К книге
Час возвращенияРАССКАЗЫ. ТРОЕ
86%
РАССКАЗЫ. ТРОЕ
32

1

В ту весну отец и мать Логиновы впервые крупно повздорили из-за будущего своего единственного сына Виктора.

— Да, да! — упрямо сказала Татьяна Федоровна, снимая очки, и с неприкрытым сарказмом взглянула на мужа черными, по-птичьи круглыми глазами. — Осенью я отдам его в школу, пусть ему будет всего семь с половиной. И не в первый, а в пятый. Почему мальчик должен сушить мозги?

Ее черные волосы казались жесткими от седины. И когда она нервничала, тряся головой, они щетинились, как бы отделяясь друг от друга.

— А, брось ты эти свои выдумки, — остановил ее Кирилл Алексеевич. И хотя произнес он это несколько вяло и чересчур спокойным тоном, решительность свою ничем нельзя было прикрыть. В его серых, с мягким светом глазах мелькнуло и тотчас погасло ожесточение — он умел владеть собой. — И, пожалуйста, не заставляй меня мучиться вдали от вас…

— Ну как всегда личное спокойствие превыше всего! — Татьяна Федоровна уже села на своего конька, и остановить ее было невозможно. — Живи один и не смей принимать своих решений? Нет, уж извини, я больше знаю, на что способен наш сын, и позабочусь о его будущем…

— Тогда я заберу его с собой…

— Куда? На Кубу? Чтобы таскать его по горам? Каждый день отуплять мозг копаньем в земле? Не сходи с ума!

Кирилл Алексеевич тяжело задышал, ожесточение в его глазах зачерствело, и взгляд их сделался жестким. Казалось, он наговорит сейчас кучу резкостей, но он опять сдержался и, махнув рукой, обронил сожалеюще:

— Ты вовсе не думаешь о мальчике… Спросила бы, чего он хочет, что любит… Запрограммировала… по своему образу и подобию…

Он прервал речь и, не допив чай, поднялся из-за стола, неторопливо стал вытирать салфеткой рот, прикрывая тем самым свое смуглое от чужих ветров и солнца узкое сухое лицо, опаленное в эту минуту внутренним жгучим жаром обиды.

Да, его позиция в споре была слабой, он это прекрасно знал. Знала это и Татьяна Федоровна. Она могла бы напомнить ему, что со дня их свадьбы он не прожил в Москве ни одного целого года, а в иные и нога его через порог не ступала. Что жизнь ее, замужней женщины, прошла в беззамужестве, а его — в скитаниях по свету. И какое же он имеет право ставить ей условия, если мальчика он не растил, не воспитывал, не учил? Но она не стала попрекать его, понимая, что будет повторять уже известное ему, сказала лишь без укора, но с гордостью:

— Наш мальчик (она особо подчеркивала слово «наш»), ты это должен уважать, в два года знал таблицу умножения. В четыре — начальную геометрию и дроби. Мы с ним подошли уже к алгебре. В шесть лет алгебра! Ты это можешь понять?

Кирилл Алексеевич убрал салфетку от лица, сказал тоскливо:

— У мальчика тонкий слух… Совершенный. Слышала… как он играет Грига, Шопена, Глазунова…

— Музыкант! С его математическим складом ума? Любительство! Как и у тебя, не больше.

У Кирилла Алексеевича, точно от зубной боли, перекосилось лицо. Удар пришелся в самое чувствительное место: сам он понимал и любил музыку, играл на гитаре и, возвращаясь домой из своих геологических странствий, привозил мелодии других краев и других стран. Мальчик, к огорчению матери, требовал без конца: «Пап, еще, ну еще!» Лобастый ушастик с большой головой и крупными серыми, нежными, как у девочки, глазами, он весь как-то затихал, слыша звон струн и отцовский не сильный, но чистый голос. Трепет, как отблеск едва теплившегося костра, проходил по его лицу, а глаза влажнели и странно светились. И еще он любил птиц, вернее, их голоса. С каким-то торжественным вниманием слушал он их пение и, запоминая услышанную мелодию или просто крик, легко подражал им.

Мальчик был определенно талантлив. Но что таили его мозг и сердце? Кто был прав и кто не прав, выбирая ему жизненную дорогу?

2

— Ты завтра уезжаешь?

— Да.

— Это, верно, так тебя тянет… И ты сам не можешь остаться еще на один день?

— Да, тянет меня, сын. Ты прав. Это такое дело. Как тебе объяснить?

— Объясни. Я пойму.

— Хорошо. Ты тоскуешь по чему-либо? Ты знаешь, что такое тоска?

— Знаю. — Лобастое лицо мальчика сделалось грустным. — Когда тебя долго нет, мне делается одиноко. Наверно, это тоска.

— Ну вот, со мной случается такое же. Если я долго не бываю в поле, я ненавижу сам себя.

— Поле… Это место твоей работы? Оно так называется, если даже это горы?

— Ты научился логически мыслить!

— Что тут такого…

Они замолчали. Обоим почему-то было неловко друг перед другом, вроде они выведали чужие недозволенные тайны, те, что раскрывали слабые стороны их существ.

— Тебе трудно с нами? — вдруг спросил мальчик.

— Трудно? С вами? И потому, ты думаешь, я все время убегаю? Нет. Я тебе уже сказал, как это со мной бывает. С этим нет сил управляться… Так зачем тебе еще один день? Или ты просто хотел проверить меня?

— Что ты, папа! Мне хотелось с тобой послушать птиц…

— Птиц? Разве уже прилетели?

— Нет, конечно, нет.

— Значит, рынок?

— Да, папа. Мне бывает так плохо без них.

— А давай купим, а? И ты будешь каждый день слушать дома.

Сын промолчал, и отец понял, что он не хотел говорить, почему это невозможно, и подумал о рациональной Татьяне Федоровне.

— Так… Тогда мы купим магнитофон. Ты на даче можешь записать любой голос и потом слушать сколько захочется.

На Ломоносовском проспекте они поймали такси. У Кирилла Алексеевича до условленной встречи в Министерстве иностранных дел еще было немного времени, и они поехали на Кудринскую улицу в комиссионный магазин. На счастье, попался почти новый магнитофон японской фирмы «Аридак», небольшой красивый ящичек, однако тяжелый, как кассета с пробами, которых немало потаскал на своем веку геолог Кирилл Логинов. Мальчик с молчаливой серьезностью принял покупку. Он уже, оказывается, понимал, что далеко не все, ох не все чувства можно выразить словами, и отец, сделав это открытие в сыне, немало подивился тонкости его восприятия мира.

Пока ехали на Кировскую в магазин грампластинок, чтобы купить записи птичьих голосов (отцу эта мысль пришла неожиданно — переписать их на пленку проще простого), мальчик держал красивый ящик на коленях и молчал. Отец не видел его глаз, прикрытых длинным козырьком весенней фуражки, но лицо сына напомнило ему взрослого одинокого человека. На нем было выражение глубокого равнодушия. Что мальчик мог вот так глубоко уходить в себя, для отца было тоже неожиданным.

Для них проиграли пластинку. Это были удивительные минуты, когда щелкал в сыром утреннем воздухе соловей, и песня его лилась чистая, глубокая и ясная; когда флейтово и мягко ронял рулады певчий дрозд; когда, все нарастая, поднимался к самым вершинам и падал широким росчерком голос зяблика. И в магазине, где до этого стоял сплошной музыкальный гвалт — в одном углу слышалась Зыкина, в другом — Козловский, в третьем — диксиленд, вдруг все затихло, и люди со странной растерянностью затаились, слушая живую песню природы.

Отец был доволен, что ему вовремя, не спустя сутки, когда бы он каялся, летя над океаном, пришла мысль заехать сюда, на Кировскую, что нашлась пластинка, а ее могло и не быть; что сын сможет уже сегодня слушать птиц, а в конце мая или в июне сам запишет, и что он успеет в министерство, где не очень любят опаздывающих.

— Ты пригласи на птичьи концерты своих друзей. А что? Сделай по воскресеньям день птичьей песни. Это идея! У тебя есть друзья?

— Друзья? — Мальчик вернулся из своего глубокого равнодушия и сказал без выражения: — У меня нет друзей. Я не умею с ними играть. Им скучно со мной. И мне тоже… — И он снова впал в глубокое равнодушие, как бы не считая для себя нужным оставаться в этом суетном мире.

Отцу впервые стало страшно рядом с ним.

3

С виду он был обычным мальчиком. Ростом не выше своих сверстников, в груди и спине вроде бы даже слабее. Узкие ладони рук с длинными тонкими пальцами казались изнеженными и не способными к трудной работе. По-детски круглая большая голова и оттопыренные уши делали его трогательно милым. Ладный первыш, не больше. И только выражение устало-сосредоточенного взгляда серых глаз и отрешенного лица пугали комиссию, и каждый невольно отворачивался, чтобы не столкнуться с ним взглядом. Одни с недоумением, другие с любопытством, третьи с осуждением смотрели на Татьяну Федоровну, известного профессора математики, человека железной воли и фантастической работоспособности. В тридцать лет закончила вечерний институт на ЗИЛе, к тридцати восьми она уже была доктором наук. И вот ее сын…

— Коллеги, — сказала она, обращаясь к членам комиссии, специально созданной Академией педагогических наук и Министерством просвещения. — Я глубоко уверена, что именно в эти малые годы, когда мозг человека еще растет, он сможет сформироваться в том объеме его мощи, который и дает ему новые качества. А это произойдет лишь при максимальной требовательности к нему. Именно сейчас перед ним надо ставить новые по качеству и объему задачи. Человечество всегда опаздывало с этим. От мозга требовали работы, когда он был уже сформирован, когда нейроны прекратили деление и стали способными лишь работать и погибать не воспроизводясь…

— Хорошо, хорошо, любезная Татьяна Федоровна, — улучив момент, сказал председатель комиссии. — Мы с огромным интересом посмотрим вашего ребенка. У себя, в Академии, если потребуется, мы создадим специальную группу, чтобы наблюдала, накапливала материал… Оставьте вашего мальчика и успокойтесь. Пусть наши беседы с ним не мешают вам работать.

Члены комиссии внимательно стали разглядывать ушастого мальчика, и это совсем не смущало его. От его взгляда этим многое повидавшим людям сделалось не по себе. Мальчику было неприятно это их молчаливое разглядывание. А потом, когда его стали спрашивать по букварю, по учебникам за второй, третий, четвертый и лаже пятый классы, ему сделалось нестерпимо скучно. Происходящее казалось глупой и недостойной игрой. Все его старались подловить на чем-то, и в конце концов ему это надоело. И он замолчал. Ему дали отдохнуть, но он все равно не стал больше отвечать.

Его зачислили в четвертый класс. Татьяна Федоровна возмутилась решением комиссии.

— Мальчик знает программу пятого, а вы даете ему год безделья? Может быть, именно этот год и есть то искомое…

Через полгода его перевели в пятый… И не потому, что этого хотела мать, просто все видели, что мальчик скучал и томился на уроках. Татьяна Федоровна, кажется, успокоилась. Ее тревожило лишь то, что сын ко всем предметам относился одинаково спокойно, тогда как она хотела, чтобы мальчик отдавал все математике. Однако она верила, что время определит ею склонности и что именно математика станет главным в его жизни. И тогда… Вот тогда она утрет нос науке, которая пренебрегает возможностями человека, а может быть, и притупляет их, приобщая к своим источникам не ребенка, а почти что взрослого, когда до начала старения организма, а стало быть, и замедленного восприятия, остаются лишь немногие годы и необходимого рывка он уже не сможет сделать.

Ни Татьяна Федоровна, ни кто другой не могли представить, как невыносимо трудно стало мальчику, когда он распрощался с четвероклассниками. Правда, на уроках на них он смотрел лишь с жалостью, но на переменах у него с ними были общие игры, общая бесшабашность. В пятом же на уроках был равный, но на переменах оставался лишним среди проказистых драчунов и забияк, которые уже знали, как и чем можно обидеть человека. Они повадились щелкать его по лбу, требуя: «А ну улыбнись». Он ничем не мог ответить им на переменах, каждый из них был сильнее его, но на уроках он досаждал им.

Не знали элементарных вещей! Отвечая, несли немыслимую чушь. И тогда мальчик поднимал руку и своим ответом хлестал их по щекам. Преподаватель в таких случаях обычно говорил: «Ну вот, приятно слушать! В классе нашелся хотя, бы один умный…» — с непонятной боязнью смотрел на неестественно серьезное лицо мальчика, боясь встретиться с его взрослым взглядом.

После занятий мальчик не торопился домой. Он пережидал, пока все ребята выйдут из класса. Потом он подходил к окну и смотрел, не толпились ли возле школьного крыльца его задиристые одноклассники. Если толпились, он вновь садился за парту и за каких-нибудь полчаса просматривал все, что задавали на завтра. А иной раз он читал какую-нибудь книгу о птицах. С птицами ему было проще, чем с людьми. Потом он опять подходил к окну и, если ребят не было, собирался домой. Но в свою квартиру попадал не сразу. Там всегда крутились то студенты-старшекурсники, то аспиранты-математики, мамины подопечные. И как только он появлялся, они, будто голодные волки, тотчас набрасывались на него с разными математическими премудростями. Он скоро разгадал, что это мать приставила их к нему. Надоедливость недопеченных математиков была непереносимой, и он пользовался всяким случаем, чтобы позвонить в квартиру профессора Гладких, что жил этажом ниже.

Здесь мальчик всегда был как дома. Пожалуй, далее лучше, чем дома.

4

— Дорогой мой, как ты поживаешь? — сказал профессор, подливая воды в поилку австралийского попугая. Мальчик не понял, к кому это относилось — к нему или птице. А птица была редкая, купить ее теперь уже нельзя — вывоз запрещен. Профессор купил «по случаю» и за большие деньги.

— Он какой-то нахохленный, — заметил мальчик, подходя к клетке и никак не реагируя на слова профессора.

— Правильно! Орнитолог без глаза, что пчела без меда. Захворал мой Нельсон. Потерял голос. И вот порошки…

— А кто их прописывает? — не успев подумать, спросил мальчик. В другом случае он сначала бы подумал и, конечно, сообразил, что у птиц, как и у людей, есть свои доктора. И когда профессор именно так и ответил, мальчик покраснел — заставил человека отвечать на глупый вопрос. Но было уже поздно. Недовольный собой, мальчик стал ходить от клетки к клетке — а их в комнате было до десятка. Это было его любимым занятием. Началось оно с увлечения голосами птиц. В общем гвалте, какой царил тут, в этой комнате, мальчик не сразу стал различать тоскующую песню дрозда и серебряное теньканье синицы, гортанно-хриплое бормотанье попугаев из далекой Австралии и забавную перекличку неразлучников. Но так было давно. Теперь же общая песня немыслимого хора рассыпалась на голоса, и он мог услышать каждый из них, как слышит инструменты дирижер в своем оркестре. Через голоса птиц он пришел к ним самим как живым существам, не переставая удивляться многоликости природы. И это удивление разнообразием жизни старый профессор постоянно поддерживал в нем, незаметно развивая способность сравнивать виды, заставляя задумываться, почему они именно такие, а не другие.

— Я слышал в лесу кукушку, — сказал мальчик, чувствуя за спиной дыхание профессора и оглядываясь. — Зимой. Не странно ли?

— Да будет тебе! Кукушка давно улетела. Это сойка. Ужасная пересмешница. Разве ты не слыхал? Она ухает совой и трещит сорокой. Да и под дрозда подстроится — не узнаешь. Удивительная птица. Но кукушка талантливая. Природа научила ее предприимчивости.

— Я не люблю кукушек. Они нечестные птицы… — сказал мальчик с детской непосредственностью.

— Любить — не любить. Это дело дилетантов. А мы с тобой ученые. Так почему они нечестные?

Они стояли у клетки попугайчиков-неразлучников, пары маленьких желтовато-охристых птичек, которые то насвистывали призывно, сидя врозь и будто скучая, то слетались и целовались, будто не виделись век. Неразлучники…

Мальчик строго взглянул на профессора. В серых холодноватых его глазах было превосходство.

— А как можно их любить? Для них другие высиживают птенцов… Вы что, не знаете?

— Ой-ой, как строго! — Профессор замахал руками. — А прежде чем судить, не лучше ли углубиться в причины. Да, кукушка кладет яйца в гнезда малиновок, чижей, камышовок, трясогузок, дроздов. И ведь знает — заметь, знает! — эти птахи не умеют отличать своих птенцов от чужих. Понаблюдай, и ты увидишь, что она действует вроде бы обдуманно. Яйца у нее крупные, а она может снести в два-три, даже в пять раз мельче своих. А по цвету? И белые, и голубые, и розовые. Даже в пятнышко! Вот она прилетела, чтобы оставить подметыша, а там хозяева. Положит яичко на землю, выждет, когда хозяева улетят, и тут как тут — подбросит. А что делает кукушонок, как только хлебнет воздуха? Вышвыривает из гнезда всех соседей, одного за другим. Это первая его программа в борьбе за жизнь.

— Так что же вы, оправдываете? — В глазах мальчика все еще стояло превосходство.

— А то, что это делают не все виды кукушек, а только те, что питаются непарным шелкопрядом.

Мальчик задумался. Глаза его остановились на розовом круглом лице профессора. Он уже почувствовал, что тут какая-то ловушка, вернее пропасть, о которой он не знал.

— Ну и что? — попробовал оттянуть время мальчик, чтобы сообразить. Он злился: не мог связать в одно целое полученную информацию, что-то от него ускользало.

— А то, что, если бы кукушка сама выводила птенцов… Впрочем, подумай, скоро весна, понаблюдай. Это все из области приспосабливаемости живых организмов к среде. Понимаешь, это кукушке нужно так же, как скорость соколу сапсану, который летит триста километров в час. Если бы вдруг случилось такое… и сокол потерял быстроту, весь его вид сгинул бы. Не смог бы прокормить себя. Или вспомни, мы говорили о сумчатой птице пикакара, что живет в Южной Америке. Она летает и даже ныряет с двумя птенцами на борту — под каждым крылом у нее карман. По месту обитания это лучший метод спасти птенцов, защитить от хищников.

Профессор и мальчик снова вернулись к австралийскому попугаю. Тот сидел, все еще нахохлившись, но уже живее вращал головой, и глаза его блестели. Значит, действовало лекарство.

Что ж, профессор спас мальчика от поражения незнанием, зато обрек на многие дни раздумий, поиска отгадок, обнаружения связей. С природными связями у мальчика было еще плоховато. Но это куда интересней, чем логическая холодность маминой математики.

Он шел домой, зная, что там ждет его она, мамина математика.

5

Весной мальчик занедужил. Головные боли изнуряли его. Врачи сбились с ног. После каждого приема — новые, как и раньше, бесполезные таблетки. Татьяна Федоровна призывала одного специалиста за другим. Терапевтов, невропатологов, психиатров. Те уверяли, что мальчик здоров. И она вдруг заражалась верой, что это так, злилась на сына. А он не мог просидеть за столом более получаса: головные боли сваливали его.

Пока бабушка Авдотья не заметила появления у мальчика неожиданного косоглазия, никто и не подумал показать его офтальмологу. Татьяна Федоровна сама видела ненормальность, но все еще не могла, а просто, может быть, не хотела поверить, что он болен. Не хотела — и все! И тогда, когда в глазной клинике после исследований была установлена потеря остроты зрения левого глаза, она зло сказала:

— Так лечите его скорее и лучше! Мой сын не может попусту терять время! Не может!

Профессор, седой, с величественной осанкой человек, медлительный в движениях, бросил на нее острый взгляд.

— Татьяна Федоровна, мы всех лечим одинаково… На уровне наших знаний… И техники…

— Мой мальчик особый!

— Так говорят все матери. Каждой дорог свой ребенок. Я сочувствую… Но помощь моя в этом случае неуместна.

— Что это значит? — вспылила Татьяна Федоровна.

— Я даю вам направление в институт нейрохирургии.

— Зачем?

Профессор поморщился.

— Татьяна Федоровна, если вы не слышали этого, то я вам открою секрет. А если слышали, то напомню. Глаз — это не что иное, как мозг, вытолкнутый из черепа. Он, как ветка дерева, повторяет его строение. У мальчика опухоль глазного нерва, поражено основание мозга. Лечебные меры — увы! — тщетны. Нужна операция. Вот, возьмите! — он протянул ей направление.

— Не может быть! — Татьяна Федоровна подозрительно взглянула на бумажку. — Да что же это? Почему? Что за причина?

— Причина? Чего? Опухоли? Нам неизвестна. Может быть, результат перенесенной инфекции. А может, наследственное.

— За что же? Ему и мне? Это так несправедливо.

Врач покачал головой.

— Все болезни несправедливы. Ко всем из нас…

— Ко всем? — возмутилась Татьяна Федоровна.

Нет, профессор ничего не понял И никогда не поймет. Ее мальчик — это открытие, новая ступень в развитии человека, возможностей его мозга.

Татьяна Федоровна все еще надеялась, что диагноз не подтвердится. Она просто не могла поверить, что то, чего она уже добилась, пойдет насмарку. Но все оборачивалось против нее. В институте нейрохирургии после длительного обследования диагноз подтвердили. И все же она не хотела верить, что операция неизбежна, что сын останется без глаза и уже ничего нельзя поправить. Ее возмущало равнодушие, с каким относился мальчик ко всему, что происходило вокруг него. Он был совершенно спокоен. Неутихающая боль в голове притупила рефлексы, и жизнь проходила как бы мимо него. И когда ему сделали операцию, после которой левый глаз устало прищурился и в нем навсегда погас свет, мальчик словно ничего не заметил. Однако в лице его появилась настороженность. Он как будто перестал доверять окружающему его миру.

Вскоре в квартире Логиновых снова стали появляться аспиранты, нестриженые и растрепанные, будто небрежно зачехленные чемоданы. Появлялись они до тех пор, пока не вернулся с Кубы Кирилл Алексеевич.

6

— Ну чем ты обеспокоен? Мальчик чувствует себя превосходно. С ним как будто ничего не случилось. А сколько я пережила!

— Пережила ты не за него, а за себя…

— А разве можно разделись нас? Он — это я, я — это он. Это ты отделился.

— Речь не обо мне. Речь о мальчике. Разве ты уже перестала быть его матерью?

— Не сходи с ума! Это ты потерял всякие отцовские чувства. Не приехать, когда решалась судьба ребенка! Да что судьба — жизнь.

— На острове шла война. И была блокада. Кто бы меня выпустил? Ты это прекрасно знаешь…

— Знаю, но не могу простить.

— Как же это?

— Не могу, и все.

Он помолчал, тяжело сглотнув.

— Я тебя прошу… Оставь мальчика в покое.

— Что значит в покое?

— Человек формировался миллионы лет. А ты хочешь… Нет, об этом даже дико говорить, что ты хочешь… Да то, как человек стал человеком, можно назвать взрывом. После него не могла не остаться куча противоречий. Одно из них — потенциальные возможности мозга…

— И хилое его обиталище?

— Но мы не можем не считаться с ним, этим противоречием.

Теперь она помолчала и бросила отчаянно, будто это был последний шанс:

— Болезнь мальчика — случайность. Я говорила с врачами. Так что…

— Ладно. Но он не должен больше заниматься по твоей программе. Это дикость.

— Меня ты не удивляешь. Открытие проходит три ступени, ты это знаешь. Его почти всегда встречают в штыки: ерунда! А потом: да, тут что-то есть. Разве не так? Пока не признают безусловно. Что же, по-твоему, я должна сейчас все бросить?

— Да, иначе мы уйдем от тебя. Я точно знаю, мальчик не должен напрягаться, уставать. И как можно меньше переживаний… Он будет заниматься орнитологией. Это ему по силам. Не хотел тебе говорить… Я тоже был у врачей… советовался… они не ставят в прямую связь напряжение и болезнь. Но все же. Ты должна была беречь его.

Глаза ее зло сверкнули.

— Не доверяешь мне? Ну, ну! А кто будет его воспитывать? Ты или я? Того и гляди, снова ручкой помашешь…

— Никуда я больше не поеду.

Два года прожил в Москве Кирилл Алексеевич. Мальчик учился в школе. Занимался увлеченно орнитологией. Он как будто забыл о том, что с ним случилось, но от взгляда отца не ускользало то, что мальчик все больше хотел стать самим собой. Шум леса, пение птиц вроде бы возвращали его в свое детстве.

Бабка Авдотья втихомолку крестилась: «Бог увидел, пташек послал, сгинул бы от тоски, ежели не они».

Но можно ли было вернуть утраченные радости детства?

7

Весну с отцом они жили на даче. Финский домик с низкой шиферной крышей одиноко стоял неподалеку от железнодорожной станции на овальной зеленой поляне, окруженной с трех сторон березами. С четвертой, северной стороны подступал молодой ельник. Дачу построил отец Кирилла, известный в свое время геолог, построил просто так, увлекшись порывом своих друзей. После его смерти дача много лет пустовала — велика охота Кириллу, слонявшемуся по сибирской тайге, а потом и по всему свету, закапываться в подмосковную нежиль. За зимние геологические каникулы он не успевал побывать в театрах на любимых представлениях, до дачи ли? Татьяна Федоровна вообще не любила сюда ездить. Она не могла тут прожить и двух дней.

И вот уже вторую весну на даче жили то бабушка Авдотья с мальчиком, то Кирилл Алексеевич. Даже Татьяна Федоровна, не разлучаясь со своим портфелем, пузатым, будто суягная овца, оставалась здесь на выходные дни.

Мальчик рано поутру уходил в лес.

Лес начинался сразу же за речкой, старый и густой. Густой, правда, он был только понизу, где непролазно росли калина, бузина и орешник и веяло сумрачной сыростью, там же, где росли сосны, было сухо, просторно и светло.

Он привык быть в лесу один, никогда не чувствуя одиночества. Да и как он мог его чувствовать, когда, еще не переступив речку по старому, изъеденному червями бревну, он уже ловил ухом далекий призывный голос:

— Пантелей-мон, чай пить, чай пить. Иди, кум, иди, кум!

Мальчик замирал над текучей водой, такой прозрачной, что ее будто вовсе и не было, и ждал. Конечно, певец поначалу из-за забывчивости звал кого-то другого со странным ненынешним именем. Что он ему кум, это он тоже из-за забывчивости. Кум что-то такое старое, что мальчик как следует и не понял, когда мать пыталась ему объяснить. Но вот раздалось: «витью, вить-ю!» — и мальчика охватывал трепет: птица звала его! Она истово, мягко, пусть чуть-чуть по-иностранному, звала его, и мальчик со всех ног пускался бежать по тропе в горку, хватаясь за протянутые руки ольхи, пусть и холодные, но добрые, ловил гладкие и тонкие ветки орешника с огромными резными листьями, и они долго после того, как он пробежал, качались над тропой, будто благодарили его за то, что он дал им возможность помочь ему.

Мальчик прибегал на поляну на краю глухого оврага и останавливался. Он пока что ничего вокруг не видел, ждал, когда упадет сверху серебряное «витью-вить-ю» и весь был поглощен ожиданием. И когда после незнакомого и непонятного кума Пантелеймона раздавалось его имя, мальчик садился на траву и постепенно начинал различать, что его окружало. Поляна заголубела, будто речка нечаянно заглянула сюда и отразила небо. Это расцвели подснежники. Их можно было погладить и ощутить ладонью прохладную свежесть цветков. Они не то что птицы. Они не боялись человека. Птицы, чтобы рассказать о себе хотя бы самую малость, заставляли часами сидеть в кустах затаившись или лежать на земле. Странные существа, недоверчивые, да и разве он сделал бы для них что-либо злое? Да никогда! Вот и дрозд. Зовет его, зовет, а как увидит его неосторожное движение, так и смолкнет, и ни разу не покажется. А разве он не чувствует, что они друзья? Только забияки-зяблики так азартно сражаются, клубком катаясь по земле, что к ним можно подобраться и накрыть кепкой. Не поделили лес, мало, видите ли, им места! И еще белая трясогузка не боялась его. Она подпрыгивала к нему на тонких ножках, качая длинным хвостиком, и, косясь на него, серьезно и подолгу разглядывала. Потом, как бы открыв что-то неслыханное, с криком «чивик, чи-вик», будто выговаривала слово «человек», она легко вспархивала и, чуть повисев над землей. Трепеща крыльями и хвостом, напоминая крошечный вертолет, ныряюще улетала. Она была хлопотунья, и мальчик любил ее.

В это утро ему не везло. Не перебежав еще речку, он остановился, ожидая песню дрозда, но лес молчал. Он перешел речку. Но лес молчал. Молчал он и тогда, когда мальчик прибежал на поляну. Трава была ему по колено, сочная зелень ее мягка, холодна и однотонна. Лишь кое-где теплыми вспышками спичек пробрызгивались лесные колокольчики. Мальчик долго стоял, разочарованный и будто обкраденный. Не сразу он понял, что лес не обезголосел, что он и сейчас полон звуков, что уши его ловят и понимают привычный и любимый голос и не хотят ловить другого. Он почему-то неспокоен, и это мешает ему. И он повернулся, чтобы бежать отсюда, и нечаянно натолкнулся на шершавую ветку бузины и больно ушиб левый глаз.

Мальчик зажал лицо руками и затих. И теперь, спустя два года после операции, он часто забывал, что у него нет одного глаза. Он привык к тому, что слева его всегда стережет темнота, пока не повернет голову и не прогонит ее. Научившись ориентироваться в лесу и не натыкаться на ветки, как в первое время, он считал себя не хуже всех тех, у кого оба глаза. И вот на тебе…

Стоял, закрыв лицо руками, в черной темноте, и впервые чего-то испугался. Осторожно отнял от лица руки. Увидел свет, понял, что боялся темноты. Но темнота ушла вместе с его ладонями. Услышал голос кукушки и пошел на него. Слух вел точно, и он скоро оказался под березой, с высоты которой, из густых ветвей, падало на лес печальное «ку-ку!».

Ниже, под пологим склоном, текла речка, а там, на другом берегу, в темной зелени елок размыто пестрели разномастные крыши дачного поселка.

8

Утром Кирилл Алексеевич перед тем, как отпустить Витю в лес, строго, педантично оглядел его. Легкая непромокаемая куртка и брюки сидели на мальчике как влитые. Никто бы не подумал, что они утеплены гагачьим пухом. Сын боялся насмешек и потому не сразу согласился носить их. Но его привлекла камуфляжная расцветка, и теперь он с курткой не расставался. К тому же она оказалась незаменимой, когда приходилось подолгу наблюдать, лежа или стоя на коленях на влажной земле. Мальчик уже вырастал из нее. Придется написать друзьям, чтобы посмотрели что-нибудь французское.

Так думал Кирилл Алексеевич, оглядывая сына. Притронулся к кепчонке с длинным козырьком, просто так прикоснулся, и тут взгляд его скользнул по лицу сына, взрослому, сосредоточенному, натолкнулся на пустую глазницу, и сердце его сжалось. Оно всегда, много раз на дню вот так сжималось, когда он видел сына, и даже когда не видел, а просто думал о нем.

— Будь осторожен, Витя! — сказал отец суховато-строго, не выдавая своего волнения, боли и вины перед ним, вины любой, хотя вот из-за того, что не может привыкнуть и не привыкнет к его пустой глазнице.

— Да, папа, — ответил мальчик.

— Ты не берешь бинокль?

Бинокль тоже привез он. Цейсовский. Небольшой, как раз для детских рук.

— Нет, папа. Сегодня не нужен.

Он не сказал, что от бинокля устает глаз и он теперь все реже берет его. Никто этого не замечал.

— Ладно. Что у тебя в лесу? — спросил отец, зная, что ему нравится, когда его спрашивают.

— Кладут яйца. И садятся на гнезда.

— Да, вечная забота о потомстве…

Мальчик промолчал. Он еще не мог связывать вот так, напрямую заботы каждой птички о своем гнезде с вечными законами земной жизни и уклонился от отвлеченных разговоров, считая их причудами старших.

— Ну, иди! — сказал отец. — Обедаем в два часа.

Он смотрел мальчику вслед, пока тот шел по тропе вниз, к задней калитке, что вела к реке. У сына — прямая спина и тонкая, беззащитная шея, едва прикрытая белесыми волосами, прямой затылок. И походка, как у него, с чуть откинутым назад корпусом.

…За сыном захлопнулась калитка, и тотчас он слился с листьями, травой, стволами деревьев, как будто растворился в лесном воздухе.

Кирилл Алексеевич побродил по березняку. Прошлогодние листья уже подсыхали, шуршали под ногами. Они были как весенний снег, который должен растаять и уйти в землю. И листья скоро сгниют и смешаются с землей. Все приходящее смешается с ней и уйдет, и только труд останется. Мысль толкнула его сделать работу, которую он начал давно, но так и не закончил. Это должно было стать чем-то вроде домашнего геологического музея, труд его и труд его отца, овеществленный в различных кусках породы: минералах, камнях, рудах, во всем, что они нашли в давние и ближние времена, блуждая по земле с рюкзаками и киркой. И было жаль, что от него уже некому принять эстафету и продолжить его коллекцию, как когда-то продолжил он отцовскую.

На даче была маленькая комнатушка, предназначенная под котельную. Но котельную не сделали, а поставили чешские электрические батареи. Витрины и стеллажи смастерил еще отец. Кое-что он успел тогда разложить, но, как говорят, петух пропел, и все это оказалось заброшенным. Кирилл Алексеевич стал перекладывать отцовские камешки, и радостное и в то же время скорбное чувство постепенно стало овладевать им. Радостное оттого, что он прикасался к тому, что было поднято руками его отца в Сибири, на Урале и на Байкале. А горечь оттого, что к этим камням уже никто не прикоснется с таким волнением.

Да, если бы он не скитался по свету, то сумел бы увлечь мальчика своим делом. Но слишком надолго он отлучался, и вот что из этого получилось. Витя поздний ребенок. Кириллу было тридцать девять, а Татьяне сорок один, когда родился сын. Ребенок не спаял семью. Одержимость супругов каждого своим делом оказалась сильнее. Витей больше занималась бабка Авдотья, мать Кирилла.

«Это отцовское наследство, — перекладывая куски уральской красно-желтой яшмы и зелено-бархатного малахита, — думал Кирилл Алексеевич. — Они всегда лежали у него на столе». Кирилл помнил: отец то и дело держал их в руках, будто ласкал. А вот саянские лазуриты, голубовато-синие лазоревые камешки, якутские кимберлиты. Если хорошо вглядеться, увидишь в них пылинки алмазных вкраплений. Еще в давние годы отец указывал, где надо искать алмазы. А вот рыжие железняки Прибайкалья. Такие же Кирилл привез из Индии, Родство земли, от него никуда не уйдешь. А вот полиметаллические руды Алтая — находка отца, это находка Кирилла на Кубе. Серный колчедан из Средней Азии и бокситы тундры… И еще многое-многое, чем можно бы погордиться перед сыном.

И опять его мысли вернулись к мальчику. Кирилл Алексеевич лишь тогда получил телеграммы, когда сыну уже сделали операцию. Сколько прошло бессонных ночей, пока удалось выехать. Тут уж было время показнить себя за свой скитальческий характер и за то, что был терпелив к причудам жены. И вот это чем кончилось. Счастье, если все останется так.

Тут он подумал, что завтра ему снова идти на службу в канцелярию, и содрогнулся от зуда в спине, будто по ней, раздражая кожу, поползли пауки.

9

Отец и мальчик сидели за столом перед широким окном, выходящим на овальную поляну между дачей и березняком. Мальчик был рассеян и ел вяло. Правый глаз его закраснел и смотрел грустно и одиноко. Отец умел готовить, и суп «геолог» и полевые люля-кебаб — все это сделано из консервов с приправой из самых первых зеленых побегов — вкусно пахли и раньше нравились мальчику. Но сейчас он сидел, лениво черпая и выливая суп обратно в тарелку. Отец пытался его рассмешить рассказами о своих походах, об индийских крокодилах и монгольских волках, но у мальчика лишь на время вспыхивал детский интерес к необычайному, потом он снова пугал отца своей взрослой отрешенностью. Наконец мальчик сам заговорил о том, что его мучило. Он рассказал, как однажды профессор Гладких задал ему задачку о кукушках. И вот сегодня мальчик наблюдал, как огромная серая птица спугнула с гнезда древесную трясогузку и лишь на миг задержалась над ним. Мальчик заглянул в гнездо, увидел среди маленьких голубых яичек чужое рябое яйцо и, обозлившись на кукушку, готов был выкинуть его, но вспомнил о своей участи: «Наблюдать!» — и оставил.

Он отложил ложку и начал увлеченно говорить о том, что кукушки, которые питаются непарным шелкопрядом — а именно они подбрасывают яички в чужие гнезда, — не могут выкармливать своих птенцов грубой пищей. Это первое. И поскольку птенцы очень прожорливы, то отец и мать не смогли бы прокормить свое семейство. И еще. Оказывается, когда появляются птенцы, гусеницы непарного шелкопряда, съев на деревьях пищу, окукливаются и уже не годятся птицам в пищу.

— Откуда ты узнал? — удивился отец.

— Додумался, — ответил мальчик. — Профессор сказал: «Логично. Но это надо проверить». Вот я и вспомнил, когда уже взял яйцо, чтобы выкинуть. Но как узнать, почему всего именно четыре вида кукушек делают так? Наверное, мне не хватит жизни, чтобы узнать это.

«Бедный мальчик, какая у него ужасная жизнь», — подумал отец, вовсе не обрадовавшись логически взрослому мышлению ребенка, к чему математика уже приучила его… И сказал просто:

— Они, эти четыре вида, оказались в таких условиях. Остальное от них зависело. Я думаю так. Вот у нас, в геологии. В определенных условиях рождаются алмазы…

— Пап, алмазы… определенное давление, температура… Да, это понятно. Понятно даже то, что бабочки эфемеров живут всего два часа. Они отложат яйца и прикроют их своим трупом.

— Я об этом слышал, — сказал отец, чуть смутившись.

— Так вот то я еще понимаю: заложено в генах, — сказал мальчик, — а кукушка? Что же, у нее на каждый случай в генах заложено?

Отец, смущенный, ел люля-кебаб из тушеной баранины и с откровенной ясностью видел, что мальчик несчастный человек.

— Тебе скучно с нами, папа?..

— Откуда ты взял?

— Я поставил себя на твое место.

— Ну и что получилось?

Мальчик промолчал. Ему не хотелось пустословить. По узнать о настроении отца надо было во что бы то ни стало. Отец из-за него остался в Москве. Сколько раз его вызывали в министерство, и он возвращался оттуда молчаливый и подавленный. Недавно у него на столе появилась карта Африки. Это было верным признаком того, что ему предложили туда ехать.

— Ты скоро уезжаешь?

Отец в замешательстве взглянул на сына.

— Как тебе сказать…

— Скажи правду.

— Я еще не знаю. Но ты прав насчет Африки. Мне предложили возглавить геологическую партию. Кто-то распустил обо мне славу, будто я счастливый, и хотят, чтобы приезжал непременно я.

— Замечательно! Я тебе завидую. Ты поезжай. Если из-за меня… Не отказывайся.

— Хорошо. Я это учту. И все же я хотел пожить дома еще годик.

— Нет, нет. А то перестанешь быть счастливчиком. За меня не бойся. Мне хуже не будет, даже если я буду заниматься математикой. Но мама согласна, чтобы я занимался только орнитологией.

— Согласна-то согласна. Но я знаю, что такое одержимость. Для нее нет законов. Одержимого ведет страсть. Он всегда чего-то хочет и не знает, что такое нельзя.

— Но я уже все понимаю сам.

— Если так, — серьезно сказал отец, — тогда я подумаю.

Осенью он уехал в Африку.

В дом Логиновых постепенно, один за другим возвращались аспиранты. Но теперь это были не математики, а биологи или биогеографы.

Мальчик должен стать ученым. Пусть не математиком, пусть, но ученым. Во что бы то ни стало.

Через год новой бедой навалились головные боли. Острота зрения правого, единственного глаза упала катастрофически. Татьяна Федоровна не хотела верить в опасность, когда офтальмолог, как и в тот раз, отослал мальчика в нейрохирургию.

10

Утром с листьев лип во дворе больницы стекал нектар и пятнал белые плиты тротуара. Ранние пчелы кружились над головой, будто он вдруг попал под огромную раковину. Отец когда-то привез кучу таких раковин с Кубы. И мальчик, ложась в постель, брал две с собой, прилаживал к ушам и засыпал под далекий шум теплого моря. Он и в больнице держал их под подушкой и, когда ему делалось особенно грустно и одиноко, прикладывал раковины к ушам и забывал обо всем.

— Мама, а разве липа еще цветет? — спросил мальчик, подымая лицо к небу.

— Да, я ведь тебе говорила: нынче все запоздало. Холодное лето.

— Это заметно. Здесь так мало птиц. Природа, кажется, лишилась голоса. Ты принеси завтра магнитофон и лесные пленки. Да, если бы переписала с пластинок… Помнишь, папа мне купил…

— Помню. Он тогда уезжал на Кубу. И ты еще… — она хотела сказать «был здоров», но не стоило напоминать, и она не договорила. Да, тогда все было по-другому. Феноменальный ребенок так много обещал в будущем, и она не пожалела бы ничего, чтобы помочь полностью проявиться его таланту, а может, и его гениальности. Все казалось ей таким близким, таким возможным.

— Но старое не повторится. Не может повториться! — сказала она твердо. — Они решили понаблюдать.

Мальчик промолчал. Он подумал, что отец понял бы все, что сейчас с ним происходит и что ждет его. Но сказал другое:

— Пианино тут нет… меня одолевают звуки. Когда проходит боль, они не дают мне покоя…

«Бородин был химиком», — некстати подумала мать. Вспомнила о давнишнем увлечении сына музыкой. Странно, ведь она, его мать, никогда не любила музыку. Сказала:

— Да, в больницах не бывает пианино. А звуки можно записать на бумаге. Тогда они перестанут тебя мучить. Ты не забыл еще нот?

Нет, он не забыл, хотя давно не брал в руки нотной бумаги. Но увидит ли он, где нужно писать нотные знаки?

Мать не чувствовала его состояния, и разговор у них не получился.

Где-то журчала вода, мальчик пошел на звук. Это был фонтан. Вокруг него на кустах дрались и кричали воробьи. Он долго слушал их, забыв о матери.

11

Профессор был неприлично молод и неприлично, как показалось Татьяне Федоровне, подвижен и оживлен. На его розоватом узком лице с блестящей после бритья кожей не было и намека на страдание. И говорил он чистым, ясным голосом, которому были чужды интонации участия. Такой голос бывает у того рода ученых, которые свое открытие считают выше всех трагических случаев, ставших для него фундаментом. Математика в этом смысле была честнее медицины.

— Мы имеем сложный случай прорастания глиомы на сосок зрительного нерва, — профессор взглянул на Татьяну Федоровну, затем на Кирилла Алексеевича, как бы желая найти в них своих сторонников. Но ни мать, ни отец не отозвались на его призыв. — Да, это трудно для диагностики, но при помощи новых средств мы все же сумели подойти к успешной ранней диагностике заболевания. В данном случае опухоль широким основанием подходит к заднему полюсу глаза. Да, мы видим единственный выход. Операция. Безотлагательная.

— Причина? Вы же ее должны знать! — Татьяна Федоровна вся подалась вперед, крепко сжатыми в кулаки руками опираясь о колени. — Почему такая напасть на моего мальчика? Наверное, в прошлый раз что-то сделано не так.

Кирилл Алексеевич едва заметно покачал головой. В отличие от жены его волновало совсем другое. Он не знал, чем это грозит сыну, но чувствовал, как храбрится молодой профессор, как ему трудно высказаться до конца, и это пугало, как горный обвал. Его не занимало, почему это стряслось, и он слышал и не слышал, как профессор стал сбивчиво, виновато говорить, что ученые до сих пор не утвердились в причинах возникновения этой болезни. Много разных мнений. И стал перечислять их, кажется, все больше робея и тушуясь перед строгой Татьяной Федоровной. «Ну зачем, зачем он это объясняет? — угнетенно подумал отец. — Зачем, если…»

— Последний глаз, доктор, — сказал он глухо, — последний глаз у него, — повторил он.

Профессор вдруг осекся, и лицо его неожиданно побледнело. И хотя он считал выдержку одним из главных достоинств врача, все же не сумел остаться на высоте своего убеждения: безнадежность в голосе отца, подавленность всей его сильной фигуры вернули ему столь живучее в добрых людях сострадание. Но подумать о том, что он должен утешать этого человека, не успел, а сказал, будто для себя:

— Потеря глазного яблока…

— Последнего? У него же одно! Но есть же, есть другие методы! — Кирилл Алексеевич весь напрягся в ожидании ответа, как перед прыжком.

— Лучетерапия.

— О! Есть же выход! — вскричала мать.

— Но… это лишь отсрочит операцию, но может создать угрозу внутричерепного прорастания опухоли.

— Операция неизбежна… Как же ты, мой мальчик?.. — Кирилл Алексеевич опустил лицо в трясущиеся ладони.

Он вздрогнул от оглушительного грома двери и, отняв ладони от лица, не сразу понял, что случилось.

Татьяны Федоровны не было…

…Она выбежала из кабинета и на миг остановилась, будто вкопанная. На ее обмякшем, обвислом лице безумно застыли расширенные круглые глаза. Вдруг лицо ее исказилось, в углах рта вскипела слюна, и пронзительно-чужой голос взорвал тишину коридора:

— Не хочу… Я не хочу слепого! Не надо…

Натыкаясь на стены, Татьяна Федоровна, тяжко топая бежала к выходу.

Предыдущая главаГлава 32 из 37Следующая глава