К книге
Час возвращенияЧАС ВОЗВРАЩЕНИЯ Роман. 22
62%
ЧАС ВОЗВРАЩЕНИЯ Роман. 22
23

…Вера приходит всегда накоротке. Выгребет из тумбочки пустые банки-склянки, заберет грязный носовой платок, опорожнит тощую сумку, не успеет глаз поднять — и поминай как звали. Дружки, те вовсе позабыли, что есть еще Иван Венцов на белом свете. Тонул — не потонул, горел — не сгорел. Вот только не замерзал еще. А в палате холодно. Голые ноги обжигают сквозняки. Ирина — вот золотое сердечко — одеяло набросила. Что, на самом деле, не полагается одеяло ему? Вера, понятно, замотана. И только Родька всегда сидел подолгу, разговаривал с отцом. Родька — он мужчина, без отца ему в жизни морока. Кому, как не отцу, знать, какой он бузотер? А вот дружки Ивана — это народ чудной, ничего не скажешь. В больницу ни ногой, будто страшно им переступить порог, как волкам красные флажки. Клялись друг дружке в верности, а что на поверку вышло? Ну да ладно, это отпетые мужики. Какой с них спрос?

Больнее всего Иван переживал остылость к нему Бахтина. Чужой человек, а вот ведь гадство какое: чего-то все ждешь от него. А чего ждать? Вон как он хлобыстнул его по мозгам, сроду никто его так не забижал. Сквозь красный туман боли струей ледяной воды хлестнули тогда его слова: «Будь ты проклят…» Будь проклят! Хорошенькое дело! Что он, Каин какой или Иуда?

Нет, не мог сказать эти слова Бахтин, добрый человек. Их сказал кто-то другой, наверняка другой. А может, они послышались ему? Конечно же, послышались. Но голос! Он и сейчас в ушах. Иван как-то спросил у сестры Ирины, был ли в больнице Бахтин, не спрашивал ли о нем, не рассказывал ли, кто работает на его тракторе. Медсестра ответила, что да, Бахтин часто заглядывает в больницу. У него жена лежит в третьей палате. Раза два спрашивал о нем. О тракторе не рассказывал. «Значит, к жене ездит. Обо мне забыл». И слов, конечно, никаких не говаривал, больно нужно ему. Но тут Ирина рассказала, как она подняла директора с постели в ту ночь. И он приехал и прямо в операционную.

«Это точно был его голос… Другого такого пронзительного голоса нет в мире, — решил Иван. — Теперь на мне клеймо. Проклят я…» И кем проклят? Человеком, который поверил ему. Но почему не поверил ему он, Иван? Ну, как же не поверил? Если бы не поверил, стал бы страдать из-за каких-то пустых слов? Но обидно все же их слышать. Разве он, Иван, не старался работать? Ну, напился беспощадно, так ведь после того, как дело сделал. Ну, обронил злосчастный окурок в предательскую овсянку, так с кем не может приключиться?

За окном валил снег, такой густой, что света не видно. Хлопья падали неторопливо, отвесно, не мешая друг другу, значит, безветрие. Он отошел от окна. Шагать было неловко, везде в ногах тянуло, бередило. Вот когда убеждаешься, сколько у человека разных мышц, которым нужна свобода действий. Кровать была теперь обычная, низкая, и он с трудом прилег. Перед глазами все еще проносились сверху вниз белые хлопья, стройно так, не натыкаясь друг на друга. А что было бы, если бы все спуталось? Получился бы ералаш. Как у него в голове, где все спуталось.

— Жена себя ваша как чувствует? — опередил Иван неизбежный вопрос Бахтина о его здоровье. Очень оно нужно ему! Он ведь заглянул к нему по пути, и потому Иван не хотел заставлять врать его, хорошего человека. Вот как просто встречным вопросом облегчил его участь.

— Жена? — Бахтин будто стряхнул какую-то тяжесть с себя, кивнул на дверь. — Выйдем. Можешь передвигаться?

— Могу… — Иван почувствовал, как руки его задрожали.

В кабинете врача еще витал запах духов, признак того, что здесь только что была женщина, конечно же, Нина Антоновна. Бахтин по привычке сел за стол, надежно оперся на локти, но вдруг смутился, встал и прошел к стулу рядом с Иваном. Вспомнил: в то утро в приемной Иван вот так же сидел поодаль, спиной к стене. Бахтин так и не понял, где его ошибка — то ли в том весеннем дне, когда ему некуда было деться и он очертя голову отдал приказ, или во всем его поведении, когда он хотел пробудить в Иване человека, доверяя ему и заступаясь, или вот сейчас ошибется, приняв последнее решение и признав свое поражение.

— Ну что, Иван, как будем жить? Дальше-то как? — И добавил: — Звонарев, Кошкарь-то, на лечении.

— Сам пошел?

— Сам. Но подтолкнул Вавилкин. Взялся он не столько за твоих друзей, сколько за то, чтобы упреждать зло.

Иван подумал чуть и вдруг понял, что сейчас все придет к концу.

— Лечиться не хочу. Я здоровый. Машину не отбирайте. Оставьте машину! Клянусь отцом-матерью…

«…Что я скажу, все будет плохо, — подумал Бахтин. — И для него, и для меня. Машину ему не оставишь никак, но вдруг в нем пробуждается человек? А я скажу: нет!»

Бахтин не ответил.

Иван, почуяв колебания собеседника, стал напирать на него: поверьте! На этот раз, последний! Но почувствовал, как что-то ощетинилось в Бахтине — у него даже лицо осунулось, побледнело, на верхней губе пот выступил. Сделав над собой усилие, Бахтин заговорил напористо, как всегда, и торопливо, будто боялся, что его кто-то опередит:

— По-мужски тебе говорю, возьмись за ум. А то останешься без работы — бригада не возьмет тебя. Ненадежный ты.

— Как не возьмет? — удивился Иван.

— А так… Их право выбирать, с кем работать. Ни Кравчуков, ни я ничего не сделаем против воли бригады.

— Анархизм какой-то…

— Не анархизм, а порядок. Насчет инвалидности что тебе Нина Антоновна говорила? Направит она тебя на ВТЭК?

— Не говорила… — отозвался Иван, наморщивая лоб. «Значит, сдался Бахтин. Окончательно», — подумал с непривычной для себя ясностью, чувствуя, что теряет в жизни последнюю опору.

Бахтин вышел из больницы, но не сразу сел в машину. Стоял в задумчивости, словно что-то не досказал и решал, вернуться или нет, чтобы досказать. А что досказывать? Раньше говорили: пьянство — социальное зло. Да, раньше. А теперь? Разве свободное положение человека в обществе может толкать его к пьянству? Ну и ну! Додумался! А что «ну-ну»? Свобода, она такая штука, ею тоже надо уметь пользоваться. Да! Иван не умеет. Свобода требует высшей сознательности, понимания высокой цели жизни. А если этого понимания нет? Тьфу! Как же нет? Постой: а у Ивана есть цель?.. Какая у него может быть цель? У всех у нас одна — новая, лучшая жизнь. А если он не ставит перед собой такую цель? Не хочет? Не знает? Значит, какая-то другая? Или только своя, маленькая: рюмка! «Значит, я глупец. Самонадеянный глупец, — думал Бахтин, выходя из больницы. — Лгал себе, ему, Вере, что мне все нипочем! Как же мы беспомощны против зла!»

Он все же был сильно настроен против Ивана: живет как трава. Зря, зря старые мудрецы сказали насчет того, что кто пьян да умен, два угодья в нем. Хорошенькое дело — угодья, когда не человек, а развалюха. Не было сил вспоминать, какой жалкий вид был у Ивана, беспомощного душой и телом. Вот тебе и «думающее сердце». Безнадежен? Как же так? Ведь он знает и любит землю, умеет чувствовать, слышать ее. А это разве не основа духовного здоровья человека? «А я отринул его, — подытожил Бахтин. — Хорошо, если он не слышал моих проклятий. Но если слышал? Ну, тогда пусть поймет, что всему есть предел. А Веру за что?..»

Бахтин сел за руль и выехал на дорогу, а мысли перебивали одна другую. Постепенно уходила из души злость, и опять он думал об Иване, осуждая себя. Ему хотелось понять, откуда все это у него и почему здоровое не может взять верх над больным. Если бы понять, что там у него с сердцем, не обычным, а «думающим», наверно, скорее осилили бы его болячку…

В палату приоткрылась дверь. Тихо вошел мальчик. Темно-русый и большелобый, в сером мятом школьном мундирчике.

— Венцов, к тебе…

Иван с трудом повернулся на кровати, натужно, на полупрямых ногах встал.

— Родя… проходи, проходи. Чего набычился?

Мальчик прошел между койками, сел на табурет. Вытащил из карманов какие-то пакетики. «Конфеты!» — определил отец. Сидеть ему еще было трудно, он так и стоял перед сыном. Вот Родя вскочил, побежал к двери — вспомнил, что оставил возле нее в коридоре ранец. Там была бутылка молока, ее он едва впихнул.

— Вот! — Он поставил молоко на тумбочку. Сосед справа, Семен Андреевич, лысый, с желтым лицом старик лет шестидесяти, приглушенно засмеялся.

— Ну, ну! — вскинулся Иван, поняв намек несносного соседа. И, обращаясь к сыну, попросил: — Пойдем в коридор, погуляем, поговорим. Мне, знаешь, лучше ходить, чем стоять.

Отец и сын вышли. Прошагали в конец коридора, заставленного койками — в палатах не хватало мест, — затем обратно. Молчали. Отец не знал, о чем говорить с сыном, а сын стеснялся людей, глядящих на них с коек. В палате как-то нехорошо вышло… Над отцом смеялись, и мальчику было жалко его и в то же время стыдно. Наконец они все же разговорились — отец спросил о школе, Родя с интересом стал рассказывать об учителях, о товарищах. Но школьные новости скоро иссякли, и они снова молча неловко шагали по коридору. Отец думал, как бы попросить сына сбегать в магазин. Сигареты, черт бы их побрал, не успеешь затянуться, как губы обжигаешь… И на «портянку» Иван еще бы наскреб. Проклятая болячка душу ему выматывала.

Сын молчал, все не насмеливался спросить, как это у отца случилось. Разное он слышал, а как же было вправду? И мальчик чувствовал себя скованно, это его сильно волновало. Все же он нахрабрился, поднял голову, спросил глухо:

— Пап, это правда или неправда… — Он остановился. Жалость к отцу и стыд за него делали его взрослее своих лет. Не по-детски большой и серьезный лоб испугал Ивана: под ним таилось что-то неразгаданное.

— Что, Родя, говори?

— Это правда или неправда… Как там у тебя вышло, в поле. Правда ты тушил трактор и обгорел?.. Или пьяный на овсянке зажегся? Пап…

Иван трудно сглотнул комок, перекрывший дыхание.

— А тебе не все равно? Я мог сгореть совсем…

— Не все равно…

— Ну да… Понятно. Если я не геройски горел, так меня и жалеть не надо.

— Не надо.

— Ну, спасибо, сынок, спасибо…

Сын промолчал. В больших зеленовато-серых, похожих на материны глазах его была тоска.

«Весь Вера. От меня ничего. Нет в нем душевности, одна правильность. Попроси в магазин сбегать — не сбегает». И, будто желая испытать его, Иван строго проговорил:

— Родя! Сбегай за сигаретами. Может, и портвейна самого дешевого. Извелся. Вот деньги. Может, добавишь? Помоги отцу. Или ты как Дашутка?

Родя остановился. Так не вязалось взрослое выражение его лица с щупленькой детской фигуркой в школьном костюмчике.

Сын молчал, опустив скорбно голову. «Какой это странный человек стоит передо мной? — говорили его недоуменные глаза. — Почему он ничего не понимает? После такого и опять?»

— Нет, я не Дашутка. Я не откажусь от тебя. Буду тебя исправлять, — серьезно сказал мальчик. — И за вином не пойду. Почему у других ребят отцы как отцы? На рыбалку берут, по грибы. На охоту… А я все вру — меня отец тоже брал… Вру, а мне стыдно…

— Мать учит тебя? Сам ты не сообразил бы…

— А что мама? Не видишь, несчастнее ее нет на свете. У других все вместе в кино ходят. Вон у Пашки Постника цветной телевизор. Он в Москву в зоопарк ездил. Пообещали меня в кукольный театр взять.

— Подумаешь — зоопарк, кукольный!

Родя промолчал — до того обидно ему стало. Он всю жизнь мечтает о Московском зоопарке, о театре кукол… А отец вон как думает…

— Тебе что, пап, неинтересно жить? Все вино да вино. Слаще всего оно, что ли?

Отец помолчал и серьезно ответил:

— Ну, вино, оно не самое сладкое, врать не стану. Эх, Родя, попорченный я, видно. Два Ивана во мне. Один такой… работу любит, машины. Честь у него есть. А другой — все напротив. Подай ему стакан разлюбезной. Не знаю, который верх возьмет. Конечно, огонь меня крепко напугал, сознаюсь перед тобой. Как это он не успел меня за глотку схватить? И уж лучше бы схватил. Один конец. А когда выпутался да на ноги встал, то — нет, думаю, не отступлю. Выходит, я еще не такой виноватый, раз смерть отступилась от меня…

Мальчик побежал к дверям, оглянулся, постоял. Лицо его исказилось гримасой боли, и он выбежал, позабыв закрыть дверь.

«Сына натравила… И сама…» — злобно подумал Иван о Вере. Но не додумал — не знал, как поведет себя жена теперь. Обгорелый он, да еще инвалидность прилепят. Четвертную отвалят на время, а прозвище на всю жизнь. Кошкарь враз его перекрестит. А прозвищ Иван боялся.

Сосед нудно скрипел:

— Сын, и тот… Видел? До чего ты понизил себя в земной должности.

— Какой еще должности?

— Человека!

«От одного этого можно с ума сойти. Пристукну черта лысого, перестанет квакать. Уж скорее бы домой».

«Домой? А где мой дом?»

«Дом там, где жена…» — вспомнил он присказку тещи, которая все на свете заранее знала.

До вечера он ждал Веру, но та явилась лишь на другой день. И с пустыми руками, чего с нею никогда не случалось. И опять местом свидания был коридор. Они встали у окна.

— Семинар у нас, — сказала она, ничуть не винясь, даже с радостью. — Съехался весь район. Изучают наш подряд. Представляешь? В магазин не успела, ты уж…

Оправдания были хлипкие, но Иван промолчал, вспомнил слова сына: «Несчастнее ее нет на свете…» Вот, как сговорились…

— Придется, Вера, трогаться. Еще раз. Ничего не поделаешь. Обуха, знать, плетью не перешибешь…

Она поникла сразу:

— Кто обух-то, а кто плеть, Ваня? Совсем перестал отличать. — Глаза ее повлажнели, но слезы она удержала. Лишь верхняя губа подрагивала и морщилась. — Да что мне, за твои штаны держаться? Нет, Иван, избаловала я тебя. Сама виновата. — И уже, не сдерживая слез, закончила: — Да неужто срам твой вселюдской и поруха такая твоя ума-разума тебе не вернули?

Не вышла — выбежала из больницы. Влажный ветер холодил лицо, долго не мог обсушить слезы. Сейчас она сделала шаг, в который и сама не верила. «Только бы не отступить. Только бы… А сила моя в этом или слабость? — И решила сразу: — Слабость…»

Закончилась дойка, розданы корма, и женщины одна за другой потянулись в красный уголок. Обычная пятиминутка — язык почесать, руки подержать на коленях, чтобы отдохнули, да и новостями, у кого что дома, поделиться. Эти посиделки в бригаде любили за их домашнюю естественность. Конечно, если не приходил зоотехник, курносый, рябой мужик. Женщины догадывались, что он в большой тайне от посторонних глаз заливает за воротник и бывает особенно несносен, когда приходит не опохмелившись. Тогда он говорит с доярками так, будто они, а не коровы дают молоко, и получалось, что все они никуда не годятся. «Ну, ладно, ладно, какой молочный нашелся», — обычно говорила Серафима и уводила зоотехника угоститься «молоком», и вскоре возвращалась навеселе — где-то опохмелялись вместе.

Вначале Веру коробило, но потом она как-то привыкла и перестала замечать это. И если бы не ее отлучка, ей, может быть, и не бросилось бы в глаза, как девочки стали льнуть к Серафиме, а зоотехник стал навещать ферму не однажды в день. Ксюша Ветрова всякий раз выбегала к нему, тут же бросая то, что было у нее в руках. Вера вдруг обостренно увидела все, что может произойти с ее бригадой. Она и только она будет виновата, если они не выдержат. Она еще увидела, как вредна преждевременная похвальба для их еще не устоявшейся бригады. «И я поддалась, и мне было приятно. А что я еще сделала? Еще и года не протянули…»

Серафима снова запила, и Вера зашла к ней. В доме у соседки всегда было не прибрано. На табуретках, на полу немытая посуда. Небритый, но, кажется, трезвый муж скрипел по железу напильником; на обеденном столе лежал полусогнутый в коленных шарнирах протез. Вера спросила о Серафиме.

— Дрыхнет, — буркнул инвалид. — Дочкины именины, вот и нагрохалась. А ты садись, соседка, сбрасывай ватник.

— Что же она-то? Ты вот, вижу, вроде в порядке?

— Как же я мог? Дочка любимая. Внук такой! И зять у меня как для поглядки. Знаешь, Вера, не пошла в горло, жалость моя зеленая.

— А она-то ведь женщина. И что мне с ней делать?

— Что делать? Проспится, человеком будет. Или она плоха для тебя? Ну?

Вера размотала шаль, расстегнула ватник, села на стул, убрав с него авоську с буханками хлеба.

— Ох, Евдоким, не поверишь, в каком я аду живу. Иван вон опять в бега собирается. А куда бежать? Так и семью растеряет по лицу земли. И в бригаде, как назло, то же. Вот я и пришла.

Хозяин бросил на стол напильник, поднял на гостью серые, с крупными зрачками, по-собачьи грустные глаза:

— Жалуешься, ах, Вера… На характер свой жалуйся. А если не сладишь с ним, с характером-то своим, то живи разведенкой.

— Зла никому не хочу… А характер не переделаешь, нет. Добром хочу. Для добра люди родятся и родят для добра. Мы и к Серафиме все добром. Мы ее подменяем, жалеем. Но сколько можно? Бригада подрядная, зачем же нам полуиждивенка? Расстроим из-за нее весь подряд, бригаду развалим. Несправедливостью разорим души. Ты помоги мне, если можешь. Остепени ее. А то мы с Нового года станем пересматривать и складывать окончательный состав бригады. Доярки могут не подать голос за Серафиму. Тут уж ничего не сделаешь.

— Да ты что? Грозишь?

— Успокойся. Я к тебе по-соседски. Обговори семейно, пока себя против всех не восстановила. Кто на дядю станет работать. Коснись тебя — плюнешь и отвернешься. Ты гордый?

— Да, это есть…

— А другие что? Хуже тебя? Тоже гордые. И слушай еще, что я скажу. Это тоже по-семейному. Мы с главным зоотехником подсчитали… — Вера скинула шаль, чувствуя, как ей стало жарко. — Если судить по расходу кормов, надой должен быть выше.

— Уж так и можно подсчитать! — вскричал Иволгин, но Вера заметила, что он смутился.

— Можно. Это очень просто. Анализ кормов. Килокалории. Каротин. Учет особенностей породы коров. Не сходится у нас… — Вера развела руками. — Перейдет на подряд весь совхоз, считать будут строже.

— Куда ты клонишь, не пойму…

— Да понял ты все, Евдоким. Вижу, понял…

— Что… — Иволгин осекся, — уносят корма?

— Воруют. Пропивают. А мы коровам недодаем. Удоя недополучаем. А ты у нас охранник, на счету бригады. Доярки, телятницы, кормовики — они ведь тебя содержат. Сейчас у тебя постоянная оплата, а в конце года под расчет еще получишь. Я не хотела тебя обижать. Ты ведь кровь пролил… Вот и нога. Да убери ты протез со стола, боюсь я. Прости…

Вера волновалась. Она вовсе не собиралась вести эти разговоры, тем более о пропаже кормов. Фактов у нее никаких не было, кроме своих подсчетов. Хотя разве они ни о чем не говорят? Иволгин почуял ее слабинку, сразу высказал обиду:

— Если к нам пришла искать, то ошиблась домом. Как могла подумать? А, как?

— Что ты, что ты! — Вера замахала руками. — И не подумала. Просто расчеты. Не дай вечером корове пять килокалорий, утром недоберешь литр молока. Это как пить дать.

— Ну, ну, а нас не обижай… — Иволгин осторожно снял со стола развинченный протез, положил на пол. — Будить, что ли, Серафиму?

— Нет, не трожь. Вы лучше промеж собой… — Вера встала, засобиралась, накинула на голову шаль, запахнула телогрейку. — С Иваном помог бы, Евдоким… Ты вот можешь удержаться, а он?

— Да! У больного просишь здоровья? Коли так — спасибо! — Иволгин прошелся пальцем по пуговицам гимнастерки, застегнул верхнюю. Провел ладонью по небритой щеке. — Чем же я помогу?

— Не знаю…

— А как он? Вот нога развинтилась, а то съездил бы к мужику. Сосед все ж…

— Съезди, скучает он. По друзьям. А где они?

— Знаю про них… Портнов и Кошкарь — у Смагиной. Значит, скучает?.. Скверное состояние. Со скуки, бывало, и вспомнишь о благословенной. Так в самом деле не поедешь с ним в случае?..

— Легко сказать…

— Понятно…

— Вообще-то хочу я, чтобы он полечился. Я ведь у доктора Смагиной была. Она велела показать Ивана, а я пожалела. Как же, перед детьми стыд: отец психический, ненормальный.

— О, я против! — Иволгин запрыгал, заплясал на одной ноге. — Лечить надо, когда человек пропадает начисто. А если он еще сам может?

К дойке Серафима не успела. Она пришла, когда бригада собралась в красном уголке. Платок низко на глаза опущен, будто ей больно было смотреть на свет. Доярки оживились, засыпали ее шутливыми, с намеками вопросами. Серафима то зло отшучивалась, то еще хуже — обрывала. Потом поговорили о надое молока, о кормах и встали, чтобы разойтись, но Серафима остановила доярок.

— Погодите, бабы-девки, — косясь на бригадира, сказала она. — Хотелось при всех спросить тебя, Вера. И чтобы все знали. Чем тебе бригада не по нраву, другую хочешь?

Вера не думала, что Евдоким все перепутает, или Серафима так со зла повернула? Надо сказать все прямо, иначе конец работе, дружбе.

— Все не так, Серафима. Сама бригада будет себя складывать. Каждого обсудим, хорошее отметим, пожелания выскажем. Покритикуем — а почему нет? А потом голосовать. Все — за каждого. Знать, с кем пойдем, это первое условие подряда.

— Слышали? — Серафима оглядела подруг. Она вся была напряжена, будто принимала важное для себя решение. Вера не сводила с нее глаз, готовая ко всему. И вдруг заметила синяк под левым глазом у Серафимы. Губы у Веры дрогнули, но она сдержала неуместную улыбку. — Так слышали? — повторила Серафима. — Я хочу, чтобы за меня проголосовали. А чего ждать? Пойду наниматься в другую бригаду. Что, мало ферм?

— Ну, зачем, Серафима? Еще два месяца, подобьем итоги…

— Какие там итоги, Вер? Голосуй! Девочки, поднимайте руки. Кто «за»?

Доярки неловко мялись — одни ничего не понимали, другие не хотели выказывать свое отношение к подруге, а третьи просто считали все это вздором.

— Ну что стыдитесь? Голосуйте! Иль нет смелости, робкие больно? Кого боитесь? Вер, неужто тебя боятся?

— Я не волк, а ты не Красная Шапочка, — сказала Вера. Ей неприятна была эта затея Серафимы. Неприятно было и то, что наболтала Евдокиму, чего, может быть, и не стоило делать. Но отступать еще хуже…

— Так кто «за»? — вмешалась она.

Смело подняла руку только Ксюша Ветрова, остальные девушки зашумели: рано еще — два месяца, посмотрим. Двое проголосовали против: Стеша Постник и Зоя Прилепина. Остальные воздержались. Воздержалась и Вера. Она не хотела «давить» на бригаду. И Серафиму ей было все же жалко.

— Ну, ну, — сказала Серафима, поникнув. — Значится, упала моя популярность…

Она ждала, пока выйдут доярки, чтобы остаться с бригадиром один на один. Дождалась, прихлопнула дверь. Повернулась к Вере, перебиравшей за столом наряды на концентраты.

— Ну, подружка, я тебе припомню, — сказала, приступая к столу. Седые волосы ее выбились из-под шали, глаза лихорадочно горели. — Припомню этот синяк. По твоему навету.

Вера подняла глаза от бумаг.

— Евдоким, что ли? Вот размахался! — искренне удивилась Вера, не ожидавшая от инвалида такой прыти. — А насчет навета ты зря. Не было навета. Тебя же, дуру, хотела уберечь.

— Ладно, с тобой сочтусь, не унывай. Но мой голубок… Да я его… Учую душок-запашок — ночевать будет за порогом.

Предыдущая главаГлава 23 из 37Следующая глава