К книге
Час возвращенияЧАС ВОЗВРАЩЕНИЯ Роман. 28
78%
ЧАС ВОЗВРАЩЕНИЯ Роман. 28
29

Готовя к выписке, Ивана разминали лечебной гимнастикой. Отвердевшие рубцы стягивали кожу, коленные суставы едва сгибались. Ходил он на прямых ногах, с трудом присаживался на край кровати. Чем дальше затягивалось лечение, тем несноснее делалась для Ивана больница. Хотя физическое угнетение оставалось где-то позади, теперь другие муки, похуже осенних мух, донимали его. Он еще не знал, что может так страдать от одиночества. Раньше что? Раньше у него была «подруга верная». Как только ему делалось невыносимо от тоски, он искал ее. Сто пятьдесят граммулечек, и он извлечен со дна самого глубокого колодца, откуда даже днем видны лишь далекие, суеверно пугающие звезды. Он иногда вспоминал, как однажды теща велела ему почистить колодец. Он спустился, увидел из глубины те проклятые звезды и решил, что сошел с ума… Попервости в палате с ним соседили сносные мужики. Жены по воскресеньям мыкали кое-кому по четвертинке, и они подносили Ивану. И он делился с ними (куда денешься?), когда бригадники соизволяли посещать его. А дружки — ой и ах! — двое лечатся, а третий, инвалид, сам-друг с женой завязал. От Веры и ждать нечего. Родю же он стыдился посылать. Да и денег откуда они с ним возьмут? Родя…

Люди находят усладу в общении. Им бы только язык почесать, а послушаешь, что они мелют, — непробивная глупость и пустота. А, да черт с ними: чем бы дите ни тешилось, лишь бы не ревело. А Ивана всякие гости теперь угнетали.

Родя пришел к отцу, как всегда, после уроков.

Солнце красно садилось за дальними лесами. Над Талым Ключом, над стройкой стлались вечерние дымы. В окнах низких домишек грустно тлели стекла — то ли от отблесков зари, то ли от рано зажженных лампочек. Больница на крутояре чернела старыми деревянными стенами. Черные ветви берез трещинами ложились на заревой лоскут неба.

Родя заходил в палату как домой. Врачи и сестры видели, что Иван никого так не ждал, как сына, и не мешали их встречам. Мальчик входил, раздевался, аккуратно клал шапку и шубейку на кровать отца, оглядывался. Больные менялись часто, и он не всех их хорошо помнил. Разве что лысого старика, который всегда спорил с отцом; пожалуй, его он долго не забудет, хотя тот уже выписался. Был он незлой, но такой привязчивый, что из-за одного слова готов был горло перегрызть. И ни в чем не уступал отцу. Родя не соглашался с ним — что он все точит да точит.

Сегодня, взглянув на отца, Родя сразу заметил, что тот не в себе. Не иначе, навестил его тот лысун. Больные между тем сгребли со стола костяшки домино, приглашая мальчика заняться уроками, как он привык это делать, встали вокруг, готовые помочь. Остался сидеть лишь отец, вытянув ноги под столом. Родя сел к столу, поставил на стул потрепанный портфельчик, повернулся к отцу.

— Пап, что с тобой? Ты заболел?

— А-а, наоборот, выздоровел. Доктор грозит скоро выписать. А мать что не пришла?

— Когда ей…

— Пусть готовит одежонку, не забудь передать.

— Гармонь вчера привезла. Починили. Сгоняла за двадцать километров.

— Некуда время деть, — проворчал отец и, увидев, как лицо сына погрустнело, тотчас поправился: — Ну, спасибо за новость…

— А играть меня научишь?

— Научу! Хотя плевое дело, по-моему, на слух. Тебе надо по нотам. Ныне без них засмеют.

— Вместе будем.

— Будь ладный. Ну, что у тебя сегодня? Какие науки? — Ивану нравилось, что сын приходит к нему и соседи по палате видят, что мужик он, Иван, не хуже других. Мальчик пододвинул к себе портфель, достал учебники. Иван стал просматривать их. — География? — Отложил. — Дома сделаешь. Математика… Пожалуй с нее начнем. В прошлый раз все правильно было?

— Все, все… Да я сам сделаю. Лучше русский язык. — Родя вытащил учебник, раскрыл. — Имя прилагательное… Правописание суффиксов и окончаний.

Кто-то побежал в соседнюю палату, там лежал бывший учитель русского языка. Притащили старика пенсионера, седого, в очках, с ввалившимся ртом. Он сел за стол рядом с Родей, и они начали готовить уроки. Иван, а с ним и его однопалатники потянулись покурить. Скоро отец вернулся, трудно сел за стол и, подперев щеку рукой, задумавшись, глядел на сына, как он старательно пишет, как грызет конец школьной ручки, задумывается, прихмуривая большие, как у матери, глаза. Темно-русые волосы его лезли на уши, на шею. «Пора подстричь, — подумал Иван и вдруг будто впервые увидел его. — Как же это я? Сколько обманывал сына. А он ведь знает все…»

— Пап, ты что? Нет, с тобой что-то. Ты такой смурый. Что тебе, жизнь не нравится?

— А? Что ты сказал? Жизнь не нравится? Откуда знаешь? — И, не видя рядом с сыном очкарика, удивился: — Все, что ли? Во молодец!

— Все, пап. Остальное так себе, сделаю дома. Ну, мне пора. А то мама, ведь знаешь ее. Пустится меня искать.

«Она пустится, жизни не даст», — вдруг озлобился Иван.

— Послушай, пап… Я спасти купил, рыбу ловить. И этот с катушкой…

— Спиннинг…

— Во, спиннинг… Ты меня научишь? Мама говорила… Ты везучий на рыбу, всегда приносил…

— Научу! Что тут хитрого. Только ручешки твои больно маленькие. — А сам поглядел на свои руки и недовольно поморщился.

«Не мужицкие ладони. И пальцы, гляди-ка, истончились. Ну!»

— Так ты кати. Ходит ли автобус-то?

— А я с вахтой. Доярки ездят на дойку. Как раз. До самого дома.

— Хитрый…

— Скорей выходи, будем вместе ездить.

— Вот напомнил. Так предупреди мать: не завтра, так послезавтра, слышишь? Чтоб одежонку.

Вера принесла ему зимнюю одежду. Она была бледна, подавлена. Сообщила: из военкомата была повестка на переподготовку. «Да куда тебе…» Иван, с трудом натягивая брюки на плохо гнущиеся в коленях ноги, спросил с язвительной подозрительностью:

— Что, не рада возвращению. Без мужа светлее?

Помолчав, не отвечая, Вера, с трудом преодолевая ком в горле, сказала:

— Кошкарь-то… нет больше Федора…

— Как нет?

— Плохо кончил, к тому все шло…

И Вера заплакала.

«Чего это она?» — удивился Иван, пытаясь с трудом натянуть брюки, — дрожали руки, не слушались пальцы… И только тут дошел до него весь непоправимый смысл случившегося: нет больше Кошкаря! Он не любил его, но все же жалость к нему, не унывающему при любых поворотах жизни, сдавила горло.

— Тебе что, жалко его? — приступил к жене Иван.

— А ты думал? Как увижу нашу жизнь… Что еще осталось…

— Расскажи хоть, что случилось-то, — попросил Иван.

Вера, рассказав, что слышала и видела сама, снова всхлипнула.

— О нем только и говорят…

Иван мучительно трудно спускался по лестнице. На крыльце споткнулся, едва не загремел по ступеням. Она придержала его. Вышли с больничного двора. Морозный туман крыл село. Смутно серела обшарпанная церковь. Было неясно и глухо.

И вот они молча идут по селу. Ивану не дает покоя смерть Кошкаря. Как это скоро происходит с человеком. Спроси, кто виноват, скажут в одно горло: сам! Сам родился, раскрыл рот в крике, сам и захлопнул. Жутко Ивану: жизнь и смерть, как все это близко одно от другого. Нет, не это главное. Федор показал ему, что впереди одна черная дыра, а за ней — ничего… Почему-то Иван представлял это «ничего» пустыней, где в слабом полусвете то ли дня, то ли ночи бродят какие-то смутные тени. Они грудятся, куда-то несутся скопом, затем разбегаются в разные стороны. Теперь среди тех теней и Федор Кошкарь. Ивану вдруг сделалось не по себе, и он вздрогнул всем телом.

— Ты чего? — жена крепко стиснула его руку выше локтя.

— Да зябко что-то, — едва выговорил он обмершими губами. — Давай поживее!

— Куда уж тебе…

Из-под горы в Холодах Иван в длинном порядке домов не сразу выделил свой, узнать его после покраски было непросто — он светился золотистой охрой. Когда это она успела? Вышли из автобуса на конце деревни — Иван с трудом спустился на землю. Люди оглядывались на него, отворачивались. Иван делал вид, что не замечает этого, а в душе ненавидел их и себя тоже. А потом предложил жене идти одной: «Со мной, поди, стыдно?» Спросил еще: «Что, отпросилась?» Вера ответила, что нет, на ферме дел много. Пошли зимние отелы. «Тогда иди. Что-нибудь оставь пожевать. Борща хочу, как ребенок». Веселый вид дома в заснеженной чистой деревне поднял его настроение. «Тогда я пойду разогрею», — сказала она.

Иван шел к своему дому, то и дело взглядывая на окна, в которых видны были прильнувшие к стеклу лица: укоряющие, сожалеющие, равнодушные, смеющиеся.

У своего дома постоял, отдышавшись, на приступках крыльца, покачался с носка на пятку, с пятки на носок, пришел в себя, оглядывая деревню, привыкая к ней заново. Он хотел, как и раньше, поглядеть на нее свысока, но что-то не получалось у него сейчас, что-то мешало. А что? То, что Холоды стали местом гибели Кошкаря? Возникнув в памяти, Федор опять стоял перед ним как живой: на фоне своего чудо-домика. Такую красоту унес с собой… «И я унесу, — отрешенно подумал он о себе, как о постороннем. — Унесу поле, голоса земли, зелень травы, искорки солнышка на березовых листьях».

Он отвернулся от деревенской улицы и стал разглядывать свой дом. Стены покрашены умеючи, вот только наличники почему-то темные, белила смотрелись бы лучше. Вошел. Жены дома уже не было. Обошел комнату за комнатой. Из веранды кухня получилась хоть куда. Газовая плита — подумать только! Обеденный стол, фирменные шкафы, водопровод. «Кто же это все ладил? — подумал он. — Доярки? Нет, не бабьих рук дело. Да когда им успеть? И все молчком, молчком…» А больше всего удивился телевизору. Он был приспособлен в нише окна, которое снаружи было теперь заколочено. Ниша как раз пригодилась для этого красивого ящика. И опять его кольнуло, что жена все может без него, кажется, даже лучше.

После, больничных харчей борщ, им подогретый, показался чудом. И чего это он раньше всякий раз нос воротил?

Ему чего-то не хватало в доме. Или кого-то, от этого, что ли, тревога в сердце? Ах вот что: ты переживаешь, не зная, что тебя ждет. Боишься загреметь в бригаду потаторов коменданта Вахромеева. И будет там тебе небо с овчинку. Вдруг Ивана потряс тот испуг, будто его снова охватил огонь, который изуродовал его ноги. Дни в больнице и вот теперешняя неопределенность его — все было ничто в сравнении с криком, что неудержимо рвался из него тогда. Случается, он снова слышит его, и ему хочется исчезнуть, куда-то деться. А куда денешься? Вот и Кошкарь настиг его, как крик. А теперь и бригада потаторов… Какой стыд… Убираться подальше, пока снова что-нибудь не свалилось на его голову. Он сдернул со шкафа чемодан, далеко не новый, со сбитыми углами, бросил его на стол, раскрыл. Удушливый запах нафталина был дурен, как чья-то неожиданная пакость, и он захлопнул крышку. Бежать — вот выход. К черту все! В мире найдутся люди, которые его поймут. Человек гибнет оттого, что его не понимают, не хотят понять. Кого ему жалеть? Веру? Она уже здесь приспособилась. Найдет и другое плечо. А может, нашла уже? Он выкинул из чемодана узелки с нафталином, уложил все, что ему потребуется, отложил только новый серый костюм, очевидно, недавно купленный Верой. Пятидесятый размер, третий рост. Венгерский. До сих пор он носил сорок восьмой. А что с гармонью? По-дурному она досталась ему, Бахтин, поди, до сих пор губы кусает… Не возьму ее. Вера отнесет обратно. Пусть успокоится директор. Иван взглянул на часы… До возвращения Роди он успеет смотаться. Как странно, что при этой мысли он ничего не испытал: значит, все последние его встречи с сыном ничего не оставили в душе?

«Нет, возьму гармонь! — решил он. — Для смеха. Буду рассказывать…»

Гармонь пряталась под цветастой накидкой, молчаливо жалась в углу. Сирота! Он сдернул накидку, осторожно взял гармонь в руки, сжимая ее, будто боясь, что она выскользнет и как в каком-нибудь фокусе: была она и нет ее. Но он поднял ее, надел ремни, подвигал плечами, приноравливаясь. Попробовал сесть на табурет — не получилось. Стоя, растянул слегка мехи, и они заиграли красно-черными цветами. С шипом выпустил воздух. Вяло пустил пальцы по клавишам, но звуки встрепенулись неожиданно сочные, быстрые, и все ожило вдруг. Давняя любимая смуглянка-молдаванка, собирающая виноград, впорхнула в тоскливое жилье, давно, видать, забывшее улыбку, и уже нельзя было не поддаться музыке, задавленному волнению, которое она вызвала. Оно было тяжко Ивану, это волнение, гармонь, как живое существо, требовала участия его души, уводила в воспоминания, от которых всегда было больно. Уж очень сильная это нагрузка для его сердца, и он сжал мехи. Оборвались звуки, и сразу осел потолок и сузились стены.

Он снова попытался сесть и сел, но гармонь была слишком тяжела и больно давила-на бедра. Надо бы что-то постелить, но он не мог ни до чего дотянуться, и опять встал, и так, стоя и чуть опершись левым плечом о косяк, склонил голову к гармони, почувствовал, как проваливаются кнопки басов под пальцами и ворчливые глухие звуки, похожие на всхлипы, оживают в глубине. А правая рука скользнула сверху вниз, потом вернулась — вспомнила! — остановилась. И вот он, вальс «На сопках Маньчжурии», печальная, пронзительная мелодия о боли, горе, унижении и гордости. Руки то и дело сбивались, мелодия, прервавшись, путалась, как будто у нее перехватывало горло о: скорби. Он так и не довел ее до конца. Еще что-то попробовал подобрать, какие-то куски складывались, но руки обвисали, слух заленился, а ноги не могли стоять. И он, еще раз утвердительно подумав, что гармонь возьмет, поставил ее на подоконник. И тут услышал голос:

— Пап, а пап, сыграй. Еще сыграй!

Сын стоял в дверях. Одно ухо у шапки торчало кверху, другое висело, глаза сияли восторгом.

— Я и забыл, как ты играешь. Здорово! Ты научи меня, а, пап?

Иван не ожидал, что сын вернется в это время, вначале смутился, потом обозлился.

— Сбежал, что ли? — спросил он, все еще злясь, однако чувствуя некоторое душевное облегчение при виде сына — совсем свежая картина вечеров с сыном в его палате не могла не тронуть Ивана. И сейчас это смягчило его. А Родя между тем оправдывался:

— И ничего не сбежал. Отпросился. Отца из больницы… Ни звука! Прибежал туда, а тебя след простыл… — Родя увидел раскрытый чемодан на столе, вначале ничего не понял, но тут вдруг догадка осенила мальчика: — Ты что задумал, пап?

Отец, захваченный врасплох, хотел отговориться, но не повернулся язык.

— В бега было… да не успел.

— Обманно?

— Обманно.

Родя засопел, стал раздеваться.

— Нечестно, пап…

— Нечестно. Теперь не побегу. Мы с тобой… — Отец не договорил.

— Ну вот! — Сын обрадовался. — А то никакой серьезности. Ты когда сделаешь ледовый бур? Обещал… — И Родя опять за свое: — Надо же, обещал бур — и бежать.

— Ну, ладно, давай об этом больше не гугу? Лады? А то мать, знаешь ее. Да, брат, бывают минуты, когда все забываешь, кроме себя.

— Наша Марфа, — Иван знал, так в Родином классе ребята называют классного руководителя, — про таких, как ты, говорит: форменный эгоист. Всякие беды, говорит, у человека от его эгоизма. И у тебя тоже… Я знаю.

— Вот и хорошо. — Отец не мог не засмеяться. Рядом с ним вырос такой взрослый человечек, просто беда, все понимает. Между прочим, вот с кем было легко и просто. Его искренность не имела предела. — Да что там! Разве ж тебе объяснишь? Ну, раздевайся, что ли? Знаешь, твое обзывательство — тьфу. Так ли меня еще величали?

— И тебе все ничего? — Родя сбросил шубейку, шапку, превратившись в худенького, тонкого мальчишку.

— А уроки как же мы теперь? Хоть обратно шагай в больницу. Дмитрий-то Иванович…

Родя, не допив стакан смородинного киселя, свистнул:

— Фьють! Я теперь сам умею. Все понял. И совсем нетрудно. Раньше я как задачки решал? Прочитаю ответ, а потом и решаю. Если сойдется — ура! А теперь… Теперь я решу, а потом ответ гляжу. Очень интересно.

На другой день к концу занятий Иван подошел к школе — за сыном. Тихо порошил снежок — потеплело. Пахло печным дымом… Короток зимний день. Каркали вороны в школьном березняке.

Кравчуков их появлению в ремонтном цехе как будто обрадовался, казался оживленней и разговорчивей, чем всегда. Понятно, чтобы сохранить с Иваном какую-то дистанцию и право на серьезный с ним разговор, Кравчуков начал с Роди. Похвально, мол, когда сын интересуется делом отца, уважает его профессию. Но практичный Родя сразу его остановил:

— А можно сделать ледовый бур? Вот чертеж. В школе дали. У нас кружок любителей природы…

Он развернул чертеж и подал Кравчукову. Тот про себя похвалил паренька за толковость и деловитость, рассмотрел чертеж, сунул Ивану:

— Смастери парню. И позови меня, когда поедете рыбачить. Увлекался, была пора. А если ехать, то на Княж-озеро.

— Ладно, — сказал Иван. — Коль позволишь. И на Княж-озеро махнем. Родька спит и во сне видит. А как с работой? — не удержался Иван. — Могу завтра, хотя и больничный в кармане. Закрою. Какого черта, я уж очумел. Только не отдавай коменданту Вахромееву. Какой я потатор? Просто невезучий.

— Ох, Иван, а я думал, допер ты своим умом: за каждой историей — твоя безалаберность. Но вот ты пораскинь умишком: за лето работы ты на первом месте. Наивысший урожай в бригаде Степана Постника. Тебе же начислено столько — две семьи прокормишь. Еще такой год — и «Жигули» можешь покупать. А я твое мурло даже на доску Почета стыжусь вывесить. Родя, — оглянулся он на мальчика, который, роясь в железяках, чутко слушал разговор старших, — отойди в сторону.

— Почему отойди? Пусть слушает. Мы с ним друзья. Верно, Родя?

Родя во все глаза глядел то на отца, то на Кравчукова. Но, сочтя, что они над ним подшучивают, отошел подальше. Однако, увлекшись разговором, взрослые позабыли о ребенке, и он помимо воли стал снова все ближе и ближе подвигаться к ним.

— Надеюсь: не было бы счастья, да несчастье поможет тебе… Завяжешь ты наконец.

— Завяжу, — тихо сказал отец. — Но бывает, спасу нет терпеть.

— Слаб ты, не можешь преодолеть себя. Для мужика это гибель. Сына-то пожалей. Для кого живем?

— Сына? Один он остался верен мне. Как собака верна даже мертвому хозяину.

— Я тебе, пап, не собака, — вдруг услышали взрослые и оглянулись. — Если ты так думаешь, тогда…

— Родя! — крикнул отец. — Это я так, чтобы он понял… Такое слово… Оно не обидное.

— Обидное, — сказал Родя. — Очень обидное.

А Кравчуков строго:

— Кому я говорил, отойди? Ты знаешь, Родя, как собака… Тьфу тебя, Иван, с собакой! Это просто образ. Благородный зверь подыхает, ежели хозяин умрет. Из-за любви и тоски…

Но Родя, насупившись, отошел в сторону и больше не приближался к старшим. Он уже был не рад, что услышал те слова.

«Опять виноват я, и никто другой. Трепло ты, Иван, и язык твой — помело поганое. Единственную добрую к тебе душу отпихнул». Такие мысли не раз приходили к Ивану, когда он, с утра до ночи вкалывая в мастерской, оглядываясь вокруг себя, вдруг не находил никого, кроме пэтэушников, к которым он был приставлен. Бывали дни, когда тот, другой Иван, отделялся от него и шел против нынешнего его образа жизни, требовал общения, встреч.

Иволгин до смерти боялся своей Серафимы и кроме, как в школу, не отлучался никуда. Там он окружил себя красными следопытами и соорудил интересный музей славы своего полка, который и формировался здесь, в Талом Ключе. Как-то затащил Ивана в музей, порассказал, как разыскали ребята могилы героев, собрали свидетельства жарких боев — гильзы, поржавевшее оружие, солдатские каски, котелки, красноармейские газеты той поры, фотографии. Он рассказывал обо всем с таким интересом, будто все это было единственным, что держало его в жизни. И хотя Ивану было чудно слушать Иволгина, но все же нечто близкое к зависти колупнуло его душу. А Вера, та совсем ополоумела от работы. Мало того, что на ферме с утра до ночи, так еще ее избрали депутатом сельсовета. В комиссию запрудили, по детским яслям и садам, будто мало тех, кто это должен за свою зарплату делать. С Захаром Портновым Иван не виделся уже вон сколько. Другие потаторы увольнительные из леса получают по той или иной причине, наведываются, а Захар в совете бригады, оказывается, чуть ли не самый умный, видите ли, без него не могут обойтись ни одного дня. Иван это давно заметил, что у Профессора колесики с роликов слетели, и он о себе мнит бог знает что. Подумывал навестить бригаду, когда узнал, что дом его красил и пристройку делал не кто иной, а комендант Вахромеев. В самый раз бы выяснить, чего это он воспылал чувством к его дому? С первой встречи заронил он недоверие. Погляд на Веру был как у голодного волка. А она — ох уж эти бабы — щебетала и щебетала, как сорока. И вот куда это привело.

Бахтин примчался в цех, оживленный, шумный. Он громко поздоровался с ремонтниками, на ходу говорил какие-то слова, но надолго нигде не останавливался. Да и делать ему тут особенно было нечего — в подрядном цехе все спланировано и обеспечено до конца месяца, но директор и себе не мог признаться, что скучает по прежнему стилю работы, когда ты нужен везде, тебя всюду желанно ждут и без тебя, кажется, споткнется, встанет раскрученный однажды маховик работы. «Перестраивайся и ты, Бахтин. Не красуйся на глазах людей, а лезь туда, куда еще никто не заглядывал, — в людские души», — думал он, подходя к Венцову.

— О, Иван! — воскликнул он, словно так был обрадован встречей, что не знал, куда деть свои чувства, и будто не было у них окончательных разговоров. Между прочим, где-то в самом дальнем уголочке сознания у Бахтина в эту минуту мелькнула мысль, что вдруг да и возьмется Иван за ум после того случайного, но и в то же время закономерного происшествия. Но он не знал, что в Иване, как и прежде, жили и боролись друг с другом два существа и никому еще не известно было, кто же из них победит.

— Ну, приступил? — спросил директор, хотя и без того обоим было ясно, что приступил. — И как?

— Средне, — признался Иван. — Все как-то не по мне. Будто новые сапоги, не обносил еще.

— Зайдем к Кравчукову. Разговор есть.

В кабинете главного инженера на столе, на подоконниках, на полу разложены детали. Грузный Кравчуков в черном халате поверх мехового жилета поднялся навстречу. Он строго взглянул на Ивана, как бы спрашивая: «Что опять натворил?», но Бахтин упредил его:

— Помнишь, Кравчуков, что Иван выкинул в прошлом году? Трактор перебрал и комбайн — новый. Не сделать ли нам его главным соглядателем, а? Ну, контролером, что ли. Чтобы по ходу следил, а не на выходе. Начнем с этого. Должны мы помочь ему преодолеть себя.

— Завтра совет бригадиров. Поговорим. А Ивану, по-моему, лучше самому крутиться. Чтобы скорее за рычаги. Ходит как журавль… Ты хоть гимнастикой занимаешься? — вдруг озлился спокойный и выдержанный Кравчуков. — Конечно, можешь остаться в слесарях у меня. На техуходах и авариях. Постник технику заберет к себе.

— Вот как! Нет, я хочу к нему, чувствую, к весне смогу.

— Ладно.

— А ты как думаешь, Иван, нужен контроль за качеством? Вот сейчас, на ремонте?

— Нет, — сказал Иван. — Пусть бригада… Как хочет, так и делает. Ей работать. Много контролеров — мало глаз, а должен быть один.

— Кто же?

— Как кто? Совесть!

«Заговорил о совести!» — то ли в осуждение, то ли в одобрение подумал Бахтин. Когда вышли от Кравчукова, спросил Ивана:

— А хмурый чего? Вроде радоваться бы — работаешь снова.

— Радоваться! День такой сегодня… Сороковик по Федору. Думаю о нем, думаю… Осуждал его, не нравился он мне часто. А святой был человек. Отметить кто согласился б… — неуверенно проговорил Иван, как будто спрашивая и приглашая Бахтина. Бахтин понял это, смутился.

— Я бы на твоем месте… — начал он.

Иван прервал его:

— Сам знаю. Но как он один? Представляете? И мертвому прощения нет… Я сердцем сегодня думаю. Давно не думал.

Бахтин хотел сказать, что ерунда все: Федору что сейчас нужно? Ничего! Но не сказал: что-то тронуло его в поведении Ивана, и он подал ему руку на прощание.

Но Иван остановил его:

— Постойте, Спиридоныч, слово к вам есть. Говорят, завтра стройки начин?

— Да, да, Ваня. Начинаем новый Талый Ключ. Струиться ему еще тысячу лет. А теперь там костры горят, землю отогревают.

Но Иван не принял этот высокий стиль, просто, с горечью в голосе сказал:

— Наши пойдут. На своих машинах. Что я, хуже других?

— Тебя? На какую-такую машину ты сможешь сесть, а? — Бахтин подумал, хотел что-то еще сказать Венцову, но не сказав, повернулся и вышел.

Еще горели костры в селе Талый Ключ. Еще стлался дым по косогорью, а к строительной площадке уже пошли землеройные машины. Привел свой совхозный отряд и Кравчуков. На Ивановом «алтайце» приехал комсомолец Лощенков, летом работавший помощником на комбайне Венцова. Лощенков уводил трактор с машинного двора под тоскующим взглядом Ивана. Ушел верный «алтаец», а он, Иван, остался в мастерской слесарить. На душе скверно. К тому же Родька никак сердечком не отойдет. Вчера не захотел с ним возвращаться домой, поехал с матерью. Опять клин…

Предыдущая главаГлава 29 из 37Следующая глава