Из мастерских Бахтин помчался в управление. Он был в приподнятом настроении и потому то и дело нажимал на клаксон, приветствуя встречных знакомых. Перед некоторыми притормаживал машину, чтобы обменяться парой слов. Радовался Бахтин. Как не радоваться? До весны будет застроена первая улица с названием Народная. Это утверждено и всем нравится. Он хотел на минуту забежать в управление, чтобы позвонить Вавилкину и доложить о начавшейся стройке, а потом снова в разъезд по обширной совхозной территории. Открыл дверь в приемную и будто споткнулся: у стола секретарши сидела Вера Венцова. В глаза бросился белый норковый воротник, будто снег охватил ее шею. Она повернулась, и он увидел ее похудевшее красивое личико. В памяти мелькнул тот день, когда он впервые встретил ее тут вот, в приемной. Недавно вроде это было, совсем недавно, а сколько воды утекло…
— А, Вера Никитична! — оживленно вскричал он, чтобы скрыть этим свое некоторое смущение. — Вот кого не ждал! — И сообщил, как нечто важное: — А я только от Ивана. Просился на стройку — с трактором! Да что я мог поделать?
— Здравствуйте, Василий Спиридонович! — выждав, когда он выговорится, сказала она. — А я к вам.
— Ах, здравствуйте, здравствуйте! Прошу! — И подумал, что она будет просить, чтобы Ивану вернули трактор. Но кто ему выдаст медицинскую справку? Конечно, если бы он, Бахтин, очень попросил, то у Ивана была бы справка, такая нехватка водителей — врачи посочувствовали бы. Но Ивана нелишне еще попридержать, чтобы почувствовал всю глубину тоски по любимому делу. Бахтин уже был готов говорить с Верой об этом.
Но он обманулся в своих догадках: ее заботило совсем другое.
Вера не сразу села на стул, хотя он и просил ее. Дело закончилось тем, что он вскочил, и, весело улыбаясь и приговаривая: «Я вот, я вот сейчас», чуть не силой усадил ее. Смущенная, она не могла начать разговора, тормошила в руках белые вязаные перчатки, а он все сильнее чувствовал доходивший до него тонкий запах духов. И чтобы наконец укрепить в ней смелость, он стал спрашивать о ее делах, о ферме, о том, что она думает о начавшейся стройке, что ждет от нее, и о сыне спросил. Только при вопросе об Иване пальцы ее перестали тормошить перчатки и она выпрямилась и подняла на него влажные от волнения, тоскующие глаза. Но заговорила спокойным, чуть осипшим голосом о том, что скоро сессия сельсовета, ее просили выступить…
— Так за чем дело стало? — Бахтин прямо-таки подпрыгнул от возбуждения. — Надо выступать. О ферме. О подружках своих. О корове-рекордистке, а что? Ну, и о подряде. Как он разбудил души людей своим хозяйским содержанием.
Вера слушала, молчала, Бахтин поостыл, удивился:
— Не то говорю?
— Не об этом велят, Василий Спиридонович. Я ведь председатель комиссии по дошкольным учреждениям. А что я об этом скажу? Побывать везде и то не удается. — Она замолчала, тяжело вздохнула.
— Вот и скажете, как и что есть в наличности. Это полезно.
— Будто не знаете? В совхозе у нас (разве ж это порядок) — очередь в ясли и в детсад. А воспитательницы, нянечки — грубые. Из молодых, детей не любят. Жалости нет. А еще ученые. Малограмотные старушки и те лучше. — Красивое личико ее совсем осунулось.
— Во-во! Интересно! И распеките нас. Лучше будем поворачиваться.
— Не могу я глаз показать на сессии. Убеждала же: не надо меня избирать, так не послушались. А теперь стыд какой. — Она открыла сумку, достала лист бумаги и подала Бахтину: — Вот. Хочу подать, чтобы освободили меня, избрали на мое место другого, достойного.
Бахтин развернул сложенный листок, стал читать с серьезностью на лице. Но прочитав, вдруг неуместно развеселился, бросил его на стол, пододвинул заявление поближе к Вере.
— Ай-яй-яй! — запричитал он. — Вот удивили. В отставку с депутатского поста? Так ведь народ доверил. Как же с этим быть? Ну, хотя бы причина уважительная, а то «по семейным обстоятельствам». Передовой бригадир, смелая женщина — подряд первая потянула. Доярки любят, верят, горой стоят, потому что ровна со всеми, добра и требовательна. Народ уважает это, ценит… И я ценю… — он заикнулся. — И я… И у меня к вам, Вера, по всем этим причинам особое отношение…
— Да, вижу я, Василий Спиридонович, — согласилась Вера. — Балуете вы меня. Зря балуете. Не надо меня баловать. Христом богом прошу — не надо. Я как все. И требовать с меня, как со всех. А что выходит, Василий Спиридонович? С мужем не могу сладить, а тут — учи других. Стыдно мне будет и рот раскрыть перед депутатами. — Она помолчала. — Ну, а что, не войдут они в мое положение?
— Не знаю, Вера, я не депутат сельсовета. — Он взглянул в ее вопрошающие глаза и устыдился того, что уходит от прямого ответа. — Да, я понимаю. Именно так должен поступать совестливый человек. И у меня бывает такое… И я маюсь, когда совесть болит. Но неужто Иван безнадежен? После такого потрясения… Ну, не пьет же он теперь?
Она низко склонила голову, отвернулась, скрывая брызнувшие из глаз слезы.
— Днями опять… Провожал дружка… Портнова.
— Портнова? Но вы же одарили его бутылкой? Он мне сам признался…
— Соврал он. Как могла я одарить? Нет, конечно, нет. Теперь — никогда.
И Бахтин с горечью подумал, что не шутил Иван, когда звал его справить сороковой день по Федору Звонареву. Что за дикость? Искать любой повод! И тут же остановился, чтобы дальше не осуждать его. Если не церковь и не водка, то как все же быть с памятью об ушедших? С тем, что свято, как быть?.. Окончательно смутившись, вспомнил слова, которые любит повторять Смагина: «Половинчатость и поражение ходят рука об руку». «А я часто половинюсь». Однако Вере твердо посоветовал:
— Заявление порвите, чтобы не смущало. А то под горячую руку и сунете. А мне тогда куда деваться? А выступать или нет — дело ваше, Вера Никитична.
— А с Иваном-то как же? Опять в бега собирается, — сказала она. — Но я с сыном больше не тронусь… И дочь привезу.
— Иван, Иван… Вот дает задачки!
Навалилась на село метель, закуролесила, заголосила.
После работы Иван доделал ледовый бур. Испробовать бы где, да куда сейчас подашься, такая смута на улице. Родя обещался, но лучше бы ему не ходить, собьется с пути где-нибудь, ищи потом его. Метель… Нет, метель его не удержала бы. Все еще сердится, волчонок. Ребенок, хотя и как взрослый, не поймет, что собака — она ведь получше иного человека бывает. Куплю щенка Роде, пусть узнает… Да разве он из-за злости теперь не пришел? Скажи, какой ребенок может так долго сердиться? Сердчишко-то ведь не огрубело еще, не ожесточилось.
Он шел сквозь секущую лицо метель, трудно перешагивая через улегшиеся поперек дороги сугробы, думая то о сыне Роде, то о Федоре Кошкаре. Тот и другой были для него судьбой, он это почему-то чувствовал, и потому ему все невыносимей делалось и без первого, и без второго. Сорок дней нет на свете Федора, излеченного навечно. «Излеченный навечно, — повторил Иван, как бы еще раз пробуя эти слова. — Вот счастье… Пойду к нему, он не может сейчас без меня. И я не могу без него. А Родя не пришел, и я его потерял, у меня остался один Федор. Он от меня никуда не уйдет».
Иван шел на негнущихся ногах, навстречу ветру. Левой рукой он прижимал к ватнику ледовый бур, завернутый в тряпку, правой то и дело взмахивал, будто балансировал на канате.
«Как же я потерял Родю?»
Магазин-«сундук» вырос из метельной круговерти, как привидение. Иван вздрогнул от неожиданности, хотя знал, что его никак не обойдешь. Скрипнула дверь. Запах постоявшей в тепле бочковой селедки железом ударил по ноздрям и окончательно подвел черту под душевное состояние Ивана.
Бутылка оттопыривала ватник, холодом жалась к груди. Иван спешил, продираясь сквозь дремучие заросли метели. Впереди что-то широко затемнело. Ага, пруд на Пажинке. Незамерзающая вода. Ворчливый, не зимний шум у плотины. За ней, на горе, — кладбище. Федора и тут отвергли — закопали на новой пустынной площади под березой, в сторонке от людей. «Шкоды!» — неизвестно кого обругал Иван.
Поворот, еще поворот, и тут должна быть березушка, дерево, ставшее приметой могилы Федора, и, наверно, уж не так далеко время, когда она сделается пометкой и Ивановой жизни на земле. Странная готовность к смерти порой делала его равнодушным ко всему, и это его открытие бесстрашия перед безглазой было для него чем-то новым.
На могиле Федора не было поставлено ни креста, ни пятиконечной звезды. Кто-то закатил на холмик валун, тем и обошлись. Клялся Иван сварить из нержавейки памятник, но материала не подвернулось.
«Виноват я перед тобой, Федор, — сказал Иван и опустился на снег, подставив спину метели. — Тяжело тебе от камня, знаю…»
«Тяжело», — вдруг просвистела ему в уши метель, и он оглянулся, леденея от страха. «Голос мнится истовый». Он подсунул под себя рукавицы, вытащил из-за пазухи бутылку.
— Ах, Федя, Федя… Бывалоча, радовались ей, а теперь что? Горько в рот брать…
«Не бери! — просвистела метель голосом Кошкаря. — Самая у тебя… пора…»
Чувствуя, как коченеет снизу, от снега, Иван потянулся за бутылкой. Еще недавно теплая, сейчас она обожгла его ладонь гремучим холодом.
Из школы Родя отправился с ребятам на строительную площадку. Здесь вовсю работали машины, росли по краям крутые терриконы парящей земли. Те, что были насыпаны раньше, белели от снега, и кое-кто уже попробовал с них кататься. Родя же отправился подбрасывать в костры на дальнем участке старые доски и хворост и увлекся, а когда опомнился, начало темнеть. Они же договорились с отцом встретиться в мастерской. Отец обещал доделать сегодня ледовый бур.
Родя не заметил, как началась метель. След у ворот уже почти занесло, след был один, значит, отец ждал его и уходил последний. Если отец шел к остановке, они бы встретились. Значит, он куда-то свернул. Продавщица Клава закрывала магазин, увидев ученика, за плечами — ранец, перестала звякать ключами, запричитала:
— Да что же это, на самом деле? Отца-матери нет у тебя? В такую погоду малец без присмотра.
Родя прервал ее, спросил об отце.
— Так ты сын Ивана Горелого? Ах ты красавчик мой, ох ты хороший мой… Папка-то смурной такой, обеспокоенный. Да, заходил. Да, взял. Куда пошел-то? Ах, да на погост. С Кошкарем, сказал, надо выпить. Грех, сказал, не выпить. Сороковой день. Отговаривала я, мол, дома, что ли, нельзя помянуть. Нет, сказал, я с ним…
Родя скоро увидел следы на снегу. Только бы успеть до темноты. Если отец там, он его найдет. А муть-то какая, вот-вот погаснут малые остатки света и метельная темнота прикроет все. Но Родя не думал об этом. Не думал он и о том, что всегда боялся кладбищ, этих таинственных селений мертвых. Только бы не потерять дорогу, найти отца. След то терялся, то снова появлялся, полустертый метелью. У Роди ломило щеки от ударов снега. Легкие перчатки насквозь продувал ветер, пальцы один по одному замерзали, переставая чувствовать. Родя сунул руки в карманы, сжал кулаки. Когда он выбежал на плотину, ветер едва не сдул его с ног. О следе тут и думать было нечего, и Родя попробовал идти берегом. Ноги глубоко проваливались в снег. Он едва их вытаскивал. Тут же взмокли лоб, спина, и он вернулся и стал искать дорогу…
Метель выла, свистела, смеялась рассыпчатым колким смехом.
«Ро-дя-а-а… — вдруг услышал мальчик ее дурашливый зов. — Жи-ви-ы-ы», — раздалось совсем отчетливо.
И тут Родя разглядел перед собой копешку, занесенную снегом. На его глазах копешка шевельнулась, снег отвалился от нее пластами, и он увидел — человек. Человек на кладбище… На миг мальчик перестал чувствовать себя — так был силен страх. Но тут снова раздался голос, чужой, безнадежный:
— Родя-а-а-а…
Отец! Он сидел на чем-то высоком, Родя не знал, что это был валун на могиле Кошкаря, и белое слепое лицо отца было обращено к сыну, но не видело его — глаза были закрыты. Не открывался и рот, но странно, как и откуда исходили звуки?
— Па-па-а! — Родя шагнул к отцу. На белом лице Ивана открылись черные провалы глаз. — Ты живой?
— Жи-во-ой… — Застывшие губы, не разжимаясь, прошелестели словом теплым и обещающим. — А ты? Нашел… Ну, подойди, у меня тепло…
Родя подошел совсем близко. И первое, что он сделал, так это то, что стащил с руки перчатку и провел ладонью по лицу отца. Пальцы ничего не ощутили, но по ладони холодной ледышкой чиркнул нос.
— Ты застыл! Совсем застыл!
— Нет, Родя, мне тепло. А тебе?
— У меня стучат зубы. А ты встанешь?
— Нет. Нужна палка. Опереться. Иначе…
— Ну, где я найду палку?..
— Погляди, нет ли поблизости. Да не отходи далеко. И кричи.
Родя исчез, но Иван слышал его голос и давал ответ. Наконец мальчик вернулся.
— Тут близко памятник. Он крепкий. Я пробовал.
— Я поползу к нему.
Иван упал на бок и, медленно двигаясь, пополз. Потом он остановился, позвал сына.
— Слушай, там осталась бутылка. Вернись, поищи…
— Поищу…
Мальчик нашел неоткупоренную бутылку и какой-то тяжелый предмет, завернутый в тряпку. «Ледовый бур!» — догадался он, тепло подумав об отце. Бур стоймя воткнул в снег, бутылку прижал к груди. Отец отполз совсем мало, лежал на снегу, не двигаясь.
— Ноги… чужие, — прохрипел он и закашлялся.
— Ты, может… — Родя подался к нему с поллитровкой.
Отец приподнял голову, долго глядел на предмет, который обеими руками сын прижимал к груди. И вдруг истошный крик вырвался из его глотки:
— Нет… не-ет… Убери-и-и… смерть…
Он кричал так испуганно, так некрасиво, как будто перед ним действительно была сама смерть.
Сын от страха расслабил руки, и бутылка упала в снег к его ногам.
Старший лежал в снегу, младший стоял над ним. Оба не знали, что им делать. Наконец младший наклонился, попробовал поднять старшего за плечо, но пальцы не могли вцепиться, соскальзывали. Он заплакал от бессилия и безысходности.
— Ты меня не бросишь? — спросил старший.
— Нет. Замерзнем вместе.
— Ты это понимаешь?
— Понимаю.
— И все равно не бросишь?
— Нет! — не сказал, а крикнул мальчик. — Но если ты доползешь до креста и встанешь…
— Я доползу и встану. Только ты не уходи.
— Я тебе помогу…
Родя сбросил из-за плеч ранец, положил перед отцом.
— Берись!
Отец попробовал. Но руки не держали.
— А ты согни в локте… правую, прижми к груди. А я потащу.
Мальчик тянул изо всех сил, отец передвигал свободный локоть, отталкивался. Скоро Родя почувствовал, как согревается. Ломило пальцы рук, он едва терпел боль. Вот и крест. Отец долго и бесполезно хватался за него, приподнимался и снова падал.
— Все, Родя. Иди в село. Скажи, где я. Другого выхода нет. «Уйдет, а я замерзну. Все! Вот так и кончится. Да, Родя. Друзей у меня давно нет. Расставаться с тобой… тяжко…»
— Я не уйду, — сказал сын. — Ты что это задумал? Мужчины не бросают друг друга, а ты хочешь…
— Опять двадцать пять! Все я виноват…
— Не всегда. За ледовый бур — спасибо. Но я его оставил там, потом найдем.
Сын, тяжело сопя, повесил ранец на крест, сказал твердо:
— А теперь хватайся, ну!
Отец приподнялся, ухватился за ранец. Мальчик подталкивал его из последних сил, страдая, что ничем больше не может помочь.
— Ну, что же ты? Или помереть хочешь? — прокричал он с обидой.
— Ах ты, мальчишка! Не хочу умирать! Я жить хочу. Не отдам жизнь!
Одним рывком Иван выпрямился, встал у креста, раскинув руки, как распятие, держась за верхнюю планку. Нижняя планка была довольно длинной и легко поддалась. Опираясь на нее, Иван сделал первые шаги. Ноги едва тащились по снегу.
— Я буду топтать дорогу, а ты иди… Я буду топтать, а ты иди. Ну! Иди, иди… Иди-и-и!.. — кричал Родя.
Шаг за шагом Иван ступал все увереннее. По его лицу, ничего не ощущавшим белым щекам текли слезы. Это были слезы радости, что рядом с ним его сын и друг, который не оставил его во чистом поле. Это были горькие слезы вины перед людьми, близкими и дальними, которым он принес в жизни столько огорчений. Это были слезы обретенного вновь мужества сердца.
1980—1984 гг.