потому что они представляют собой не только первый этап жизни во времени; не только постоянно восполняют общество, но и являются теми, кто по мере стремления древнего человечества вверх, должны успешно пройти путь, подобно первым первопроходцам в новом времени, и занять вновь открывшееся пространство. Окиньте свежим взглядом открывающийся обзор. И так же, как они составляют лишь некоторую часть всех людей, так и предположительно адресованное мной именно им, может быть только частью того, что я написал для всех людей в целом.

Когда я говорю, что хочу писать для людей, я имею в виду, таким образом, что именно для людей в целом, они могут быть такими же молодыми или такими же старыми, как они и есть.

Но не все мои книги для всех.

И снова это касается каждого человека, но постепенно, по мере его развития, по мере того, как он становится старше и опытнее, по мере того, как он становится способным понять и уловить содержание. Мои книги должны сопровождать его на протяжении всей жизни. Он должен читать их как мальчик, как молодой человек, как мужчина, как старик, в каждом из этих возрастов, соответственно своему развитию. Все это медленно, обдуманно и внимательно.

Жаль тех, кто поглощает мои книги без разбора, в любом случае за них еще обиднее! Тот, кто злоупотребляет ими, должен возлагать ответственность не на меня или на них, а на себя.

Я напомню вам о курении, еде и питье. Курение — одно удовольствие. Еда и питье имеют большое значение. Но курить, есть, пить в любое время, курить и есть все, что попало, было бы не только глупо, но и вредно. Хорошим, интересным чтением нужно наслаждаться, но не поглощать, как акула!

Поскольку мои книги содержат только притчи и сказки, само собой разумеется, что их следует тщательно обдумывать, и что они откроются только тем людям, кто способны не только думать, но и желают мыслить.

К тому времени, когда я задумался над этими мыслями и своими составленными планами, я уже написал разные вещи и представил их публике, но мне еще не приходило в голову называть себя писателем или даже художником. А ведь каждый настоящий писатель в то же время должен быть художником. Я даже не считал себя достойным учеником, просто новичок, кто ощущал себя за пределами гильдии и делал свои первые детские попытки ходить.

А пока что далеко идущие планы, далеко идущие!

Когда я просматривал эти планы, я действительно должен был испугаться Неба, потому что мне потребовалось бы несколько занятых спокойных счастливых человеческих жизней, чтобы освоить будущий материал подлинно литературным, то есть художественным способом. Но мне было не страшно, я оставался очень спокойным.

Я спросил себя: нужно ли быть писателем и нужно ли быть художником, чтобы иметь возможность писать такие вещи? Кто захочет и сможет запретить?

Давай сделаем это без гильдии, если только получится!

И давай обойдемся без искусства, если это будет эффективно и даст то, что требуется достичь!

В то время мне было безразлично, соизволят ли писатели и художники считать меня «коллегой».

Это правда, что я обладал своим индивидуальным аутентичным достоинством, как и любой другой человек, и думал об искусстве настолько возвышенно и высоко, насколько это возможно. Но эти мои мысли отличались от мыслей других людей, особенно моих сверстников.

Быть художником казалось мне самым высоким на земле, и горячее желание достичь этой высоты жило в моем сердце, и это должно случиться только в последние часы перед моей смертью.

Тот детский вечер, когда мне довелось увидеть «Фауста», был еще не забыт в моей душе, как и решения, которые я тогда принял, все еще имели ту же волю и ту же власть надо мной, что и раньше.

Пишите для театра! Пишите драмы! Драмы, которые показывают, каким образом человек должен и может подняться от земных страданий к радости жизни, от рабства низшим побуждениям к чистоте души и величию духа. Для того чтобы написать что-то подобное, и нужно быть художником, настоящим, истинным художником.

Но то, что я считал искусством, совершенно отличалось от того, что сегодняшние критики называют искусством, и поэтому не имея примеров, мне не оставалось ничего другого, кроме как просто делать все то, что касается меня как писателя, художника, все, что только возможно.

Будучи настоящим ценным художником, откладывать это на долгие-долгие годы и до тех пор оставаться тем, кем я был, а именно новичком, но и новатором, не являющимся членом гильдии, да и не иметь ни малейшего притязания на то, чтобы стать членом гильдии. Поскольку я всегда стоял обособленно и одиноко с самого начала жизни, я уже тогда был убежден, что мой путь как писателя будет таким же.

Будь и оставайся одиноким, насколько это возможно в своей жизни.

То, что я искал, невозможно было найти в повседневной жизни. Я хотел чего-то запредельного, далекого от обычного человека. И то, что я считал правильным, скорее всего, было неправильным для других. Кроме того, я был наказанным, осужденным человеком. Так что для меня было очевидным оставаться самим собой и не беспокоить более ценных людей. Я не разбирался в искусстве. Возможно, другие были правы, я мог ошибаться.

На всякий случай, однако, мой идеал крепко держал меня для вечера моей жизни, когда я достиг зрелости, чтобы создать великое прекрасное поэтическое произведение, симфонию искупительных мыслей, в которой я осмеливаюсь черпать свет из моей тьмы, счастье из моих несчастий, радость из моих мучений. Это на потом, когда однажды смерть даст мне свой первый намек. А пока задача заключалась в том, чтобы научиться, многому научиться и подготовиться к этой работе, чтобы она не провалилась.

Теперь же рассказывай сказки и притчи, чтобы затем в конце жизни извлечь из них истинность и реальность и вывести их на сцену!

Но эти притчи — не короткие тексты, такие как у Б. или славные притчи Христа, но довольно длинные повествования, где в действии появляется много персонажей. И их число велико, они должны заполнить целую серию томов и сформировать материал для той более поздней великой задачи, которой я хочу завершить свою работу.

Таким образом, это не могут быть тщательно выполненные картины, а только рисунки пером и тушью, только эскизы, предварительные упражнения, наброски, к которым нельзя применять стандарт, приложимый только к явным произведениям искусства.

Я не могу, не хочу и не должен быть художником Паулем Хейзе, но моя задача — разбивать блоки из мраморных и алебастровых частей для более поздних произведений искусства, на форму которых я могу только намекать, потому что у меня нет для этого времени.

Я даю этот намек в сказках, которые вставлены в мои повествования как притчи, и формируют те точки, вокруг которых сосредоточен интерес читателя.

Художественная критика не должна заниматься моими рассказами о путешествиях, потому что я не собираюсь придавать им художественную форму или даже отделку. Они напоминают простые кольца на руке или на щиколотке арабских женщин, ни что иное и не более, чем серебряные кольца. Ценность заключается в металле, а не в работе.

Художник, рисующий беглые наброски, как подготовку к большой картине, наверняка поразился бы критику, желающему применить к этим наброскам тот же стандарт, который он позже должен будет применить к картине.

Так много о планах, которые возникли у меня в то время, которые я записал, и по сей день следую им. Они не появлялись внезапно и не разом все полностью, но медленно, один за другим. И они созревали не в спешке, потребовались месяцы и годы, прежде чем я переходил от одного пункта к другому. Но у меня также было достаточно времени.

Я вел какой-то учет этих планов и их исполнения, я сохранил их в священной неприкосновенности и храню до сих пор.

Каждая мысль была разбита на части, и каждая из этих частей отмечена. Я даже составил список названий и содержания всех рассказов о путешествиях, которые хотел опубликовать. Я не следовал точно в соответствии этим спискам, но все равно это пошло мне на пользу, и я все еще черпаю из того, что возникло у меня тогда. Я также старательно писал, писал рукописи, чтобы иметь как можно больше материала для публикации сразу после освобождения. Короче говоря, я был в восторге от своего проекта и, хотя я был пленником, чувствовал себя бесконечно счастливым в перспективе будущего, которое, как я вполне мог надеяться, обещало быть необычным.

Казалось, судьба согласилась с моими решениями. Она подарила мне, как будто хотела восполнить все мои страдания, щедрый, очень долгожданный подарок: меня помиловали.

Руководство предоставило мне помилование, по которому я закрыл весь срок своего заключения. Я оказался в первом дисциплинарном классе и получил сертификат доверия, который помог мне вернуться в жизнь и преодолеть все полицейские неприятности. Сведущий знает, что это значит!

Был прекрасный, теплый и солнечный день, когда я покинул учреждение, вооружившись своими рукописями, чтобы бороться с сопротивлением жизни.

Я написал домой, чтобы известить семью о моем возвращении. С каким нетерпением я ждал встречи с ними снова. Мне не нужно было бояться упрека, это уже давно было закрыто в переписке. Я знал, что меня ждут, и что ни одним словом меня не обидят.

Больше всего я ждал бабушку. Как, должно быть, она горевала и беспокоилась! И как бы ей хотелось протянуть мне свою старую, милую, верную руку. Как она обрадовалась бы моим планам! Как она поможет мне это обдумать и использовать как можно глубже!

Я пошел из Цвикау в Эрнстталь точно так же, как мальчиком, ища помощи в Испании. Можно представить мысли, которые сопровождали меня на этом пути. По дороге домой с отцом я решил никогда больше не огорчать его такими вещами, но как плохо я сдержал слово! Стоит ли мне сегодня принимать аналогичные решения, выполнение которых не может гарантировать обычное человеческое бессилие?

Передо мной предстала «Повесть о Ситаре». Может быть, я был одним из тех, чьи души, когда они родятся, ждет демон, чтобы бросить их в нищету, чтобы они погибли? Никакое сопротивление и бунт не помогут, они обречены. Это также относится и ко мне?

По мере приближения к дому мои мысли становились все сумрачнее и мрачнее. Как будто оттуда на меня нахлынуло дурное предчувствие. Моя радостная уверенность, казалось, вот-вот покинет меня, пришлось держаться за нее изо всех сил.

С возвышенности Ланквитцера я смотрел на город. Дорожки, по которым я так часто ходил тогда, змеились перед моими глазами, в яростной борьбе с теми ужасными внутренними голосами, которые день и ночь твердили мне слова «проклятие портного, проклятие портного, проклятие портного», крича. И что это было?

Размышляя об этом, я услышал точно такие же голоса внутри меня, очень отчетливо, словно издалека, но они, казалось, приближались: «Проклятие портного, проклятие портного, проклятие портного!» Неужели все повторится? Я очень испугался, и поспешил прочь от места и этого воспоминания вниз с высоты, через город, домой, домой, домой!

Я пришел раньше, чем ожидали. Мои родители жили на первом этаже того же дома. Я поднялся по лестнице, а затем поднялся по второй лестнице на этаж, где бабушка всегда предпочитала находиться. Я хотел сначала пойти к ней, а затем к моему отцу, матери и братьям и сестрам. Затем я увидел несколько вещей, которыми она владела, но ее там не было. Там стоял ее сундук, расписанный синими и желтыми цветами. Он был заперт, ключ вынут. И там была ее кровать, пустая. Я поспешил в гостиную. Родители сидели там.

Сестры удалились. Это было от нежности. Они имели виду, что сначала родители будут в приоритете. Я не поздоровался и спросил, где бабушка.

«Умерла!» — был ответ.

«Когда?»

«В прошлом году».

Затем я опустился в кресло и положил голову и руки на стол. Её уже нет в живых! Это скрыли от меня, чтобы защитить меня, чтобы не осложнять мое заключение. Это было хорошо продумано, но теперь это поразило меня еще больше. На самом деле она не была больна, она просто исчезла от горя и печали — по мне!

Прошло много времени, прежде чем я снова поднял голову, чтобы поприветствовать родителей.

Они испугались. Позже мне сказали, что мое лицо выглядело хуже, чем у покойника.

Пришли сестры. Они были рады снова меня видеть, но так странно, так застенчиво смотрели на меня. Это было не что иное, как отражение моего собственного лица. Я старался изо всех сил, но не мог полностью скрыть удар, который только что поразил меня.

Я просто хотел знать про бабушку, прямо сейчас и ничего больше, и мне сказали. Она много говорила обо мне, но ни одно слово не обидело бы меня, будь я там. И она никогда не жаловалась и даже не плакала. Она сказала, что теперь она знает, что я был одной из тех душ, которые, родившись, были брошены не в то место, чтобы быть там уничтоженными. Теперь она убеждена, что мне нужно пройти кузницу призраков, чтобы выдержать все земные муки. Но она знает, что я не буду рыдать, я приму то, что надлежит принять, и пробьюсь в Джиннистан.

Чем ближе она подходила к смерти, тем исключительнее, тем больше она жила своим сказочным миром и тем больше говорила исключительно только обо мне.

В один из последних дней она сказала, что в ту ночь к ней явился давно покойный господин кантор. Он был нашим соседом.

Два дома сомкнулись. Внезапно стена распалась в темноте, и стало светло, но не обычным светом, а таким, которого она никогда раньше не видела. Освещенный им, появился кантор.

Он выглядел точно так же, как при жизни. Он медленно подошел к ее постели, поприветствовал ее дружеской улыбкой, как это всегда было в его обычае, а затем сказал, что она не должна беспокоиться обо мне; я мог упасть, как любой другой, но не мог оставаться на месте, мне сложно, но я непременно добьюсь своей цели.

После этих слов он снова дружески кивнул ей и пошел так же медленно, как и вернулся к щели в стене. Она закрылась за ним. Свет исчез, снова стемнело.

Когда она это сказала, казалось, что часть этого странного, ранее неизвестного света осталась на ее лице, и свет все еще был там, когда она закрыла глаза и больше не дышала.

Ее смерть была нежной, мирной, благословенной; но я был совсем не умиротворен и совсем не счастлив, когда мне рассказали о ней.

Во мне были упреки, но не упреки, которые являются только мыслями, как у других людей не с таким характером как у меня, а упреки гораздо более существенного, гораздо более сжатого характера. Я видел, как они приходят ко мне, и я слышал, что они говорили — каждое слово, да действительно, каждое слово!

Это были не мысли, а формы, реальные существа, которые, казалось, не имели ни малейшего сходства со мной, но все же были идентичны. Какая загадка! И какая необычная, пугающая, устрашающая головоломка! Они были похожи на те кричащие темные фигуры из прошлого, с которыми я — мой Бог, едва только подумав о них, они снова оказывались там точно так же, и я был вынужден прятать их внутри себя, видя и слыша. Я слышал их голоса так отчетливо, как будто они стояли передо мной и говорили со мной, а не с моими родителями, братьями и сестрами. И они остались. Они улеглись со мной, когда я лег. Но они не спали и не давали мне спать.

Начались страдания еще большие, чем прежде, пытки еще тяжелее прежнего, борьба с непостижимыми силами еще больше, чем раньше, которые были тем опаснее, что я совершенно не мог понять, являлись ли они частью меня или нет. Казалось, да, потому что они знали каждую мою мысль еще до того, как я осознавал это. И все же они не могли принадлежать мне, потому что то, чего они хотели, почти всегда было противоположным моей воле.

Я покончил со своим прошлым. Часть моей жизни впереди должна сильно отличаться от той, что находится позади меня. Но эти голоса изо всех сил пытались утащить меня в прошлое. Как и раньше, от меня требовали отомстить. Теперь еще больше отомстить за мое похищенное время, потерянное в тюрьме! С каждым днем они становились все громче, но я сопротивлялся им, я делал вид, что ничего не слышу, совсем ничего. Но даже при самых больших усилиях продолжить это дольше нескольких дней не получалось.

Тем временем я посетил несколько издателей, чтобы договориться с ними о публикации рукописей, написанных в тюрьме.

Во время этого моего отсутствия оказалось что, чем дальше я удалялся от дома, тем больше умолкали мои внутренние голоса, а чем ближе я подходил к дому, тем они становились отчетливее. Как будто эти темные фигуры поселились там и могли атаковать меня только в том случае, если я по неосторожности оказывался там.

Я решил попробовать. Собрал гонорары и уехал в дальнюю поездку за границу. Куда именно, я должен рассказать вам во втором томе этой работы, где моим путешествиям и их результатам должно быть уделено больше места, чем я мог бы предоставить им здесь.

Во время этого путешествия эти образы полностью исчезли, я полностью освободился от них.

Как следствие, у меня возникло очень необычное желание вернуться домой. Оно было не здоровое, а больное, я чувствовал себя хорошо, но оно стало настолько сильным, что я потерял сопротивление и повиновался.

Я вернулся домой, и как только я оказался там, все, что, как я думал было устранено — снова обрушилось на меня. Проблемы начались снова. Я постоянно слышал внутренний приказ отомстить человеческому обществу, нарушив его законы. Я чувствовал, что если я подчинюсь этому приказу, я стану очень опасным человеком, и я собрал все силы, данные мне, чтобы бороться с этой ужасной судьбой.

Считаю необходимым заявить, что я никоим образом не считал свое состояние патологическим. Все мои предки, насколько я знал, были очень здоровыми людьми как физически, так и умственно. Во мне не было ничего атавистического. То, что привязалось ко мне в этой связи, определенно исходило не изнутри, а скорее, пришло ко мне снаружи.

Я много работал, почти день и ночь, так же как и всегда находя в работе наибольшую радость.

Меня охотно печатали. Так что я не испытывал никаких трудностей, тем более, что жил со своими родителями, которые теперь жили лучше, чем прежде. Я вполне мог бы так и жить, даже если бы ничего не зарабатывал.

С этой работой повторилось то, что я описывал ранее.

Когда я писал что-то обычное, не было ни малейшего препятствия.

Но как только я поднимался до более высокой темы, более важной в духовном, религиозном или этическом отношении задаче, во мне возникли силы, которые восставали против нее и тем самым мешали мне выполнять мою работу, подбрасывая самые тривиальные, глупые или даже самые запретные мысли, пока я писал. Я не должен подниматься, я должен оставаться внизу.

К этому присоединился старый, хорошо известный Халлунке, которому никто не должен доверять, как бы лестно оно ни было, я имею в виду жажду. Я родился с отвращением к бренди, в лучшем случае, я пользуюсь им как лекарством. Вино было не для меня из-за цены, и уж совсем нет привязанности к пиву для того, чтобы стать пьющим.

Но теперь, как ни странно, проходя мимо гостиницы, я всегда чувствовал сильную жажду, а по вечерам, когда другие уже не работали, появлялось желание отложить в сторону ручку и пойти в паб. Но я этого не делал. Отец так поступал. Он не мог обойтись без стакана простого пива для своих сделок. Но мне этого не хотелось, и я оставался дома. Для меня это не было жертвой и было несложно, о, нет.

Я говорю это только ради психологического интереса, потому что мне кажется чрезвычайно странным, что эта жажда спиртного, противоречащая всей моей природе и в остальном совершенно мне чуждая, появлялась только тогда, когда эти голоса преобладали во мне, и никогда иначе!

Я так ждал возможности представить свои планы работы бабушке, теперь она умерла, поэтому я поговорил об этом со своими родителями, братьями и сестрами. Теперь отцу было о чем подумать. У него был в некотором роде свой социальный круг, куда он отлучался, и поэтому он был недоступен для меня, тем более что он никогда не оставался вечером дома. У сестер были другие интересы. Им был чужд весь круг моих мыслей.

Так что я оставался с мамой. Вечером она тихонько сидела за вязаньем чулка возле стола, за которым я писал. Я любил излагать перед ней мысли, занимавшие мое перо. Она спокойно меня слушала. Она согласно кивала. Она ободряюще улыбалась. Она говорила доброе слово утешения. Она была похожа на святую. Но и она меня не понимала. Я просто чувствовал, она предполагала. Но она всем сердцем желала, чтобы все сложилось так, как я этого хотел.

И когда она увидела, насколько твердо и непоколебимо я верил в свое будущее, она тоже поверила и была счастлива, насколько возможно для матери, чей ребенок до сих пор так счастливо полагался на Бога, на человечество и на себя, насколько это дозволено.

Но мне было одиноко, как всегда. Потому что здесь не нашлось ни одного человека, который пожелал бы понять меня или же вообще был способен к пониманию. И это одиночество было в высшей степени опасным для меня, особенно для меня, столь глубоко задетого внутренне.

Для меня нет ничего важнее, чем понимание в общении. Но я всегда был одинок, если не внешне, то внутренне, и поэтому я был почти постоянно открыт и беззащитен перед персонажами, которые хотели меня победить. И посреди этой беззащитности меня теперь одолевали другие враги, которых, хотя они и были не внутренними, а внешними, так же мало можно было поймать руками.

Из-за своей работы моей матери приходилось часто бывать в других семьях. Она была доверенным лицом. Кто-то был к ней расположен. И ей сообщали обо всем без необходимости сохранения секретности. Она знала обо всем, что происходило в городе и в округе.

Где-то произошла кража со взломом. Все говорили об этом. Преступник скрылся. Затем вскоре еще один взлом, осуществленный таким же образом. Вдобавок случились и аферы, вероятно, устроенные дегенеративными умельцами.

Я не слышал, чтобы говорили о нас, но через некоторое время заметил, что моя мать стала еще серьезнее, чем обычно, и всякий раз, когда она думала, что на нее не смотрят, она глядела на меня со странным состраданием.

Поначалу я молчал, но вскоре решил, что должен спросить ее, почему.

Она не хотела отвечать, но я спрашивал дор тех пор, пока она не сдалась. Ходил слух, невероятный слух, что грабитель это я. Кто же еще, кроме меня, освобожденного заключенного?

Внешне я смеялся над этим, но внутри меня все восставало, и были тяжелые ночи. С вечера до утра внутри, голоса ревели и кричали мне: «Защищайся как хочешь, мы тебя не отпустим! Ты принадлежишь нам! Мы заставим тебя отомстить! Ты злодей перед всем миром, и должен оставаться злодеем, если хочешь мира!»

Это звучало ночами. Если мне хотелось работать днем, я ничего не мог. Я не мог есть.

Мать также сообщила отцу. Оба просили меня не принимать это близко к сердцу.

Они могли бы заступиться за меня. Они отлично знали, что в то время я не выходил из дома.

Все, что мы узнали, было сказано конфиденциально. Имя не было названо. Так что не было места, где я мог бы действовать, чтобы защитить себя.

Но стало еще хуже. Местной полиции я не нравился. Я был освобожден с сертификатом доверия и поэтому избежал их надзора. Теперь они думали, что у них есть причина подозревать меня.

Были какие-то новые мошеннические розыгрыши, чьи исполнители обладали определенным интеллектом. Считалось, что это указывало на меня. Тогда же начала формироваться уже упомянутая «кузница лжи». Циркулировали новые слухи, романтично приукрашенные.

Господин вахмистр спросил, взяв под козырек, где я был в тот день в то время дня и с кем.

Все смотрели на меня, где бы я ни появлялся, но как только я замечал эти взгляды, они быстро отводили глаза в сторону.

Потом пришел один бедный, слабый, но хороший парень, одноклассник, который всегда любил меня и все еще был привязан ко мне сейчас. Он был буквально неловок и непростительно искренен. Он считал грубость человеческим долгом. Он не смог дольше выдержать. Он подошел ко мне и, пожав руку, конфиденциально рассказал мне все, что происходило против меня.

Это было так глупо и в то же время так возмутительно, так безрассудно и бессовестно, так — так — так — так — я не мог найти слов, чтобы поблагодарить беднягу, действовавшего из лучших побуждений, за его, доставившую боль, искренность.

Но когда он увидел мое лицо, он убежал как можно быстрее.

Это был тяжелый и более чем несчастливый день. Все это далеко меня завело. Я бегал по лесу и поздно ночью пришел домой смертельно уставший и лег, не поев. Несмотря на усталость, я не мог заснуть.

Десять, пятьдесят, даже сотня голосов внутри меня насмехались надо мной непрерывным смехом. Я вскочил с кровати и снова убежал в ночь, куда, где, не обратив внимания.

Мне казалось, что внутренние фигуры вышли из меня и побежали рядом со мной. Сначала благочестивый директор семинара, затем бухгалтер, кто не одолжил бы мне свои часы, банда конусной горки с шарами в руках из кегельбана, а затем бароны-разбойники, грабители, монахи, монахини, призраки и привидения из библиотеки хлама Хоэнштейна. Это преследовало меня там и здесь; гналось за мной вверху и внизу. Они кричали, приветствовали и насмехались, пока у меня не заболело в ушах.

Когда взошло солнце, я обнаружил, что карабкаюсь по глубокому крутому карьеру. Я потерялся, я не мог идти дальше. Там они меня крепко держали, и я не смог оттуда выбраться. Я застрял между небом и землей, пока не пришли рабочие и не вытащили меня с помощью каких-то лестниц.

Затем это продолжалось, продолжалось и продолжалось, весь день, всю следующую ночь; потом я рухнул и заснул. Не знаю где.

Это было на лугу, между двумя близко расположенными ржаными полями. Меня разбудил гром. Снова наступила ночь, с ливнями и грозами.

Я поспешил прочь и подошел к реповому полю. Я проголодался и вытащил репу. Затем я пошел в лес, залез под густые заросли деревьев и поел.

Потом я снова заснул. Но я не спал крепким сном; я продолжал просыпаться. Меня разбудили голоса. Непрестанно издевались, глумясь: «Ты стал скотом, ты ешь репу, репу, репу!»

Когда наступило утро, я вытянул вторую репу, вернулся в лес и поел.

Затем я поискал чистое место, освещенное солнцем, и солнышко высушило меня. Голоса здесь молчали, это дало мне покой.

Я забылся долгим, хотя и поверхностным сном, я метался из стороны в сторону и мучился короткими, захватывающими образами снов, заставившими меня поверить, что скоро я стану конусом, к которому меня будет толкать цыганка Прециоза, а затем скоро что-то и похуже.

Этот сон только утомил меня, а не укрепил. Я бежал от него, когда наступил вечер и я покинул лес.

Когда я вышел из-под деревьев, я увидел кроваво-красное небо; дым поднимался к нему. Наверняка был пожар. Это произвело на меня уникальное впечатление. Я не знал, где я был, но меня потянуло посмотреть на огонь.

Я добрался до откоса, который показался мне знакомым. Там я сел на камень и уставился на тлеющие угли. Дом горел, но огонь был внутри меня. И дым, этот густой удушающий дым! Это было не там, у огня, а здесь со мной. Он окутал меня и проник в мою душу. Там он сгустился в комочки, которые покрыли руки, ноги, глаза и черты лица, и задвигались внутри меня. Они говорили. Но что?

Лишь позже, намного позже, я понял происхождение таких внутренних ужасов. В то время этого знания у меня еще не было, и поэтому они смогли проявить ужасный эффект, чему мои чрезвычайно напряженные нервы больше не могли сопротивляться. Я упал, рухнул, когда тот поблизости горящий дом обрушился, пламя становилось все ниже и ниже и наконец, погасло.

Я встал и ушел.

Во мне тоже все погасло. Я был в отупении, в совершенном бесчувствии. Моя голова была покрыта толстым слоем грязи и мякины. Я не нашел ни мысли. Я даже не искал. Я шатался на ходу. Я сбился с пути. Я шел, пока, наконец, не добрался, спотыкаясь, до улицы, проходившей вдоль кладбища. Я прислонился к стене с ящиком для подаяний и заплакал. Это было не по-мужски, но сдерживаться у меня не оставалось сил. Эти слезы не помогли. Они не принесли облегчения; но казалось, они очистили и укрепили мои глаза. Я вдруг увидел, что это кладбище Эрнстталя, там, где я стоял. Оно было мне знакомо так же, как дорога рядом с ним, но сегодня я не узнавал ничего.

Был рассвет. Я спустился по траурной дорожке, прошел через рынок и тихонько открыл дверь нашего дома, все так же тихо поднялся по лестнице в квартиру и сел за стол.

Я делал это без цели, без воли, как кукла, которую тянут за нитку.

Через некоторое время дверь спальни открылась.

Дверь спальни. Вышла мать. Она вставала очень рано из-за работы. Когда она увидела меня, она испугалась. Она быстро закрыла за собой дверь комнаты и взволнованно, но тихо сказала:

«Ради Бога! Ты? Кто-нибудь видел, как ты идешь?»

«Нет», — ответил я.

«Как ты выглядишь! Быстрее снова прочь, прочь, прочь! В Америку! Чтобы тебя не поймали! Если тебя снова запрут, я не переживу этого!»

«Уйти подальше? Почему?» — спросил я.

«Что ты наделал, что ты наделал! Этот огонь, этот пожар!»

«А что насчет огня?»

«Они видели тебя! В карьере — в лесу — в поле — а вчера и у дома, прежде чем он сгорел!»

Это было ужасно, просто ужасно!

«Мама! Мужество… тер!» — запнулся я. «Так вы думаете…»

«Да, я поверила в это, я вынуждена в это поверить, и отец тоже», — прервала она меня.

«Все люди говорят это!»

Она сказала это очень поспешно.

Она не плакала и не лила слез; она была так сильна, чтобы нести внутреннее бремя.

Она продолжила на том же дыхании: «Ради Бога, не попадись, особенно здесь, в нашем доме! Уходи, ступай! Прежде, чем люди встанут и увидят тебя! Я не могу сказать, что ты был здесь, я не должна знать, где ты, я тебя больше не увижу! Так что вперед! Когда истечет срок, ты вернешься!»

Она выскользнула обратно из комнаты, не прикоснувшись ко мне и не дожидаясь от меня слов.

Я был один и обеими руками схватился за голову. Я отчетливо почувствовал толстый слой глины и мякины.

Этот человек, тот, кто стоял там, разве это не я?

Во что твоя собственная мать больше не верила?

Кто был тот парень, который выглядел как бродяга в своей грязной, помятой одежде? Вон его, вон! Прочь, прочь!

У меня еще хватило ума открыть шкаф и надеть другой, чистый костюм.

Потом я ушел.

Куда?

Воспоминания меня подводят.

Я снова заболел, как и тогда. Не психически, а эмоционально заболел. Внутренние фигуры и голоса полностью контролировали меня.

Если я попытаюсь поразмыслить над тем временем, я почувствую себя человеком, который видел пьесу пятьдесят лет назад и после этого должен знать, что происходило время от времени, и как менялись сцены. Отдельные изображения остались, но настолько расплывчатые, что я не могу сказать, что, правда, а что нет.

В то время я подчинялся темным фигурам, которые жили во мне и управляли мной. То, что я сделал, любому беспристрастному человеку покажется невероятным.

Меня обвинили в краже коляски! Зачем? Пустого кошелька, в котором всего три пфеннига! Другие вещи более правдоподобны, а некоторые прямо доказаны. Меня арестовали, и где бы что-то ни случалось, меня переправляли туда как «подозреваемого преступника».

Это было очень интересное время для завсегдатаев кузницы лжи Эрнстталя.

Почти каждый день говорили что-то новое или сменяли прежние слухи о том как я поступил на то, как поступлю.

Каждый бродяга, попавший в окрестности этого сказочного места, пользовался моим именем, чтобы грешить за меня.

Это было чересчур и внешне, и внутренне даже для заключенного.

Я сломал кандалы во время транспортировки и исчез.

Куда я шел, я намерен подробно рассказать во втором томе, в котором рассказываю о своих путешествиях.

Сейчас нужно упомянуть то же, что и раньше, а именно, чем дальше я удалялся от дома, тем свободнее становился мысленно, при том, что снаружи меня охватывало непреодолимое желание вернуться домой, что я и сделал, и что внутренне я становился все свободнее по мере приближения к месту своего рождения. Есть ли кто-нибудь, кто может это понять?

Частично я последовал этому непостижимому принуждению, частично вернулся добровольно, ради своих добрых планов и ради моего будущего.

Я согрешил, так что мне пришлось искупать, это само собой разумеется. Но пока это покаяние не закончено, для меня нет ни плодотворной работы, ни будущего.

Итак, через пять месяцев я вернулся домой, чтобы явиться в суд, но, к сожалению, сделал это не так, как было бы правильно, а подпал под те внутренние силы, снова проявившиеся и помешавшие мне сделать то, что я намеревался сделать.

В результате, вместо того, чтобы сдаться добровольно, я был схвачен.

Это настолько ухудшило мою ситуацию, что суровость судьи, вынесшего мне приговор, мне вполне понятна.

Но тем меньше понятен адвокат, назначенный судом в качестве моего защитника. Он не защищал меня, он отягощал меня наихудшим способом. Он воображал, что может или должен практиковать криминальную психологию при этой дешёвой возможности, и все же ему не хватало всего необходимого для решения такой задачи даже в некоторой степени.

Я вполне мог отрицать, но прямо признал все, в чем меня обвиняли. Я сделал это, чтобы любой ценой избавиться от этого вопроса и потерять как можно меньше времени.

Этот адвокат был неспособен понять ни меня, ни душевную жизнь, выходящую за рамки обыденного.

Приговор составлял четыре года тюрьмы и два года полицейского надзора.

Как бы мне ни было трудно записывать это для публики, я не могу освободиться от этого; так и должно быть.

Я сожалею не о себе, а о моих хороших родителях, братьях и сестрах, кого мне до сих пор жаль в их могилах, что их сын, на кого они возлагали такие большие, возможно, не совсем необоснованные надежды, вынужден делать такие признания и показания из-за бесконечной жестокости фактов и обстоятельств.

Я не могу здесь думать о преступлениях, в которых меня обвиняют.

Моему палачу, свежевальщику и кожевнику я оставляю то глубокое бесчестие, что пригвоздило меня к кресту десять лет назад, и за это время ни на минуту не переставало придумывать для меня новые мучения. Он может продолжать копаться в этих фекалиях к восхищению всех тех низших живых существ, для которых эти вещества являются жизненными условиями.

А также я мало готов создавать сенсацию эти моим заключением.

Я просто должен сказать правду, а затем поспешить рассказать об этой мнимой бездне, которая отнюдь не бездна, и навсегда распрощаться.

Мой приговор был тяжелым и долгим, а добавление двух лет полицейского надзора никоим образом не могло служить мне рекомендацией при поступлении. Так что я был готов к суровому обращению. Это было серьезно, но не болезненно. Руководство учреждения совершенно право, если оно не проявляет предвзятости, а просто ждет, чтобы увидеть и посмотреть, вписывается ли доставленный человек и как. Ну, теперь добавили и меня! Конечно, на этот раз моя позиция не рассматривалась. Меня назначили на работу, на которой требовались рабочие. Я стал производителем сигар.

Я просил, чтобы меня изолировали, мне разрешили. Я прожил один в камере четыре года и до сих пор вспоминаю эти дни с тем странным чувством благодарности, которым обязан безмолвным, а не жестоким местам страдания.

Я также любил свою работу. Мне она была очень интересна. Я выучил все сорта табака и сделал все виды сигар от самых дешевых до самых дорогих.

Ежедневная нагрузка не была слишком высокой. Все сводилось к качеству, доброй воле и мастерству. После того, как я попрактиковался, я с легкостью справлялся со своей рабочей нагрузкой, и у меня оставалось несколько свободных часов и половина дня.

Моим самым заветным желанием было использовать это время для себя, и оно исполнилось раньше, чем я думал возможным, гораздо быстрее.

Я подчеркиваю здесь раз и навсегда, что для меня не бывает совпадений. Это знает каждый из моих читателей. Для меня есть только одно совпадение. Так же и в этом случае.

В институциональной церкви в Вальдхайме были протестантская и католическая общины.

Католический катехизатор выступал в роли органиста во время католической службы. Однако со временем он оказался настолько перегруженным новыми обязанностями и большим объемом работы, что ему пришлось искать помощника, кто бы играл на органе, тем более, что как священник он не мог читать проповедь и одновременно играть на органе.

Руководство разрешило ему поискать исполнителя среди заключенных. Он так и поступил. Среди заключенных было немало наказанных учителей. Всех проэкзаменовали. Не знаю, почему никого из них не выбрали. Все они были там дольше меня, так что у них было время завоевать доверие, связанное с пребыванием в таком положении.

Но меня привезли с не чем иным, как хорошими сертификатами, я не мог избежать будущего полицейского надзора и еще не нашел времени, чтобы показать, что я все еще заслуживаю доверия. Вот причина, по которой я полагаю, что это не совпадение, а судьба.

Катехизатор вошел в мою камеру, немного поговорил со мной, а затем ушел, ничего не сказав мне.

Через несколько дней прибыл и католический священник. Он тоже ушел через короткое время, ничего не сказав о причине своего визита.

Но на следующий день меня привели в церковь, посадили за орган, дали ноты и мне пришлось играть. Офицеры сели в нефе церкви, чтобы я их не видел. Со мной был только катехизатор, который давал мне задания. Я сдал экзамен и должен был предстать перед директором, который сказал мне, что меня назначили органистом. Поэтому я мне нужно очень хорошо управлять собой, чтобы быть достойным этого доверия. Это было началом от которого произошло так много всего для меня и моей внутренней жизни.

Я, протестант, органист в католической церкви!

Это изначально дало мне некоторую свободу передвижения, свободу передвижения в здании тюрьмы. Никто не мог приставить ко мне надзирателя за органом!

Но это принесло мне еще большее, а именно уважение и внимание, к которым я стремился в отношении определенных внешних факторов.

Надзирателем нашего помещения был тихий, серьезный человек, который мне очень понравился; когда он прочитал в регистрационной книге, что я стал католическим органистом, он пришел в мою камеру в изумлении, чтобы спросить меня, не было ли ошибки в моих доставленных документах, там я был определен как евангелист-лютеранин.

Я отрицал ошибку.

Потом он посмотрел на меня внимательно и сказал:

«Такого еще никогда не случалось! Должно быть, вы — хм, вы должны быть очень музыкальным!»

Заключенных, конечно, называют на «ты»; но с того момента как он сказал «вы», и другие последовали его примеру.

Это на первый взгляд маленькое достижение, было, тем не менее, очень ценным, поскольку подразумевало многое другое.

Вскоре, к моему радостному удивлению, оказалось, что мой надзиратель является помощником руководителя духовного собрания. Я рассказал ему о моих музыкальных занятиях в Цвикау. Поэтому он быстро поставил мне оценки, чтобы дать мне тестовое задание. Я также прошел этот тест, и отныне он был уверен, что мне не помешают следовать моей цели в свободное время.

Этот начальник был для меня моим дорогим отчим другом, и когда он позже ушел на пенсию и переехал в Дрезден, мы продолжали общаться друг с другом в дружелюбной и уважительной манере в течение долгого времени.

Католического катехизатора звали Кохта. Он был всего лишь учителем без академического образования, но человеком чести во всех отношениях, на редкость добрым и с таким богатым образовательным и психологическим опытом, что то, что он имел в виду, для меня являлось гораздо более ценно, чем целые груды научных книг.

Он никогда не говорил со мной о конфессиональных вопросах. Он думал, что я протестант, и не делал ни малейшей попытки повлиять на мои убеждения.

И каким он был для меня, таким и я был для него. Я никогда не задавал ему вопросов о католицизме.

То, что мне нужно было знать, я уже знал или мог испытать, пережив по-другому.

Прекрасные отношения, которые постепенно развивались между ним и мной, были для меня священными, они не мешали противоположностям проникать в чисто человеческую доброжелательность.

Он служил в церкви, я служил на органе, но в остальном религия между нами оставалась совершенно нетронутой и, следовательно, могла влиять на меня тем более прямо и чисто.

Степень его молчания была настолько красноречивой, что это позволяло говорить о его делах, а это были дела благородного человека, чья сфера деятельности мала, но кто знает, как принять даже самое малое как великое.

Я никогда не играл католических гимнов, теперь я узнал их. Какие органные и другие музыкальные произведения я обнаружил! Я думал, что разбираюсь в музыке. Нет!

Этот простой катехизатор давал мне такие задачки, решать которые было очень интересно, хотя и трудно.

Я только теперь начал догадываться, что такое музыка на самом деле, а музыка — не последнее средство через которое воздействует церковь.

Католический священник приходил ко мне только тогда, когда требовались особые изменения в органном сопровождении. Он говорил только самое необходимое, совсем не о религии; но когда он входил ко мне, всегда бывало так, как если бы на меня начинало светить солнце.

Такие люди солнца редки, и все же каждый священник должен быть человеком солнца, потому что мирянин слишком склонен смотреть и судить церковь по тому, как ее священники к нему относятся.

Я проигнорирую разницу между протестантским и католическим богослужением, но каждый разумный человек сочтет вполне естественным и очевидным, что я не мог участвовать в последнем в течение четырех лет и даже активно участвовать в нем без влияния от него. Мы не камни, от которых все отскакивает! И даже этот камень нагревается от солнечных лучей! И эти службы были солнечными лучами!

Во мне до сих пор есть бесконечная благодарность за эту теплоту и эту доброту к тому, кто заботился обо мне без единого упрека, когда все остальное было против меня.

Я по сей день благословляю вас и буду благословлять вас, пока живу!

Какими внутренне бедными должны быть люди, заявляющие, что я католик! Для них совершенно невозможно познать человеческую душу и святыни, лежащие в ней.

Кстати, о католической вере я вообще ничего не писал, а о мусульманской вере целые тома. Обвинение в том, что я исламизируюсь, кажется гораздо более оправданным, чем обвинение в том, что я католик. Почему бы не обвинить меня в этом?

Мадонна была изображена сотней протестантских художников и описана сотней протестантских поэтов, в том числе Гете. Почему не говорят о них как о католиках?

Я должен поблагодарить католическую церковь за благородное гостеприимство, которое она оказывала мне, протестанту, в течение четырех лет, поблагодарить гимном Ave Maria, который я сочинил для моего Winnetou.

Разве это повод обвинить меня в религиозном лицемерии? Тем более из-за денег! Повторяю: какими бедными должны быть такие люди, какими бесконечно жалкими!

Я должен сказать, что эти четыре года тихого уединения и сконцентрированной сосредоточенности привели меня очень и очень далеко.

Мне стали доступны все книги, необходимые для учебы.

Я доработал свои рабочие планы и начал их выполнять.

Я писал рукописи.

Как только одна была готова, я отправлял ее домой.

Затем родители стали посредниками между мной и издателями.

Я не писал это прямо, потому что они еще не знали, что автор рассказов, которые они печатали, был заключенным.

Но один из них узнал об этом, потому что лично приехал к родителям.

Это был книготорговец колпорта Г. Г. Мюнхмайер из Дрездена, о ком впоследствии придется много упоминать. Он был плотником, играл на валторне танцевальную музыку в деревне, а затем стал издателем. В этом качестве он приехал в Хоэнштайн-Эрнстталь и встретил в соседней деревне горничную, на которой женился. Это привязало его к местности. Там он стал известен, а также узнал обо мне.

То, что он услышал, показалось ему необычайно подходящим для колпортажа. Он пошел к моему отцу и познакомился с ним. Так мои рукописи попали в его руки. Он прочитал их. Некоторые вещи показались ему слишком возвышенными. Но другие так понравились, что, по его словам, привели в восторг.

Он попросил разрешения напечатать это и получил разрешение.

Он хотел заплатить немедленно и положил деньги на стол. Но отец не принял. Он отодвинул их и сказал, чтобы тот передал их мне лично, когда я буду освобожден

Мюнхмайер был очень рад заняться этим. Он заверил меня, что я тот человек, кого он может использовать; он придет ко мне, когда я вернусь домой, и все обсудит со мной.

Я сообщаю это и пока просто утверждаю. В дальнейшем очень важно отметить, что Мюнхмайер не только хорошо знал мое прошлое, как оно было на самом деле, но и также слышал все, о чем лгали.

Что касается душевного состояния, то я был в состоянии покоя, полного мира.

В первые четыре недели прошлых четырех лет все еще случалось, что темные фигуры мучали меня внутри и надоедали криками, но это постепенно прекратилось и, наконец, стихло.

Когда я беспристрастно обдумал это, то пришел к выводу, что эти структуры имеют влияние только до тех пор, пока кто-то находится в соответствующих взглядах. Но как только последние будут преодолены, ужасные образы должны исчезнуть.

И это казалось правильным решением; катехизатор согласился.

Я ничего не рассказывал ему о своих внутренних искушениях, так как, в чисто личных и семейных делах, я никогда не делаю человека своим доверенным лицом.

Но время от времени произносились слова, оговорки, которые не предполагались, но предполагали.

Он стал внимательным.

Однажды в ходе разговора мне в голову пришла мысль о моих темных фигурах и их мучительных голосах, но я притворился, что говорю о ком-то другом, а не о себе.

Затем он улыбнулся. Он очень хорошо знал о ком я говорю.

На следующий день он принес мне маленькую книгу с названием:

«Так называемое разделение человеческого сознания, картина разделенного сознания в целом».

Я прочитал ее.

Как ценно это было! Какое просветление это дало!

Теперь я внезапно понял, что со мной было!

Теперь они могли снова прийти, эти голоса, я больше их не боялся!

Позже, когда он получил книгу обратно, я поблагодарил его за ту радость, которую я испытал по этому поводу. Поэтому он спросил меня:

«Разве вы не сами мне рассказывали?»

«Да», — ответил я.

«Вы во всем разобрались?»

«Еще нет».

«А вот здесь?»

Он открыл работу, в ней было написано:

«Всякий, кто страдает от этих суровых искушений, должен остерегаться места, где он родился. Не жить там подолгу. И, самое главное, если он женится, не брать себе жену оттуда!»

«Нет, я этого еще не понимаю», признался я.

«Я тоже», — признал он. — «Но поразмышляйте об этом!»

Это размышление, которое он мне посоветовал, не привело ни к каким результатам.

Это был чисто психологический вопрос.

Опыт — единственный мудрый учитель, и мне пришлось пережить этот опыт прежде, чем я его понял, к сожалению, к сожалению!

Предыдущая главаГлава 8 из 15Следующая глава