К книге
Мы вернемся, Суоми! На земле КалевалыМЫ ВЕРНЕМСЯ, СУОМИ!. ЧАСТЬ ВТОРАЯ
50%
МЫ ВЕРНЕМСЯ, СУОМИ!. ЧАСТЬ ВТОРАЯ
3

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В Хельсинки 3 июня 1904 года, в четверг, в 11 часов утра, генерал-губернатор Финляндии, жандармским сапогом попиравший все права и свободы финляндских граждан, настойчивый приказчик первого русского помещика, самодержца всероссийского, императора Николая Второго, Н. И. Бобриков отправился на заседание сената. Подымался он по внутренней лестнице сената один. При повороте в хозяйственный департамент раздались последовательно три выстрела. Одна пуля ударилась в орден и только контузила, другая скользнула вдоль шеи, третья попала в живот и оказалась смертельной. Однако генерал-адъютант Бобриков «продолжал свой путь и смог войти в помещение департамента». В это время на площадке лестницы раздались два новых выстрела: убийца покончил с собой.

Стрелял в душителя Финляндии вице-геравдинг камер-ферванд Евгений Шауман. Известие об этих двух смертях облетело всю Финляндию, весь мир и было встречено слезами восторженного сожаления о безвременно погибшем молодом герое, «честно исполнившем свой долг», Евгении Шаумане, чья могила была осыпана цветами.

Вот почему портрет Евгения Шаумана висел над столом поручика Лалука, сына мелкого чиновника, сверхштатного копииста при сенате.

Возвратившись домой из сената, отец поручика в тот день долго оплакивал Шаумана. Поручик — а поручику тогда было только четырнадцать лет — видел своего отца плачущим первый раз. Он запомнил еще, как отец подписал адрес, выражавший сочувствие отцу Евгения, опальному сенатору Шауману, и сказал матери:

— Ну, старуха, нас могут за это прогнать со службы.

Мать ничего не ответила. Вечером они пошли в кирку и молились. Пастор произнес горячую проповедь, и на улицах люди ходили, как в большой праздник.

Вот почему портрет Евгения Шаумана висел над столом поручика.

Но рядовой Унха мог обо всем этом не знать.

Он знал тяготы жизни торпаря и лесоруба и даже не подозревал о том, что отец Шаумана считал, что торпарь должен навсегда оставаться торпарем. И он не очень разбирался в том, кто лучше: губернатор Николая Второго или ленсман его родного прихода, когда во всех кирках финляндской республики был прочитан приказ об очередной мобилизации.

В конце 1919 года всех здоровых парней прихода призвали, ощупали мускулы, постучали пальцами по спине, признали годными и направили в казарму. Унха тоже был с этими ребятами, но в казарму не пошел, а отправился на север на лесоразработки. Через два месяца нашли его в лесной хижине, арестовали и в наручниках отправили в город Улеаборг. Там он в первый раз увидел железную дорогу. Наручники натирали ему кожу у запястья.

В Улеаборге зачислили Унха в северный егерский батальон; всего прослужил он в армии год и восемь месяцев, из них — два месяца штрафных за дезертирство.

Восемь месяцев из этого срока отбывал он в пограничном отряде поручика Лалука.

Здесь Унха научился владеть оружием — винтовкой русского образца 1891 года, трехлинейной и облегченной винтовкой японского образца.

Поручик Лалука на судьбу свою не жаловался, но в глубине души считал себя обиженным.

Мало того, что приходилось жить ему в этой собачьей местности, в пограничной холмистой тундре, — присылали для службы самых отпетых ребят, прямо из дисциплинарных рот.

— Лечь!..

— Встать!..

— Бегом марш!

— Кру-у-у-гом!..

И Унха стискивал челюсти — шестнадцать килограммов колотили по спине, и винтовка в руке делалась скользкой от пота.

Командиры обращались с ними, как с собаками; правда, поручик Лалука был лучше других, он по вечерам приходил в казарму и читал вслух старые стихи Руннеберга и рассказы Юхани Ахо.

Поручик с помощью двух фельдфебелей приводил этих парней в христианский вид, но, по его мнению, всю работу тормозил находившийся в том же селе Народный дом, где было много социалистов. Патриотов, но все-таки социалистов.

— Знаете, фельдфебель, почему так растет безнравственность?

— Не догадываюсь, господин поручик.

— Из-за увлечения социализмом. Влияние социализма расслабляет твердость характера людей и создает из них жалких слуг своих страстей.

Потом поручик помолчал немного и вдруг приказал:

— Поставить пикет у Народного дома. Никто из нижних чинов не имеет права туда заходить!

«Мы помним, что на ледяном побережье у Колы, в суровых окрестностях Архангельска, в снежных тундрах Сибири и пустынной земле Чуди обитает безмолвная толпа финских братьев, ожидающих избавления от мрака и мучений. Мы ждем своего Александра, своего завоевателя, который пойдет, предшествуемый финляндским знаменем и сопровождаемый финской культурой. С его появлением настанет наш день, и тогда мы выступим гордые и свободные, тогда могучие борцы севера внесут благо цивилизации в полярные страны, тогда Швеция вновь войдет в свои границы от Зунда до реки Торнео, а юная и великая Финляндия объединит свое царство от Балтики до Берингова пролива, охватывая Ледовитый океан. Будем ждать; эта надежда поддержит нас вплоть до новой и отрадной великой борьбы…»

Здесь поручик задыхался от восторга и думал, что, может быть, ему суждена судьба великого Александра. И почему же такие мысли не заставляют волноваться солдат?

А они сидели, глядя куда-то мимо него и как будто ни о чем не думая. Но они думали.

Ниемеля думал, что если еще раз его ударит фельдфебель по лицу, то он убежит, как Ялмар в прошлом году.

Керанен вспоминал про письмо из дому. Он уже боялся получать письма из дома, ничего в них не было хорошего.

Унха думал о том, что в этом году кончается его служба, он еще успеет поработать в лесу — как это хорошо: вдыхать морозный сосновый воздух и наваливать раскряжеванное дерево на панко-реги, — и еще он думал, что завтра вечером он пойдет в Народный дом — его пригласили рабочие, там будет спектакль, а фельдфебелю скажет, что ходил в клуб Суоэлускунта.

Пененен за спинами товарищей мерно, в такт речи поручика, в дреме посапывал. Он сегодня два часа стоял под ружьем — в наказание. За плечами был мешок с песком, а когда кончились эти два часа, под ногами было мокро. Снег растаял.

И только один Таненен, вылупив свои рачьи глаза на офицера, вслушивался и старался что-то сообразить. Но в голову лезла разная чертовщина. Например, какое хорошее сукно пошло на мундир господина поручика или почему ему так нужен какой-то Берингов пролив, когда сейчас на берегу озера такая благодать. Золото, багрянец, сквозная желтизна березовой листвы и тихая, гладкая-гладкая, зеркальная вода. Эх, разложить бы костер, слушать, как медленно потрескивают сучья, и, пожалуй, спать…

Поручик на судьбу не жаловался, но ему втайне было обидно, что сидит он в такой глуши, где никаких событий произойти не может и никак не проявить себя инициативному боевому человеку. В воскресенье вечером солдат отпустили из казармы, и они пошли в клуб Суоэлускунта — Шюцкора.

Там были девушки, и приехавший из города седой лектор рассказывал о голоде в России и о том, что надо собирать средства и помочь «страдающим братьям карелам». И все сидели, слушали и ждали танцев.

Унха вспомнил про спектакль в рабочем клубе и пошел туда.

За ним увязался старик. Старик прихрамывал и говорил:

— Вот и карелы братьями стали, а я помню, этот же лектор, только совсем черноволосым он был тогда, приезжал к нам лет двадцать назад и разорялся, что нельзя пускать коробейников из Карелии, что эти карелы — православные коробейники, агенты Николая Второго, и что никто из честных финнов ничего покупать у карелов не должен и в комнату их пускать не патриотично…

— Времена меняются, и песни меняются, — безразлично процедил Унха и, обогнув военный пикет, поставленный по приказанию господина поручика, чтобы солдаты не заходили в Народный дом с заднего крыльца, как условлено, пробрался в зрительный зал. Там среди публики был еще один военный.

Надо было прийти в казарму к десяти.

На сцене актер говорил:

— Это вы нам показываете кукиш, мессер?

И другой нагло отвечал:

— Никак нет. Совсем не вам я кукиш показываю. Я так, сам по себе показываю кукиш, мессер!

Весь зал грохотал от смеха.

И когда эти чудаки Монтекки и Капулетти бранились и хватались за деревянные мечи, было очень забавно.

А время шло, вечерняя поверка приближалась. Не хотелось уходить, не узнав, что будет в конце пьесы.

Фельдфебель пришел в клуб Шюцкора, стал на пороге зала и переписал в свою записную книжку всех, кто здесь был, потом пошел в казарму, чтобы произвести вечернюю поверку.

По дороге его встретил поручик. Он шел под руку с фельдшерицей — круглолицей девушкой, смотревшей на него с обожанием; в руках ее был пузырек со спиртом из больничной аптеки. Девушка только что приехала из соседнего прихода, где ее сестра работала заведующей почтовым отделением, и привезла секретный пакет поручику и несколько писем, которые он прочитал сразу же в передней клуба Шюцкора и пошел искать фельдфебеля, а она пошла с ним.

Фельдфебель очень удивился, видя свое начальство в таком волнении. Начальник сказал:

— Подтянуть всех, отпуска из казармы прекратить. Сказать дозорным и передать в заставу: если увидят подводы или лодки, которые идут с нашей стороны в Карелию, не замечать их, не обыскивать и не расспрашивать сопровождающих.

Он еще раз повторил свое приказание и радостно спросил:

— Понимаете?

Фельдфебель сказал, что понимает, хотя ему и не все было ясно.

И поручик, по-военному щелкнув каблуками так, что брызнула осенняя грязь, взял фельдшерицу под руку и пошел к себе, а фельдфебель пошел передавать многозначительный приказ и производить обычную вечернюю перекличку.

— Ниемеля?

— Здесь!

— Лехтинен?

— Здесь!

— Таненен?

— Здесь!

— Унха?.. Почему не отвечаешь?.. А, его нет!

Фельдфебель продолжал перекличку и, окончив ее, распустил солдат. Он пошел к Народному дому.

Пикет был снят, шел дождь. Фельдфебель взошел на крыльцо и стал ждать.

А на сцене люди умирали от неосуществимой любви, и Унха, забыв о вечерней поверке, жадными глазами смотрел на пестрый сумбур, и его одолевало настоящее горе.

Он не помнил, как очутился на крыльце, и, лишь увидев широкую спину фельдфебеля, в десятый раз читавшего афишу, почувствовал, что погиб.

НАРОДНЫЙ ДОМ

Приезжая труппа

Начало в 8 часов

Будет дана

наипревосходнейшая и прежалостная

трагедия

О РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТЕ

Когда фельдфебель зашел к поручику, на диване у него полулежала фельдшерица, прическа ее была растрепана, а сам поручик, застегнутый на все пуговицы, сидя за столом, громко читал, обращаясь скорее не к единственной слушательнице, а к благородному портрету Евгения Шаумана — убившего генерал-губернатора:

— «Финляндия — то же, чем некогда была Греция, и финский народ есть другой греческий народ. Разве нет у нас островов — таких же, как греческий архипелаг? Разве мы не так же победоносно боролись с насилием, как они? Ведь у них также были свои Фермопилы и свой Саламин, и мы также спасали западную цивилизацию.

У них был Гомер, а у нас есть Калевала. Но наши герои сражались за более великое дело, чем греческие: Агамемнон, Менелай и Ахилл воевали за хорошенькую женщину, а Вейнемейнен, Ильмаринен и Леминкэйнен — за народное благо. Те брали города и разоряли их, а эти освобождали свет из каменных гор севера. Те действовали мечом, а эти — силою слова.

И силой слова мы когда-нибудь еще покорим весь мир»[12].

— Осмелюсь доложить, — наконец решился прервать офицера фельдфебель.

— Да, — неохотно остановился поручик Лалука и помрачнел.

— Опять один из солдат вместо клуба Шюцкора вечер провел в Рабочем доме. Как прикажете быть?

— Кто?

— Унха, тот, который имеет два штрафных месяца.

— На неделю в холодную!

И фельдфебель, не желая мешать любовным утехам господина поручика, щелкнув каблуками, откозырял, а поручик взял книжку и, обращаясь к портрету, снова начал вкрадчивым голосом:

— «Финский язык богат, и силен, и благозвучен не меньше греческого. И с помощью этого языка мы создали литературу, которая вытеснит все прочие, мы создадим финскую цивилизацию, новую, свежую культуру, которая победит все старые и отжившие. И кто знает, может быть, в нашей среде явится когда-нибудь новый Александр Великий».

И тогда фельдшерица подошла к нему, положила руки ему на плечи.

А солдат Унха пошел в холодный и темный карцер и там на воде и хлебе отсидел положенные семь суток; в темноте он ругал командиров страшнейшим из всех ругательств, которые мог придумать: монтекками и капулеттами. Потом он снова продолжал службу — и еще один раз был подвергнут дисциплинарному взысканию.

По окончании срока службы Унха был демобилизован и пошел работать в лес, нанялся вальщиком в этом же приходе у акционерного общества «Кеми», на участке Керио.

И все же ему еще два раза пришлось встретиться с поручиком.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Первая встреча произошла тогда, когда поручик, едва только установился санный путь, поехал по рабочим баракам вербовать добровольцев в «карельскую» армию.

Белая карельская авантюра уже началась, и разрозненные группы красноармейцев, окруженные болотами и бездорожьем, преследуемые добровольцами-шюцкоровцами и местным кулачьем, сопротивляясь, отходили к Мурманской железной дороге. Отдельные отряды лахтарей добрались до железнодорожного моста через Онду и подожгли его. Реакционные газеты кричали о долгожданной и чудесной победе финского оружия и финского духа и требовали немедленного объявления войны ненавистной Советской власти.

«Общество финских врачей» собирало походные аптеки для «доблестных карельских братьев», принимались посылки в карельские отряды, была открыта запись добровольцев, Маннергейм поднял бокал и провозгласил тост «за независимую Карелию».

Английская делегация в Лиге наций и шведский спичечный король Ивар Крейгер подготовляли «материалы», которые должны были оправдать затеянную ими авантюру в Карелии. Поручик Лалука, как только установился санный путь, поехал вербовать добровольцев по округу.

Он был уверен, что победа близка и неотвратима. После победы над Советской властью, он думал, надо будет размыслить о том, каким тоном разговаривать с Британией. Он был убежден, что лесорубы будут записываться пачками. Когда сани застревали в прикрытой легким снегом, но еще не замерзшей грязи, он волновался, торопил и сам помогал вытаскивать их и, запахивая на ходу медвежью полость, ехал дальше. Когда он попал в одну из лесных хижин, где помещались лесорубы, ему в нос ударил запах портянок и тяжелый дым простого табака. Бревенчатые стены были черны от копоти.

Он сказал только несколько слов, и люди заторопились — стали выходить из избы.

— Господин офицер, нам нужно идти на работу, — сказал один из лесорубов, которого товарищи называли Сунила.

Другой спросил, будут ли по случаю восстания братьев карел повышены ставки и обойдется ли без мобилизации.

У поручика Лалука першило в глотке и подступали слезы к глазам от спертого воздуха. Он вышел, а лесорубы, проваливаясь по пояс в снег и увязая в еще не замерзшем болоте, пошли на работу. Скоро поручик услышал равнодушный стук топоров.

— Это молодую елочку рубят, — сказал один лесоруб другому.

Тот прислушался и согласился.

Солнце сияло в каждой снежинке наста, сосны стояли прямые, высокие. В этом редком лесу было очень много солнца и было приятно дышать.

Поручик Лалука шел по лесу и думал: «Какая благодать, какое богатство, как хорошо!»

Он увидел десятника, который спорил с пожилым лесорубом.

Тот прямо говорил, что плата маленькая, лес редкий, приходится ходить и выбирать деревья.

— Больше ходим, чем работаем, а снег глубокий; ни к черту негодный лес, и без прибавки работать никто не станет: на кеньги не выработать!..

— Так ты, Сара, мне угрожаешь забастовкой? — громко, чтобы слышал поручик, спрашивал десятник.

Лесоруб замолчал, а потом сказал:

— Я тогда перейду на другой участок.

Поручик прошел мимо.

Марьавара жил в лесном бараке рядом с Каллио, а по другую сторону было место Унха. Марьавара мечтал отдать в школу своего восьмилетнего сына, чтобы он стал пастором и пригрел его старость, но дневного заработка в этом проклятом году хватало только на еду и то при большой бережливости. Мечты о судьбе сына не оставляли Марьавара, и он иногда говорил об этом соседу своему Каллио.

А Каллио, набивая табаком свою трубку, смеялся и отвечал:

— Сын тогда о тебе забудет, купит гармонь и будет ее бедным парням давать в аренду.

Марьавара очень сердился и начинал говорить с Унха. Тот поддакивал ему, а потом совсем некстати говорил о том, что в Советской России простой батрак и лесоруб могут стать министром и офицером.

Марьавара скоро засыпал и видел во сне своего сына бородатым проповедником.

Ему очень нравилась егерская шапка Унха с барашковой отделкой, и он обменял ее на свою и в придачу дал фунт колотого сахару.

В их барак вечером, когда они уже собирались спать, пришел поручик Лалука и стал говорить о Карелии, о великой Финляндии и о том, что в добровольческих отрядах хорошо кормят, обувают и одевают (Марьавара стал внимательно слушать), можно будет кое-что подработать, и, вероятно, каждому участнику освобождения дадут по гектару строевого леса, а лес в Карелии отличный. И… все молчали.

Каллио думал, что здесь леса хватит каждому по гектару. И вдруг вспомнил о том, что ему на сплаве говорил Инари и как он тогда ему не поверил.

— Черт дери, куда запропастился этот Инари, и почему Сунила надул, не зашел за мною осенью, и где он теперь раскряжевывает сосны?..

А Унха радовался тому, что барак полутемный и поручик не может его узнать. Никто не записывался.

Тогда десятник Сарвитсало объявил, что записываться можно у него утром, перед работой.

Они вышли. И тогда десятник сказал:

— Что касается записи, то многие бы записались, но… у них это принято называть солидарностью, а поодиночке их уломать совсем не трудно. Вот увидите.

А Каллио говорил в бараке:

— Много их таких ходит по баракам — пусть идут и воюют, если нравится.

Унха долго не мог заснуть и рассказывал другим, уже засыпающим товарищам, как ему жилось в армии под этими проклятыми капулеттами.

Марьавара тоже долго не мог заснуть, и утром пошел к десятнику Сарвитсало и записался в Карелию добровольцем и обратно в барак не пошел. Унха откуда-то узнал об этом, догнал Марьавара — он бежал за ним два километра, проваливаясь в снег, — и, запыхавшись, сказал:

— В таком случае отдай назад мою шапку!

Но Марьавара ответил:

— Обратно я не меняю.

Унха схватился за пукко — острый финский нож, висевший у пояса, затем у него отлегло от сердца, он обругал Марьавара темным человеком и ушел.

А поручик Лалука поехал обратно: лошади бойко втаскивали сани на пригорки, мимо бежали тундровые леса, дымились лесные озера.

Досадуя на себя, поручик заснул и проснулся, только проезжая деревню.

Около деревенского дома играли с большим медвежонком две девочки.

— Нанни, Нанни, сойди с дороги! — закричала старшая.

Офицер въехал в деревню.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Инари пришел на лесозаготовки второго января.

Было очень холодно, и люди согревались только на работе. Но работы всем не хватало, и лесорубы с заткнутыми за пояс топорами, со свертками своих вещей переходили с места на место, от одного лесозаготовительного пункта к другому, от одного акционерного общества к другому.

Шли группами. Обычно два вальщика-лесоруба и возчик с лошадью. Кеньги стирались от ходьбы. Возчики жаловались на дороговизну фуража.

Парни туже затягивали пояса и шли от одного лесного барака к другому, а на морозе есть хочется больше, чем в жарко натопленной горнице. Они знали, что огромные ящики — по 160 килограммов — американского сала были доставлены к лесопромышленным складам акционерных обществ, как только установился санный путь.

Продовольственный диктатор Гувер скупал свиной шпик, заготовленный на чикагских бойнях для американской армии. Но война кончилась, мир в Версале был подписан, и американская армия, даже экспедиционные ее отряды, отправленные для поддержания порядка и оказания «помощи русским» в Архангельск и Сибирь, уже демобилизовались, и огромные запасы сала некуда было девать. Оно медленно начинало протухать, снижая возможную прибыль, и тогда стало абсолютно ясно, что гуманная Америка не может спокойно смотреть, как вымирают от голода опустошенные войной целые области Европы.

Американское сало пошло по «сходной» цене (оно дважды было оплачено выигрышем войны) в кредит (самый выгодный вид займа — заем товарный) с немедленной доставкой (оно уже начинало портиться) в Европу.

Акционерные лесные общества в Кеми обрадовались возможности дешево достать корм для своих лесорубов. Впрочем, сало обходилось дешево только господам акционерам: лесорубы платили за него больше чем вдвое. Хороший хозяин на всем заработает: на труде лесоруба и на стоимости сала. Правда, тем, кто работал на заготовках общества, сало давали в кредит, и кладовщик только записывал выдачу на особых листках. Записи принимались во внимание при расчете.

Дело было поставлено хорошо, точно; никто не мог пожаловаться, что у него из получки высчитали больше, чем он забрал. Правда, все ворчали, что шпик обходится слишком дорого и, если бы не кредит, никто не стал бы его брать.

— Но разве есть такая страна на земле, где рабочие не жалуются? — глубокомысленно спрашивал десятник-надсмотрщик, краснолицый Курки, затягиваясь ароматнейшим дымом египетского табака.

За вечерним кофе он разворачивал широкие, пахнущие типографской краской листы «Суомелюс кунталайсен лехти».

Безработных могла согреть работа, но работы не было. Слишком много приходило ребят с юга. Все они были своими парнями, но работавшие на лесозаготовках лесорубы поглядывали на них исподлобья.

— Как бы из-за них не снизили нам плату, — сказал Унха.

— Тогда забастуем, как весной, — ответил Каллио, и, взглянув на трубку, он вспомнил ее прежнего хозяина, а потом вспомнил Сунила в его ярко-красной куртке, пылавшей, как костер в лесу.

Отличнейшая была куртка, хороший был парень. Они условились с ним встретиться к зиме. Но это дело не вышло. Каллио проиграл шулеру весной почти весь свой заработок и пошел помочь немного Эльвире по хозяйству. У него ведь не было никого из родных на этом свете. Свитер — вещь, конечно, отличная, но не в эту зиму, холодную, как никогда. Да, так вот, разве Унха уже заснул и не слушает его? Нет, не заснул. Так вот, Эльвиры он на месте уже не застал. Домик, паршивый, по правде сказать, домик, был брошен, окна наглухо забиты досками, а дверь замкнута — как будто стоило оберегать всю эту рухлядь! Прямо смех разбирает. Соседи рассказали, что за Эльвирой приезжал зимой отец и забрал ее, двух дочерей, корову и повез к себе обратно домой. Интересно, что скажет на это сам Олави, когда выйдет из тюрьмы. Он, наверно, не ожидал, что Эльвира так скоро забудет его и вернется к этому бешеному спекулянту. Но вернее всего, что Олави никогда никуда не вернется, хотя он и здоровяк. Ну, наверно, Эльвира так не думала, но послушалась отца. А он, Каллио, как раз собирался пойти помочь Эльвире, оказать услугу жене, или, вернее, вдове товарища и его детишкам.

Унха уже не слушал товарища. После дня трудовой работы сон не заставлял себя ждать.

— А если из-за этих безработных опять снизят оплату, тогда надо будет бастовать, — бормотал, поворачиваясь на другой бок, Каллио.

Но оплату на этот раз не снизили. Потому что парни, которые искали работу, тоже понимали, почем фунт лиха, и не хотели сбивать цен, как солоно им ни приходилось, а также и потому, что компания систематически опаздывала с выплатой жалованья не меньше чем на две недели, и в такой обстановке новое снижение оплаты неминуемо привело бы к забастовке. Забастовка могла если и не сорвать, то, во всяком случае, сильно затормозить работу на заготовках. Фирме же нужно было срочно выполнить заказы, чтобы получить из Англии новые, еще бо́льшие. Фирме забастовка была сейчас явно невыгодна.

Инари пришел на рассвете, когда лесорубы уже выходили из барака. В этом бараке было девятнадцать человек, а в соседнем семнадцать. Между двумя жилыми был выстроен барак для лошадей.

За поясом Инари торчал отличнейший топор, и большая сумка за плечами была туго набита вещами. Каллио встретил его на пороге и страшно обрадовался.

— Ну, вот кого не ожидал встретить!

Радость его не знала пределов. Он даже не заметил, что Инари продрог.

— Есть работа здесь? — сухо спросил Инари, видимо не желая много распространяться перед незнакомыми.

Каллио чуть было не обиделся.

— Ты один, без возчика и без товарища? — удивился он. — Как же ты не нашел себе компании?

— Здесь и артельно работы не найдешь, не то что в одиночку, — сказал подошедший к ним Унха. — Идем, Каллио, пора.

— Погоди секунду, это ведь мой лучший друг, — продолжал Каллио.

— Так это и есть тот самый Олави, о котором ты рассказывал?

Услышав имя Олави, Инари насторожился.

— Нет, это Инари. Про него я тебе ничего еще не рассказывал, а есть что порассказать.

И они пошли в лес на работу.

Инари остался один. Он вошел в убогий барак.

Сразу было видно, что здесь нет хозяйки. Огонь в каменном очаге затухал, и горький дымок щекотал ноздри.

Разбитое грошовое зеркальце, бреясь перед которым видишь только клочок бороды, было прикреплено к столбу, поддерживавшему бревенчатую крышу, скаты которой одновременно были боковыми стенами. На одной из постелей храпел человек.

Инари подошел к нему и толкнул его.

— Эй, пора на работу! Потеряешь место!

Тот поднял на Инари мутные глаза и снова опустил тяжелую голову. Он был болен.

Когда вечером возвратились парни с работы, уже закипал кофе, и Инари возился у очага с видом старожила.

— Ему плохо! — показал Инари на больного.

— Понимаешь, нет горячей жратвы, только кофе, а остальное всухомятку, — говорил Унха Инари, как старому другу.

— Куда же ты высыпал все свое барахло из мешка? — спросил Каллио.

Но Инари так взглянул на него, что он сразу прикусил язык и почувствовал себя обладателем какой-то новой тайны. Но он знал характер Инари, знал, что Инари не может жить без разных секретов. Но разве Инари теперь станет что-нибудь скрывать от него после того, что было осенью? Ладно, наедине он все выспросит у него.

И Каллио свысока посмотрел на Унху, который ничего не знает, и затянулся дымом из трубки.

Парни закусывали, запивая второпях непрожеванные куски горячим кофе.

Разговаривать было некогда — к глазам подступал сон.

Инари положительно повезло с работой.

В барак зашел десятник Курки и сказал:

— Из вашего барака один сегодня не вышел на работу. Если он чем-нибудь недоволен, то пусть идет ко всем чертям, на его место найдутся десятки.

Никто ничего не ответил, и от молчания Курки, очевидно ожидавший возражений или оправданий, рассвирепел еще больше, он побагровел совсем и громко закричал:

— Пусть сейчас же собирает манатки и убирается вон!

Тогда Унха сказал:

— Господин десятник, он совершенно болен и, наверно, скоро умрет, тогда мы его и вынесем на улицу. — И он кивнул в ту сторону, где лежал больной.

Десятник посмотрел на больного и сказал спокойнее:

— У нас здесь не больница. Но, конечно, если он не может выйти, пусть отлеживается денек-другой.

И тут выступил Инари и сказал, что вот он сегодня пришел и не имеет еще работы, что он с благодарностью стал бы на место больного, пока тот не выздоровеет, потому что десятник сам понимает, что возчик и один вальщик — это не то, что возчик и два вальщика.

Гнев отошел от сердца Курки, и вежливый разговор Инари понравился ему:

— Это меня не касается, я веду расчеты с возчиком, но если он тебя возьмет, я возражать не буду. Ну ладно, спите с богом!

И он вышел.

— Тоже хлопает дверью, как помещик, — проворчал Унха.

Возчик находился в том же бараке, и он скоро сошелся с Инари.

Каллио поддержал его, буркнув возчику как бы невзначай:

— Ты не пожалеешь, я его знаю, это отличнейший работник.

— Ладно, ладно, срядились уже, — сказал возчик и с сожалением поглядел на больного. — Эх, что скажу я его жене, если он скапутится? Односельчане ведь мы. — И пошел задавать лошадям корм.

Возчик действительно не прогадал.

Инари работал по-настоящему. Он владел топором, как художник карандашом, или нет: как парикмахер бритвой. Финский топор кирвас — узкая клинообразная пластина, слегка скошенная по линии острия, — в его руках был сущим клинком фехтовальщика на ринге.

Это был опытный лесоруб, он никогда не держал твердо обеими руками топор.

Правая его рука скользила по рукояти, и удар его от этого был во много раз сильнее. Всей своей работой он опровергал старую мудрость: от большого дерева много щепок.

У него щепок в работе было мало. И умел он брать дерево низко, так что пни были у него самые маленькие, а выход древесины большой.

Что это был опытный лесоруб, видно было и по тому, как ловко он при раскряжевке умел размечать самый хлыст. У него был самый большой выход делового леса.

Да, возчик мог быть доволен. Он даже подумывал о том, чтобы оставить у себя Инари и тогда, когда больной выздоровеет.

И вот Унха, увидав работу Инари, сказал своему другу:

— Хотел бы я так держать топор.

— Это еще ничего, Солдат, а ты посмотрел бы Инари на сплаве.

Унха все еще не потерял своей военной выправки, и среди товарищей за ним установилась кличка Солдат. Они принялись раскряжевывать поваленное дерево, срезать ус и ветви. Потом вместе с возчиком наваливали они бревна на панко-реги, и тот медленно вез эти бревна по просеке на заморенной «шведке» к заснувшей до далекой весны речке.

Разговаривать было некогда. Платили сдельно, за каждое бревно.

По воскресеньям не работали. Брились перед осколком зеркала, дулись в карты и через воскресенье ходили мыться в баню. Это был настоящий праздник.

Инари и тут повезло. Барак, в который он попал, был всего в полукилометре от лесной бани.

Около этой бани был склад акционерного общества и дом, где жили «господа», а в другую сторону на полкилометра жили лесные объездчики, все до одного — шюцкоровцы.

Бараки лесорубов были разбросаны по всему лесу на расстоянии от двух до семи километров от бани и от «господского» дома, где жили десятники и находилась контора.

Мыться надо было скоро, потому что в очереди ждали свои ребята, все достаточно грязные, с насекомыми, от которых зудило тело.

Инари, встретив в бане Сунила, не мог с ним вдосталь наговориться.

Каллио, окруженный белым густым паром, видел, как разговаривали Сунила и Инари и как они даже не удивились, встретив друг друга неожиданно в этой лесной, душно натопленной баньке.

«Значит, это не неожиданно, значит, они как-то сговорились». И опять он начал сердиться на Инари за какие-то секреты. Ведь он-то ему, в случае чего, помог бы, как осенью.

Унха можно было узнать и без всякой одежды в бане. Здорово все-таки выучили его держаться эти проклятые монтекки и капулетти.

Ночью за все это время впервые Инари видел сон.

Ему снилось, что он живет в городе, большом и прекрасном. Вот идет он по Николаевскому мосту домой на Васильевский остров. В комнате сидит его Хильда.

«Вот, слава богу, наконец встретились». Он обнимает и жарко, до головокружения целует ее, а она открывает глаза и говорит:

«Тише, Инари, сын спит!»

Да, он совсем забыл про сына, а тот дремлет, уронив голову на стол. И он снова целует Хильду, и она прижимается к нему всем телом и говорит:

«Да, теперь настоящая революция во всем свете».

И надо же было проснуться в такую сладкую минуту!

В бараке отчаянно холодно.

Рядом стонет больной. Ему, кажется, стало лучше.

У очага возится, раздувая огонь, Каллио. Хорошо бы завести хозяйку!

К Инари подходит лесоруб — он вчера, в воскресенье, полдня потратил на то, чтобы сделать топорище и насадить топор, — и насмешливо говорит:

— Что же ты, приятель, не признаешься? Или не помнишь? А я тебя хорошо помню.

Инари вздрогнул и сразу же мысленно выругал себя за это. Он старался вспомнить, где он видел это лицо. Нет, он решительно не мог вспомнить. Перед ним стоял лесоруб, каких тысячи бродят по северу нынче, когда топору на свете места нет.

— Ну тогда я напомню. Я сторожил тебя в девятнадцатом году, когда ты сидел арестованный при англичанах в Княжье Губе. Как тебя списать в расход хотели — ты тоже забыл?

Да, это был один из бойцов финского легиона, взбунтовавшегося в 1919 году.

— Приятно встретить старых, знающих толк в жизни знакомых, — обрадованно сказал Инари и протянул руку бывшему легионеру. — Много старых легионеров здесь?

— Есть.

И опять потянулись дни каторжного труда (по 40–50 пенни за дерево), дни, когда уходишь из холодного барака с зудящей от насекомых кожей еще совсем в темноте и, приступая к работе, вдруг замечаешь, что весь лес наполнен розовым неустойчивым светом, а все сосны и ели как бы озаряются изнутри; дни, когда приходишь домой в густой темноте, промокший от снега, с ноющей поясницей и, опять закусив всухомятку, просыхаешь и валишься, как подрубленное дерево, спать.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В субботу вечером Инари почистился, побрился перед осколком зеркальца и, поспав несколько часов, задолго до рассвета, захватив свой опустевший мешок, куда-то ушел на лыжах. Каллио изумился, не найдя его утром на своем месте.

Начинало смеркаться, когда Инари, возвращавшийся с плотно набитым мешком за плечами, дошел до лесозаготовок акционерного общества. Карманы его были набиты письмами, захваченными с почты для передачи лесорубам, и газетами для конторы.

По дороге нужно было зайти в барак, где жил Сунила, чтобы передать ему письмо и кое о чем договориться.

Но договориться ему не удалось.

Когда он подходил к бараку, из барака вышел десятник Курки, сопровождаемый Сунила. Курки сразу же узнал лесоруба, понравившегося ему с первого раза своей вежливостью.

— Откуда идешь?

— А из села, с почты. Письма принес.

— Ну передай, что есть для этого барака, и пойдем вместе — нам ведь по дороге.

Инари отдал письмо Сунила, и они пошли вместе с десятником Курки через лес домой.

При медленной ходьбе можно было продрогнуть.

Но Курки, очевидно, медленную ходьбу считал признаком важности, и к тому же он был одет гораздо теплее, чем Инари.

Он шел и все время старался показать Инари, что он, десятник, птица высокого полета и если разговаривает с Инари почти как с равным, то это потому, что он добр и любит приличных работников.

Тут Инари вспомнил, что он захватил газетку для конторы, вытащил ее из кармана и отдал десятнику.

Десятник сказал, что без очков он плохо разбирает печать, и спросил, чем это у него так плотно набит мешок.

— Да так, разной дребеденью, по просьбе ребят купил в лавочке.

— И чего это они вдруг деньги тратят, когда можно у общества взять в кредит?

Кстати, не говорили ли ему на почте насчет денежных писем и о том, когда приедет кассир с деньгами для выплаты жалованья? Жаль, что ничего не слыхал. Что рабочие говорят насчет задержки платы? А, привыкли. А ведь у общества деньги есть. За обществом, пусть не беспокоятся, ломаного пенни не пропадет. Пусть работают хорошо. Общество умеет ценить хороших работников. Сам он, Курки, думает, что сейчас, когда, судя по газетам, так здорово идут дела на бирже и ожидаются крупные заказы, общество, наверно, все наличные деньги бросило на игру, на акции, на биржу, потому и произошла такая задержка.

Тут десятник испугался, что он, пожалуй, хватил через край в беседе с простым лесорубом, и замолчал. Так они некоторое время шли молча.

Молчание нарушил Инари. Если у господина десятника есть хороший табак или сигареты «Malta» или «Fennia», он с удовольствием купил бы: в чем, в чем, а в табаке и кофе он не может себе отказать. В этом грошовом ларьке в селении нет хороших сортов.

Курки немного смягчился: да, он мог бы уступить штук десять хороших сигар, но, понятно, за наличные.

Потом они снова шли молча, но разговаривать на этот раз начал уже Курки.

Он рассказал, что в их бараке есть молоденькая хозяйка, славная девчонка Хильда.

— Как зовут? — переспросил Инари.

— Хильда!

— У меня тоже есть знакомая девушка, тоже Хильдой зовут!

— А-а… — протянул десятник.

Он опять спохватился, не наболтал ли чего лишнего. Но они стояли уже около барака, в котором жил Инари. Было совсем темно в лесу, когда он вошел в берлогу, где ютилось около двух десятков крепких, сильных ребят.

— Нет, ты только подумай, Унха, у него опять полный мешок, — сказал Каллио и стал прятать карты в задний карман брюк.

Инари, как бы не обращая внимания на слова Каллио, громко на весь барак сказал:

— А тебе, Каллио, есть письмецо.

Это было совсем неожиданно. У Каллио не было ни жены, ни сестры, ни родителей, ни братьев, ни даже невесты. И кто бы мог знать его адрес?

— Может быть, ты перепутал все и письмо адресовано мне? — вступил в разговор возчик.

Он уже целых две недели ждал писем из дому о том, удалось ли жене выхлопотать снятие недоимки и что принесла корова — телку или бычка.

Каллио подошел к очагу и, распечатав письмо, стал медленно, при неровном красноватом свете углей, читать.

Белый огонь в очаге — к оттепели, красный — к морозу.

После конфирмации Каллио не часто приходилось что-нибудь читать.

Он медленно разбирал писанное от руки чернилами письмо:

«Товарищи рабочие севера! До вас дошли слухи об организованном и поддерживаемом финскими буржуями налете белобандитов на Карелию?..»

От напряжения и близости очага Каллио сделалось жарко. Он продолжал читать еще про себя:

«…Вооруженные силы брошены в наступление на Советскую Карелию. Там они грабят привезенный для карельских рабочих хлеб, жгут дома, пытают и убивают советских работников и учителей. Они пытались разрушить железнодорожные мосты, чтобы помешать движению. Чтобы затруднить перевозку продовольствия для голодающих и затруднить рабочим строить свое хозяйство…»

— Ребята, он получил письмецо от невесты из Похьяла, от Эльвиры, — подшутил Унха и смутился оттого, что Каллио даже не обратил внимания на его шутку.

«…Это дело рук финских белогвардейцев.

Каждый рабочий севера знает, что там, где находится шюцкоровец, лахтарь, егерь, — там кровный враг рабочего…»

— Всегда так бывает, — недовольно ворчал лесоруб, ожидавший вестей из дому: — кому на все наплевать и кто ничего не ждет, тому обязательно придет письмо, как мороз к январю.

— Да брось мешать, ты, заноза, — обозлился, наконец, Каллио. — Письмо-то вовсе не ко мне одному написано, а нам всем, ребята!

— Так все и будем читать, — обрадовался Унха и выхватил письмо из рук Каллио. — Я буду вслух, я в казарме приучен уставы и молитвенники читать.

И вот они — Каллио, Унха, лесоруб, ожидавший вестей из дому, возчик, с которым работал Инари, бывший легионер — читают это неожиданное письмо у очага. Инари куда-то вышел. Остальные уже засыпали.

— «…Товарищи!

Предприниматели понизили нашу зарплату, делают нас безработными и всеми мерами хотят снизить наш жизненный уровень…»

— Это правильно, — перебил чтеца возчик.

— Что же нам делать? — озабоченно спросил лесоруб, не получивший письма из дому.

Унха, не останавливаясь, ровным и тихим голосом продолжал читать:

— «Товарищи! Пусть весть пройдет между стойкими революционными борцами с быстротою молнии. Пусть наша весть обежит вымазанные сажей бараки, захватит низкие хибарки и костры товарищей, которые проводят ночи у костров, пусть она соберет тысячи бойцов в рабочую Красную Армию!..»

— Там даже простой лесоруб может стать генералом, — деловито перебил сам себя Унха и продолжал читать:

— «Пусть они придут в красную Карелию, встретят финского белобандита и сведут с ним счеты…»

В барак вошел Инари, снова мешок его был опустошен, но никто этого не заметил.

Он подсел к товарищам.

Унха деловито читал:

— «Товарищи! Это призыв честного финского коммуниста ко всем честным сознательным рабочим. Это не обман: вас не соблазняют большими военными добычами, разными обещаниями, как это делают белогвардейцы. Вас призывают стать под знамена коммунистической партии, примкнуть единой несокрушимой силой к безжалостной борьбе, дать последний смертельный удар белобандитам.

Прочь расхлябанность! Долой трусость! Если белогвардеец победит в Карелии — он сразу же пойдет в наступление на нас. Пусть никто не подумает: сперва другие, а потом уже я.

Другие уже начали.

Смелые северяне уже ходят по лесам, уничтожая белобандитов, придите и вы. Докажите, что если на сторону белобандитов за их неправое дело встанут сотни убийц и негодяев, то у нас тысячи честных рабочих борются за правое дело.

Финский рабочий должен подавить, уничтожить, стереть с лица земли поход финских бандитов.

Руки прочь от Советской России!

Это дело нашей чести!

К действию, товарищи!

Уничтожайте шпионов и предателей! Смерть белогвардейцам!..»

— Эх, жаль, что я тогда выпустил этого проклятого капулетта Марьавара с моей шапкой! — прервал опять себя Унха.

— Да читай же, Солдат, дальше!

— Дальше немного:

— «Да здравствует трудовая Карельская коммуна!

Да здравствует пролетарская революция!

Финский коммунист Коскинен».

Когда Инари услышал это имя, произнесенное вслух, он, хотя и знал чуть ли не наизусть текст этого послания, весь вспыхнул от гордости за человека, чья подпись стояла в конце листовки.

В барак входил десятник Курки. Инари бросился навстречу.

— Как это любезно с вашей стороны, что вы занесли мне сигары, — быстро заговорил Инари, становясь в проходе. — Извините, сколько я вам должен? Только-то? — спросил он, переплачивая сверх действительной стоимости сигар почти вдвое.

«Ценит мое расположение к нему», — подумал Курки и решил в будущем устраивать этого ладно скроенного парня на работу около себя.

— Я пошел прогуляться и решил — отчего бы не зайти в ближний барак?

— А мы здесь письмо одно из дома вслух читали, — продолжает Инари.

— Какие новости?

— Ничего особенного. Впрочем, там рекомендуют то же, что рекомендовал нам приезжавший сюда офицер: отправиться в Советскую Карелию… — вызывающе начал Каллио, но Инари так строго взглянул на него, что он замялся и, не сложив письма, комкая его, стал запихивать в карман.

Курки ничего не заметил и продолжал, пересчитывая монеты, говорить, казалось, для одного только Инари:

— Это, наверно, будет прибыльное дело. В газете написано, что мы получаем огромный заказ из Англии. Одних только телеграфных столбов миллион. Шутка!

Затем он, не прощаясь, вышел из барака, едва заметным жестом пригласив Инари следовать за собой. Отойдя в сторонку, стоя на утоптанном скользком снегу, Курки шепнул Инари:

— Ты парень честный, я зашел сказать тебе, что в наших местах, по утверждению полиции, водятся агенты «руссят»[13] — красных. Имей в виду, за каждый неблагонадежный разговор имеешь пять марок. За каждого агента «руссят» пятнадцать марок. А ведь это не работа!

И он, не попрощавшись, пошел к конторе.

«Отлично, — подумал Инари, — значит, в нашем бараке у него шпиона нет. Отлично!»

Он подумал о том, что сегодня он разнес четыре письма. В четырех бараках, значит, прочли это послание. Оно долго не будет залеживаться в одном кармане, оно пойдет дальше. И скоро…

А в бараке в это время между укладывающимися спать лесорубами шел такой разговор:

Лесоруб, ожидавший известий из дому: — Я боюсь, как бы этот Инари не рассказал всего десятнику, — посмотрите, какая у них дружба. Не подстроено ли все это?

Каллио (возмущенно): — Если ты так будешь говорить, я своим кирвасом проломлю твою башку!

Унха: — Жаль, что я выпустил этого проклятого Марьавара!

Возчик, с которым работал Инари: — Нет, такой отличный работник, как Инари, должен быть честным парнем — хороший работник шпиком не будет. Поверьте! Я-то жизнь знаю.

Бывший легионер (волнуясь, сквозь видимое спокойствие): — Все дело в том, чтобы настоящие вожаки нашлись и не предали, как великую ноябрьскую забастовку, чтобы не получилось бестолочи, как в финском легионе.

И снова Унха: — Эх, оружие, оружие — вот что надо. Откуда мы его возьмем?

Каллио (поворачиваясь на другой бок): — Да на кой нам оружие, мы и стрелять-то не умеем, возьмем, к примеру, меня!

Унха: — Я-то умею.

Каллио: — Что ж, ты солдат, но с одной ягоды сыт не будешь.

Унха: — Я и других обучить в случае чего могу.

Да, это послание прочитали и в бараке, где работал Сунила. Остролицего и такого белобрысого, что брови казались совершенно стертыми, Сунила парни очень любили. Он умел пошутить. Вот и сейчас, перед сном, он говорит своему соседу:

— А может быть, лучше отдать это письмо десятнику?

Но сосед после письма серьезен, он думает о другом и хочет убедить Сунила в своей правоте.

— Ты подумай, я работаю никак не хуже товарища, а возчик мне платит меньше. Ты, говорит, молод еще, через несколько лет будешь получать, как мужчина. Разве я виноват, что мне девятнадцать лет? Ведь я работаю, как положено.

И, не дожидаясь ответа, он плюет со злостью на холодную землю.

— По таким порядкам топора и то не оплатить, — говорит другой лесоруб и продолжает начищать свой медный котелок. В этом бараке котелок служит вместо барометра — к непогоде он всегда темнеет.

Вот и сегодня он потемнел немного, надо почистить.

Должно быть, завтра будет непогода.

Большая Медведица горит голубым светом на черном небе, и если пойдет небольшой снежок, то каждую снежинку, каждую звездочку со всеми ее тончайшими узоринками можно разглядеть поодиночке.

И Хильда, засыпая у очага, думает о том, что, может быть, придут сюда ее случайные хозяева из экспедиции.

Все спят.

Медный котелок снова начинает темнеть.

Метель пришла только через несколько дней.

Инари вечером, мокрый от пота и снега, вошел в барак. Почти все были на месте. Кто сушил шерстяные носки или свитер, кто починял расползавшиеся кеньги, кто на вилке поджаривал себе ломтик хлеба с куском сала; все только что пришли из лесу, и вдруг среди других, среди всего этого гомона и медлительной суеты Инари увидел знакомое лицо Коскинена, с коротко подстриженными седоватыми усами, пожелтевшими от табака, с мешками под глазами.

Он метнулся к нему и сразу остолбенел, застыл под ровным и спокойным взглядом товарища.

Коскинен смотрел на него так, как будто видел его впервые.

Коскинен говорит с ним таким же ровным и спокойным голосом, каким разговаривал с другими лесорубами.

Инари сидит как скованный.

Коскинен медленно прожевывает свой ужин, спокойно вытаскивает из кармана зубочистку и начинает ковырять в зубах. Затем он лениво спрашивает:

— Как заработки?

Инари с трудом разжимает зубы и отвечает в тон:

— Поработаешь — увидишь! — Он видит, что Коскинен одобряет теперь его поведение, и лениво показывает на изодранные штаны товарища: — Вот на штаны не хватает.

— Да, все в долгу, — подтверждает возчик.

И пожилой лесоруб говорит:

— От комариного сала не растолстеешь!

У Инари сердце бьется так, что все в бараке должны слышать, а он с видимым равнодушием, посасывая трубку, пускает в сторону едкий дым дешевого табака.

— Для кого сигары сохраняешь? — ехидно спрашивает Унха Солдат.

Но Инари не обращает сейчас на него ни малейшего внимания.

— Работа есть? — продолжает допрос Коскинен.

— А ты вальщик или возчик?

И так продолжается разговор — о нормах оплаты, сортах древесины, о санном пути. И когда Инари говорит обо всем этом, ему хочется кружиться от радости. А он должен быть спокойным и даже не подавать виду, что знает этого человека с седеющими подстриженными усами, глубокими морщинами на еще не старом лице, человека, олицетворяющего сейчас для него мозг, волю и бесстрашие революции.

В бараке были еще два незнакомых лесоруба.

Коскинен едва заметным движением головы пригласил Инари выйти из барака на воздух.

ГЛАВА ПЯТАЯ

— Ты не плачь, Хелли, дай я сказку тебе лучше расскажу, — успокаивала дочку Эльвира.

Наверное, такой же белобрысой и розовенькой, пухлой и голубоглазой была и сама Эльвира семнадцать лет назад. И так же льняными хвостиками болтались косички с вплетенными в них ленточками.

— Не плачь, капелька, послушай, я тебе расскажу, как поставили нашу деревню. Бежит речка Вирта далеко, далеко. Вот здесь, где теперь наша деревня, одна только изба стояла, один двор и больше ничегошеньки… а в другом конце речки, вверху, другая одинокая избушка. И жили в этих избушках торпари, друг про друга не слыхивали. И вот пошла раз дочка торпаря, который далеко вверх по речке жил, в лес веники ломать. Наломала много, вязать стала. Связала много веников, да один-то в воду уронила. Упустила. Поплыл этот веник по речке. Как бревно на сплаве, плыл он — и приплыл вниз сюда, к нашей избе. Вышел паренек, торпарский сынок, на берег дрова колоть, видит веник и думает: если веник по реке приплыл, стало быть, вверху люди живут — надо познакомиться. Собрал он некки-лейпа, соль — и в дорогу…

— Простоквашу, — добавляет нетерпеливо Хелли.

— И простоквашу, — соглашается мать. — Нашел одинокую избу. «Чем так врозь жить, лучше вместе», — сказал он дочери торпаря и привел ее сюда с родителями, и стали жить вместе. Так наша деревня и началась.

— Мама, я тогда маленькая была?

— Да что ты, дедушка маленький был!

Эльвира перестала говорить, прислушиваясь к голосу самого дедушки.

Он провожал из внутренней горницы фельдшерицу и, видимо, жаловался на зятя.

— Ну, казалось бы, помирились мы с ним, я ничего ему не вспоминаю — ни про тюрьму, ни про то, что дочь со двора увел, а он, как медведь какой, все сердится, в дом вместе со всеми не хочет идти жить, обособился в бане, запирается там, живет, никого не пускает. Я ему и говорю: все отдаю за дочерью, только образумься ты наконец.

И старик, осторожно ступая по половикам, прикрывавшим скрипучие половицы крепкого дома, проводил свою собеседницу на крыльцо. Эльвира слышала, как фельдшерица, спускаясь по скользким ступенькам, утешала:

— После тюрьмы всегда дичатся. — И потом словно наигранная с чужого голоса граммофонная пластинка: — Эти господа пролетарии держатся очень гордо с землевладельцами. Они переходят от одной реки к другой, живут вольной жизнью, в карманах у них всегда звенят деньги, и земледелец для них совсем ничтожество.

Когда отец проходил обратно через комнату, Эльвира, возмущенная и обиженная тем, что ее отец совсем посторонним людям рассказывает о разладе в семье, прошептала:

— Папа!

Она сидела с Хелли в тени у печи, и он не заметил их, когда провожал через комнату фельдшерицу. Он услышал боль в шепоте дочери, и ему стало неловко.

— А разве ты сама не хочешь, чтобы Олави перешел жить в дом? Зачем такому работнику пропадать?

Хелли расплакалась.

Тогда он уже дал волю словам.

Он злился на себя за то, что ему было неловко перед дочерью, о благополучии которой он так заботился.

— Не умеют воспитывать детей! Разве ребенок должен плакать? На, Хелли, на, не плачь. — И он снял с полки кофейную мельницу и опустил в ее воронку горсть кофейных зерен. — На, Хелли, крути, мели.

Слез как будто и не бывало. Глазенки восторженно заблестели, белые ручонки потянулись к мельнице.

— Так, мели, крути, — приговаривал дед. — Видишь, она не плачет.

Но тут от ровного хруста перемалываемых зерен и скрипа рукояти проснулась младшая, Нанни, и, увидев свою сестренку, занятую таким увлекательным делом, потребовала своей доли в этом замечательном занятии. Но она была еще так мала, что даже дед не решился доверить ей ценную вещь — кофейную мельницу. Впрочем, она скоро утешилась и вцепилась неуверенными ручонками в почти совсем белые баки старика.

Конечно, Эльвира сама бы хотела, чтобы Олави переселился из бани в дом. Конечно, она хотела спать каждую ночь, обнявшись с ним. Но она хорошо знала также, что Олави должен находиться пока там, где он находится.

Однажды вечером, когда ветер наметал у крыльца глубокие пуховые сугробы, когда снег валился хлопьями с низкого неба, без стука вошел в горницу Олави.

Старик закрывал библию, прочитав свою ежедневную порцию. Мать уже спала вместе с девочками, а Эльвира пахтала масло.

Эльвира счистила веником снег с тужурки мужа, и он, отряхнув снег с кеньг, подошел к старику. Тесть, готовясь встретить зятя, раньше сам с собой репетировал несколько раз, что будет ему говорить, но сейчас растерялся и молча протянул руку.

— Здравствуй, блудный сын. Три снега сошло с тех пор, как мы расстались. Четвертый лежит, — сказал он словно нехотя.

Все выходило не так, как он себе представлял.

Эльвира переставляла с места на место горшки со сметаной. Только мерное дыхание матери и девочек да отдаленное завывание ветра в печи и торопливое тиканье часов нарушали тишину.

Старик развязал кисет и протянул Олави:

— Угощайся, славный табак.

Олави протянул руку за мелко нарезанным табаком.

И тогда отец сказал:

— Я был не прав, зятек.

Олави молчал.

— Ну, осмотрись здесь после клетки, рад, наверно, что вырвался? А потом отдохнешь — и за работу. Все здесь твое будет.

И старик обрадованно ухватился за известный и привычный разговор о коровах, молоке, овцах и о ценах на рынке.

Олави слабо поддерживал разговор и, наконец, сказал, что хотя сейчас и поздно, но он не может спать в доме.

— Одолели насекомые, — словно попросил извинения он, — надо истопить баню.

Старик улегся спать, а Эльвира пошла за дровами.

У самой поленницы догнал ее Олави и, прижав губы к ее губам, радуясь, заговорил:

— Насекомые — это так, а на самом деле я здесь с товарищем, и никто не должен об этом знать. Он должен жить в бане, я буду там с ним, дорогая моя девочка!

Эльвира только спросила:

— Значит, ты снова скоро уйдешь от меня?

— Скоро. Через несколько дней. Только это, помни, Эльвира, в последний раз мы расстаемся. Потом я скоро приду, и мы будем всю жизнь вместе.

Они стояли у поленницы, ветер сметал с нее сухой острый снежок и бросал в их лица.

— Через две субботы мы будем вместе. На всю жизнь!

Эльвире хотелось петь, и она, набрав охапку дров, пошла в баню.

В холодной бане сидел человек.

— Здравствуйте, — хмуро сказал он и зажег лучину.

Это был молодой, коренастый, неловкий человек, которого она видела еще в прошлый раз, когда они потерпели неудачу с транспортом оружия.

Его звали Лундстрем.

Пока Эльвира с Олави ходили в дом, Лундстрем сидел и думал о том, что вот наконец-то и они хоть несколько ночей проведут под крышей, хоть несколько дней не придется им ломать себе голову над тем, где и как переночевать. Думал о том, что вот они истрепались и стали совсем как индейцы, а в слесарном деле его обогнали ребята. Но, наверно, это все скоро кончится.

Когда Олави вернулся в баню с ворохом попон, двумя подушками (одеяла у них были с собой), Лундстрем, нераздетый, сладко спал на лавке. Олави будить его не стал, постелил себе и, засыпая, все еще чувствовал у своей шеи горячее дыхание Эльвиры.

Он спал крепко.

Так Олави поселился в бане и сидел там, не выходя, иногда целые дни.

Он запретил входить к нему кому бы то ни было, за исключением Эльвиры.

Старик обижался на зятя, раскидывал умом, искал в библии примеров, ходил советоваться с фельдшерицей, и она объяснила ему, что такие случаи упорной нелюдимости бывают у многих заключенных некоторое время и после освобождения.

— Надо снова привыкать к миру, привыкать к людям.

— Да как он может привыкнуть к людям, когда он их не видит? — нетерпеливо замечал старик.

Он хотел видеть мужа любимой дочери совсем нормальным человеком, к тому же ему был нужен работник.

Поздно вечером, когда все село засыпало, занесенное снегами, Олави и Лундстрем, крадучись, выходили из бани, становились на лыжи и выходили со двора. Озираясь, не следит ли кто за ними, они шли один за другим в затылок по одной колее — к лесу.

Впереди шел Олави — он шел без палок, за ним с палками шел Лундстрем. Для него, горожанина, бег на лыжах был спортом, приятнейшим развлечением, он ходил на лыжах хуже Олави, для которого становиться на лыжи было так же естественно и необходимо, как вдыхать воздух и пить воду.

Уйдя на несколько километров от селения в лес, они добирались до кустарников, занесенных по самые вершины сыпучим снегом, и по известным лишь им одним приметам находили нужное место.

Найдя это место, они начинали разгребать снег и делали это так, как будто выполняли сдельную работу.

Они вытаскивали спрятанные в молоденьком ельнике, погребенные под густым слоем снега связки, снова засыпали разрыхленным снегом оставшийся клад и, разметав следы, взваливали эти связки на плечи, становились на лыжи и так отправлялись восвояси к бане.

Если бы какой-нибудь запоздалый охотник случайно набрел на лыжню, еще не успевшую подернуться свежим снежком, он уверился бы в том, что перед ним этой дорогой прошел только один человек. Он узнал бы это, взглянув в стороны, на разрыхленные лыжными палками кружки на снегу.

Конец в одну сторону был не меньше трех километров.

Они входили в баню, предварительно убедившись в том, что никто за ними не следит, и сваливали свой груз на дощатый пол, на полки. Если можно было, они шли и второй раз в ночь.

Так они должны были перетащить двенадцать тяжелых связок.

Кто когда-нибудь вставлял свою ногу в ремешок лыжи, тот понимает, что значит идти без палок, прокладывая путь по еще рыхлому снегу, с грузом, давящим плечи.

Баня была курная, и на бревенчатых стенах и в пазах, проложенных коноплей, годами оседала сажа.

Они были похожи совсем на лесных угольщиков или смоловаров, «на смоляных молодцов», как говорил Олави.

Они развязывали принесенные ими связки.

Это были винтовки японского образца, ящики с патронами и даже один легкий пулемет.

Оружие отсырело, отдельные части покрылись ржавчиной. Олави и Лундстрем должны были его вычистить, смазать, полностью приготовить к действию. И ждать…

Ждать распоряжений.

И так ночью они ходили в лес за оружием; потом приходили в избу и, закусив тем, что притащила из дому Эльвира, принимались за работу.

Они разбирали механизмы винтовок, чистили каждую деталь до блеска, смазывали, перетирали и снова собирали.

Вначале им пришлось туговато, они боялись ошибиться при сборке, потому что затвор японской винтовки собирается иначе, чем у русской трехлинейной, четырехнарезной.

Они не понимали, почему затвор покрыт металлическим чехлом.

Они рассматривали и сличали разобранные и вновь собранные затворы.

Да, они хорошо в это медленно тянувшееся время изучили японское оружие. Потом время пошло скорее. Только бы успеть все сделать: раскопать, принести, вычистить и приготовить к тому часу, когда будет получено новое распоряжение.

Так они работали в слепой, курной бане, а потом засыпали.

Спали, пока в дверь не постучит Эльвира. Она приносила скромную еду — некки-лейпа, вяленую рыбу, молоко.

Позавтракав, Олави уходил в дом. Чинил хомуты, поправлял изгородь, отправлялся в ближний лесок за дровами и почти ни с кем ни о чем не говорил.

— Испортили твоего Олави, — сказала Эльвире сестра.

Она жила с мужем в другом конце села.

— Фельдшерица говорит, что скоро пройдет, — хотел утешить Эльвиру старик.

Но Эльвиру утешать не нужно было, — о, она хорошо помнила: «Через две субботы мы будем вместе на всю жизнь!»

Ее сначала смущало только то, что Хелли и Нанни недоверчиво относились к отцу.

Лундстрем, оставаясь наедине, размышлял о разных вещах, но большей частью работал, чистил оружие, перетирал пружину, ударник, курок. Возня с металлическими предметами напоминала ему мастерскую, где он работал несколько лет.

Где теперь те, кто работал рядом с ним? Что думают о нем его приятели?

Но сколько дней можно отшельником прожить в курной бане?

Наконец они принесли последнюю связку и с облегчением вздохнули.

Олави вышел из бани поглядеть, нет ли кого поблизости, не подсмотрел ли кто, как они внесли груз в баню, и увидел фельдфебеля.

Фельдфебель стоял, прислонившись к плетню, и попыхивал трубкой.

Снег уже не шел, и месяц выглянул из-за туч.

Фельдфебель стоял, как снежная баба. Он кого-то подкарауливал, а может быть, ждал солдат, чтобы произвести обыск в бане, чтобы захватить драгоценнейшее оружие?

«Не лучше ли, пока еще не поздно, угостить его свинцовой пулей? Маузер работает без отказа. В темноте перетащить тело в лес — пусть потом разбираются».

Фельдфебель стоит, словно ему по уставу положено стоять в три часа ночи у плетня на карауле.

— Ладно, если он через полчаса не уйдет, мы его снимем, — соглашается, наконец, на взволнованный шепот Лундстрема Олави.

К счастью для себя, фельдфебель уходит через десять минут, громко ругаясь вслух:

— Сатана-пергела!

«Наверно, назначил встречу своей бабе», — догадывается Лундстрем, и они ложатся спать до условного стука в дверь.

Они уже вычистили все оружие. Каждая винтовка готова к бою. Через два дня наступит обещанная Эльвире вторая суббота, а Олави никуда не уходит, как же он успеет возвратиться и быть вместе и навсегда?

«А вдруг все отложено, и мы напрасно портим себе зрение в этой курной бане?» — приходит в голову Лундстрему.

Днем, как и всегда, Олави пошел в дом, а Лундстрем остался наедине со своими мыслями и винтовками. Вдруг через несколько минут условный стук в дверь. Входит Эльвира.

Сегодня воскресенье, большой праздник, все домашние отправились в кирку, дедушка захватил с собой даже внучек. Она сварила кофе, и пусть он тоже пойдет в горницу, выпьет кофе на этот раз по-человечески.

О да, Лундстрем человек молодой, он с радостью принимает это приглашение, он спешит в дом, в прихожей споласкивает себе лицо из рукомойника, смотрит в зеркало по дороге и видит, что он совсем оброс густою щетиной.

— Надо бы побриться!

Они пьют горячий кофе. В комнате натоплено чуть ли не до духоты. Они выпивают по три стакана кофе.

Эльвира приготовила кипяток и мыло для бритья. Зеркальце готово, и ручник сияет белизной. Давно Лундстрем не бывал в такой уютной обстановке.

Бритва старика тоже к его услугам. Он с увлечением вспенивает на блюдечке мыло, оно пузырится и чвакает.

Он смачно намыливает себе щеки.

Как хорошо хоть на минуту опять почувствовать себя цивилизованным человеком. Вдруг… что это? Кто разговаривает во дворе, отряхивает налипший на кеньги снег около крыльца?

Будет совсем нелепо, если его застукают сейчас, за бритьем.

Эльвира быстро выбегает из комнаты, она хочет задержать незваного гостя, а может быть, и сыщика. Надо скрываться!

Олави знает: под половицей, в углу у стены, есть люк в подполье. Он быстро берется за вделанное в пол кольцо, поднимает крышку люка, и Лундстрем с намыленным лицом лезет вниз. Крышка плотно захлопывается над головой. Однако здесь приходится сидеть на земле. Земля заиндевела. Темно. На щеках стынет мыло. Встать во весь рост нельзя, на четвереньках стоять неудобно. Лундстрем садится на корточки и прислушивается.

— Так, значит, она уехала с отцом и со всеми в церковь? — недовольно бубнит мужской незнакомый голос.

— Да, Лейно, сестра уехала с отцом. — Это говорит Эльвира.

«Слава богу, значит, это не облава», — стараясь сдержать дрожь, покрываясь гусиной кожей, думает Лундстрем.

Наверху молчат. Передвинули стулья.

— Может быть, выпьете кофе, я поставлю для вас? — Это спрашивает Эльвира.

«Неужели эти черти надолго там рассядутся?»

— Нет, нам надо торопиться. Пойдем, Лейно, — говорит какой-то новый незнакомый голос.

И снова там наверху молчание и какое-то шарканье. У Лундстрема начинают неметь ноги, икры покалывает тысячью тонюсеньких иголочек. И ему хочется, смертельно хочется закашлять. Кашель застрял в глотке, вот-вот Лундстрем не сумеет его удержать — и тогда конец.

Лундстрем запихивает в рот трубку и начинает тихо сосать ее.

Оказывается, табак в трубке все время тлел, он разгорается, и легкий дымок наполняет подполье.

«Новая беда, — думает Лундстрем, — теперь они почувствуют дым и из-за этой проклятой трубки откроют меня. Однако, если я раскашляюсь, они еще вернее застукают меня». И он, сидя на корточках, осторожно продолжает сосать трубку. А там, наверху, почему-то еще не уходят.

— Ты совсем забыл меня, Олави, — снова раздался первый голос. — Вот мы с тобой взяли в жены сестер, но ты меня не узнаешь. Я Лейно, Лейно, я в тот вечер, когда ты увел Эльвиру и испортил гармонь, я играл на ней, — помнишь, когда мы провожали Каллио? Что же ты молчишь? Да, женились мы на сестрах, только разные свадьбы были. На моей так не только кофе таскали ведрами.

— Я все отлично помню и не забыл тебя, Лейно, — отвечает Олави. — Но разговаривать с тобой не могу потому, что не хочу порезаться.

— Разве ты не видишь, что он бреется? — насмешливо говорит второй незнакомец (у Лундстрема челюсти сводит от холода, зубы его выбивают дробь). — Пойдем!

— Я побреюсь и зайду к тебе минут через десять, Лейно, — говорит Олави.

Опять это проклятое молчание. Потом шарканье по полу. Потом слышно, как хлопает дверь.

Эльвира говорит:

— Нужно ж было Лейно сегодня прийти с заготовок, когда сестра с отцом уехали в церковь!

Лундстрем слышит, как, разговаривая, проходят мимо дома по улице нежданные посетители.

Снег скрипит под их кеньгами. Над головою Лундстрема поднимается крышка.

Эльвира стоит над люком и приглашает Лундстрема выйти. Он хочет подняться, но тело его окоченело и зубы выбивают дробь. Эльвира помогает ему выбраться наверх.

Олави сидит перед зеркальцем и бреется. Он уже почти начисто выбрит.

Эльвира смеется громко, как в Народном доме на спектакле.

Олави смотрит на Лундстрема и тоже улыбается. Лундстрему неприятно, что смеются над ним, но смех Эльвиры заразителен, и он тоже начинает улыбаться, уже довольный тем, что дал повод к такому веселью, сам еще не соображая, над чем смеется эта молодая красивая женщина. Тогда Эльвира подает Лундстрему зеркало.

Лундстрем глядится в зеркало и видит на своем лице маску.

Это холодное скользкое мыло.

Но он не станет здесь бриться, нет! Не ровен час, каждую минуту может кто-нибудь нагрянуть. Тогда опять под пол, в люк. Нет уж, извините, покорнейше благодарим! Да он после этого случая лучше никогда из бани не вылезет!

И он уходит в баню. Его провожает Олави, осматриваясь, чтобы никто их не заметил.

— Никто из них не почувствовал дыма, — сказал он укоризненно.

Снова начинается томительная жизнь в бане.

Они ждут распоряжения.

Все сроки прошли.

Хелли и Нанни привыкли к отцу. Дед их уговорил свести медвежонка к Олави в баню; услышав возню, Олави выскочил из бани навстречу.

О, они весело повозились в мягком пуховом снегу.

Медвежонок укусил играючи Нанни до крови, и его пришлось все-таки посадить на цепь.

А распоряжений и вестей все не было.

Олави и Лундстрем решили покинуть утром в воскресенье свое убежище и на лыжах пойти навстречу друзьям. Поздно вечером в субботу, когда всей деревне полагалось давно уже храпеть и видеть теплые сны, когда все лыжи стоят прислоненными к бревенчатым стенам в холодных прихожих и даже олени перестают выкапывать своими копытами из-под разрыхленного снега ягель, товарищей разбудил в их черной бане условный стук.

В полусне вскочив с постели и стукнувшись лбом о низкий потолок, Лундстрем слышал, как щелкнул взводимый курок револьвера. Тогда к нему пришло ощущение серьезности положения, и он сразу проснулся.

Стук повторился.

Это было условное постукивание в ставню, которое предвещало появление Эльвиры. Но сейчас была ночь.

Олави освободил засов, и в низкую баньку ворвался свежий воздух с пуховыми хлопьями снега.

Рядом с Эльвирой на пороге стоял незнакомый человек; шерстяной шарф его, намотанный на шею, был покрыт снежной пылью.

Прибывший вошел в баню.

Эльвира закрыла за собой дверь, и снова темнота обволокла всех.

— Олави от Коскинена предписание.

— Не знаю Коскинена, кто это такой? — злобно прозвучал в темноте ответ.

— Коскинен?! Начальник полярных товарищей. Победа.

— Победа! — обрадованно говорит Лундстрем и в темноте чувствует, как от волнения кровь приливает к щекам.

— Все в порядке. Завтра ночью за оружием придут две лошади. Надо погрузить все, что здесь есть. Со второй лошадью вы отправляетесь в Керио. Возчики наши… Нет, я должен сейчас же идти обратно, — спокойно отклонил прибывший предложение остаться отдохнуть.

Через десять минут снег занес следы долгожданного посланца. Он растаял в ночи, будто и не было его, но ни Олави, ни Лундстрем долго не могли заснуть.

«Завтра, завтра ночью», — думал Лундстрем и чувствовал, что сердце его замирает.

Совсем похоже на ту ночь, когда он ждал свою первую девушку — таких девушек больше нет на всем свете. Но так же замирало сердце предвкушением чего-то совершенно несбыточного и до невозможности хорошего, и так же, как сейчас, ни за что нельзя было заснуть.

«Завтра, завтра ночью начало!»

Об этом же думал и Олави. Он думал о том, что дороги заносятся снегом, пуховыми покровами застилаются установившиеся санные колеи и лошадям будет трудно везти непривычный груз. Он думал о том, какие сани пришлет Коскинен — панко-реги или просто розвальни, и о том, чем прикрыть оружие, чтобы не бросалось в глаза, что груз не совсем обычный.

Эльвира тоже долго не засыпала. Она поцеловала спящих девочек и подошла к окошку.

И хотя в комнате было натоплено до духоты, стекло узорилось ледяными листьями и странными ветвистыми стеблями.

Эльвира перестелила свою постель и снова улеглась, счастливая: Олави завтра ночью уйдет и через неделю — так он сказал — возвратится, чтобы никогда не расставаться с Эльвирой и детьми. Олави всегда говорит правду.

Отец, просыпавшийся раньше всех в доме, застал Эльвиру на ногах. Она хлопотала около квашни.

За обледенелыми оконцами занимался последний день января.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Товарищи набили дорожные мешки снедью, принесенной заботливой Эльвирой. Здесь были и огромные куски шпика, и вяленое оленье мясо, некки-лейпа, и замороженная мелкая рыбешка, и кусок масла. Трудно даже понять, как ухитрилась Эльвира так устроить, чтобы никто из домашних не спохватился, куда девалось столько дорогих припасов.

День прошел медленнее, чем проходят по деревенской улице коровы.

Белые комары бесчисленными полчищами роились в воздухе и застилали непроницаемой сеткой весь мир.

Все оружие было еще раз подсчитано и переложено с места на место. И тогда вступил в свои права полновластный январский вечер.

Луна сияла как будто назло, и на снежной равнине до леса пролегла блестящая лунная дорога.

Было так морозно, что лыжи перестали скользить по снегу. Лундстрем и Олави, дождавшись, наконец, условного часа, вышли на развилку двух лесных троп, мимо которой должны были пройти лошади, посланные Коскиненом.

У каждого за плечами было по тяжелому свертку с оружием.

Лундстрем остался поджидать на перекрестке, а Олави пошел за второй очередью груза.

Олави успел вернуться, а обоза еще не было.

Назначенное время уже прошло.

И вот донесся далекий скрип полозьев.

Воздух был чист и прозрачен, высокая Полярная звезда сияла почти над самой головой, и каждый звук был отчетливо слышен издалека. Вскоре за высокими соснами послышалась спокойная речь и из-за поворота показалась лошадиная голова. Это шли панко-реги.

«Слава богу, панко-реги», — подумал Олави и быстро вышел на середину дороги с радостным возгласом:

— Победа!

Ответа не было.

Возчики перестали разговаривать и с видимым изумлением смотрели на Олави.

Тогда выступил на лунную дорогу из тени Лундстрем и повторил:

— Победа!

Ехавший на задних санях человек испуганно хлестнул кнутом лошадь с криком:

— Эй, берегись, пропусти!

Но Олави схватил лошадь под уздцы и сказал:

— Победа! Свои.

Тогда возчик умоляющим испуганным голосом попросил.

— Да отпустите нас, мы самогоном не торгуем, разве вы не видите?!

Товарищи отступили.

— Чуть не выдали себя, — пробормотал Олави.

— Но уже давно время, — сказал Лундстрем. — Неужели и на этот раз все провалится?

Прошло пять минут, пятнадцать, двадцать — и никого на дороге не было.

— Придется идти восвояси, — угрюмо сказал Олави.

И они, нагрузив на плечи привычные тяжелые свертки, медленным шагом отправились обратно по проложенной лыжне.

Однако вскоре снова послышались широкое дыхание лошадей и тонкий скрип полозьев. Товарищей кто-то догонял.

За ними шли сани. Олави бросил сверток в снег и снова выступил из тени на дорогу.

— Победа, — полушепотом бросил возчик.

— Победа, — не удержался от громкого возгласа Лундстрем.

— Почему опоздали? Почему едете с другой стороны? — расспрашивал Олави.

— Да все потому же, — отвечал человек с шарфом, намотанным вокруг шеи. — Выехали мы вовремя, но вот видим, по дороге едут за нами еще двое, на таких же панко-регах. Гуськом идут за нами. Мы ускоряем ход, они за нами. Ничего другого не оставалось, как хлестнуть по нашим лошадям и полным ходом уйти вперед. Мы так и сделали и мимо места прошли раньше условного времени. На развилке пошли вправо и дожидались, пока они пройдут мимо, влево по большой дороге. Они так и сделали, как по заказу. Тогда мы пошли обратно и вот встретились.

Для нескольких человек нагрузить две панко-реги оружием — недолгое дело, особенно когда торопит январский ночной холод.

Когда сани были нагружены, они разъехались на развилке по разным дорогам, идущим на север — на лесоразработки. С одними санями ушел вчерашний вестник, возчик и еще один человек. У всех у них были заткнуты за пояс отличные топоры, блестящие при луне. Лучковые пилы с тонкими полотнищами, с фигурным волчьим зубом лежали поверх попон.

На других санях сидел незнакомый возчик, а за санями шагали ищущие работы опытный лесоруб Олави и новичок Лундстрем. Изредка они садились по очереди на сани немного передохнуть.

Под попоной поверх оружия тонким слоем лежал картофель.

«Однако этот Коскинен обо всем позаботился», — с уважением подумал Олави и почему-то вспомнил набитый снедью мешок и смущенный жаркий шепот Эльвиры, которую он оставил три часа назад. Насколько? На несколько дней, на несколько лет, навсегда?

Так они шли за санями до самого рассвета.

Рыжебородый возчик соскакивал с саней и бежал, стараясь согреться. Он шумно бил ладонью о ладонь, из его обросшего волосами рта шел густой белый пар.

Ночью они прошли одну деревню. Они молчали, и скрип полозьев был их походным маршем.

Утром, часам к девяти, они вошли в большую деревню. Здесь была почта. Не доезжая почты, они остановились около харчевни. Эта же харчевня была постоялым двором. Жена хозяина, дородная женщина, стояла за прилавком и горячо спорила с молодой девушкой, должно быть дочерью.

— Эй, дочка! — обратился к девушке рыжебородый возчик. — Хватит у вас припасов накормить трех лесорубов?

Девушка, на полуслове прервав разговор, обиженно и хвастливо сказала:

— Еды здесь будет для двух тысяч таких бродячих отцов, как вы, — и снова повернулась к матери, продолжая скороговоркой прерванную речь.

— Тогда дай нам кофе!

Рыжебородый распрягал лошадь на отдых.

Перед тем как устроиться на лавке, чтобы вздремнуть, Лундстрем вспоминает, что в селении есть почта, и если есть почта, значит можно достать последнюю газету и узнать, что делается на божьем свете.

В тесном помещении в форменной черно-белой кругленькой фуражке сидит девушка и разбирает полученную корреспонденцию. Около нее пожилой почтальон ждет окончания разборки писем, чтобы разнести их по адресам. Иногда, чтобы доставить на дальний хутор заказное письмо, надо потерять целый день. Лыжи почтальона прислонены к стене почты, около маленького черного почтового ящика с серебряным изображением старинного рожка и телеграфной молнии.

— Нельзя ли мне купить или посмотреть последние газеты? — робко спрашивает Лундстрем занятую девушку.

На ней форменная фуражка, она при исполнении служебных обязанностей и не может отрываться от работы, чтобы отвечать на пустые расспросы каждого лесоруба.

Тогда Лундстрем уже немного громче спросил фрекен, не может ли она ему показать последние номера шведских газет, и, так как он говорил на чистом шведском языке, молодая почтарша решила поднять свое лицо от пачки писем и посмотреть в упор на посетителя.

О, ей очень приятно в этой глуши встретить человека, который хорошо говорит по-шведски; здесь уж слишком много грубых мужиков и мало настоящих интеллигентов. Она состоит в патриотической организации «Лотта Свард»[14], но правде надо смотреть в глаза: по знанию шведского языка здесь, в Похьяла, всегда можно отличить простонародье от людей образованных.

Она дала ему пачку последних шведских газет.

Самая свежая была недельной давности. Но Лундстрема каждая телеграмма ошарашивала последней новостью. Он прочел, что карельские повстанцы теснят на всех участках бегущих красных, что идет по всей Финляндии вербовка добровольцев на помощь Карелии, что социал-демократы настроены против поддержки карельского мятежа, но полагают, что нужно выяснить ситуацию, что демонстрации протеста, организованные рабочей социалистической партией, этими скрытыми коммунистами, разогнаны. Вожаки посажены в тюрьмы на разные, к сожалению, небольшие сроки.

Лундстрем великолепно знал, что буржуазные газеты врут, что они клевещут, искажают истину, скрывают неприятные для них факты, но обилие свежих телеграмм, победоносный тон всех этих реляций произвели на него такое впечатление, что молодая почтарша, внимательно следившая за ним все время, спросила:

— Что, вы нашли объявление о смерти родственника?

— Нет, фрекен, все в порядке, — не нашел что ответить Лундстрем и, поблагодарив почтаршу, пошел быстро обратно.

Он рассказал вполголоса обо всех этих новостях Олави и умолчал лишь о сомнениях, одолевавших его.

Олави, лежа на узкой лавке, спокойно выслушал его и, повернувшись на другой бок, бесстрастно заметил:

— Ну что ж, мы дадим им другие новости. — И, помолчав, добавил: — Только они их не напечатают…

Была его очередь отдыхать, и он не пропустил ее.

Но спал он недолго. Хозяин харчевни разбудил его.

Хозяин хотел купить картофель, который ребята везли на север, на лесозаготовки, в бараки.

— Вам там больше не дадут за мерзлую картошку. Я плачу наличными.

— Картошка не мерзлая. Непродажная. Мы ее сами съедим. Для того и везем.

— Ну что ж, если сейчас еще не мерзлая, через несколько часов совсем обледенеет. Слышал, как трещат дрова в печи?

— Ладно, ладно; мы обещали ребятам привезти картошку и привезем!

— Картошка ваша, но хозяева-то вы плохие!

Он подошел к саням и запустил руку в картофель. Лундстрем схватился за карман, в котором был револьвер.

Трактирщик с удивлением смотрел на картофелину, поворачивая ее во все стороны.

— Да, действительно, она еще не замерзла. Откуда вы ее везете?

«Еще одно слово, еще одно движение к саням — и тебя нет на свете», — сжимая зубы, думал Лундстрем.

Олави был бледен как снег.

И тогда Лундстрем, грубо отпихнув своим широким плечом трактирщика, пошел к лошади. Вскочив на сани, он дернул вожжи.

— Заплатили тебе, и помалкивай! — крикнул он хозяину.

Сани быстро покатили по укатанной дороге. Из дверей харчевни выскочил рыжебородый возчик.

Хозяин немного растерянно смотрел то на возчика, то на Олави. Рыжебородый сам ничего не понимал. Олави сказал ему:

— Становись на лыжи Лундстрема! — И обращаясь к хозяину: — Он у нас с придурью. Это он об заклад побился, что доставит картофель.

Через двадцать минут они догнали сани. Лундстрем уступил место возчику. О происшедшем разговора не было.

В четыре часа пополудни, в наплывающие вечерние сумерки, они снова вышли в путь.

Шли они молча, скользя на лыжах по сухому снегу, выпуская клубами белое густое дыхание.

На ресницах оседал иней.

Серебряным блеском покрывалась красная борода возчика.

Так они шли до утра, не присаживаясь на сани, чтобы не продрогнуть.

К рассвету они встретили на дороге лесную сторожку и постучались.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Дверь была не заперта, и около раскаленных камней очага спиною к вошедшим сидел незнакомец.

— Вот и отлично, вы пришли вовремя, товарищи, — сказал он.

Лундстрем, Олави и рыжебородый возчик сразу узнали голос Коскинена. Он уже спокойно отдавал распоряжения.

— Через два часа вы выходите отсюда и идете прямо по дороге, потом сходите на санную тропу и по этой тропе идете прямо к центральным баракам, которые возле господского дома. Останавливаетесь в правом бараке (в левом буду я с другими санями) и ждете распоряжений.

И никто из них в спокойной уверенности распоряжений не почувствовал напряженного волнения, которое вот уже сколько времени не отпускало Коскинена.

Он преследовал удачу, как опытный охотник оленя.

Он не знал отдыха и другой мысли кроме: «Догнать!» Он не страшился сопротивления белых, ни разу не подумал о смерти, но весь внутренне содрогался, когда на секунду ему представлялось, что вдруг лесорубы не откликнутся на его призыв.

Вскоре Коскинен ушел из лесной сторожки.

Через два часа вышли Олави, Лундстрем и возчик. Лошадь по временам проваливалась в снег по брюхо. Они продвигались очень медленно, но вот вдалеке заиграл огнями бревенчатый, на славу срубленный дом, где жили господа десятники и управляющий пунктом с молодою, недавно приехавшей к нему женой.

Итак, они были у самой цели. Они свернули вправо и через двадцать минут очутились подле одинокого барака. Все было в порядке, все шло, как они и ожидали, но их смутил несколько необычайный для этих мест нарядный вид барака.

Они должны были подойти к баракам (два для лесорубов и между ними один для лошадей), находившимся в полукилометре от дома господ.

Но этот барак стоит одиноко.

Олави распахнул дверь и вошел внутрь.

Да, барак был необычен, здесь был настлан деревянный пол и посредине высилась стойка — козлы для винтовок.

— Надо стучать, когда входишь, — недовольно протянул сидевший на койке парень.

Да, здесь, в этом бараке, были настоящие койки с подушками, койки с настоящими одеялами.

— В чем дело? — еще недовольнее спросил другой парень и поднялся навстречу Олави. — Что тебе надо?

— Скажите, пожалуйста, в какую сторону идти к самым ближним баракам лесорубов? — смущаясь, произнес Олави.

Парень лениво пошел к выходу. Олави за ним.

На дворе стояли сани с драгоценнейшим грузом. Около них возчик и Лундстрем ждали Олави.

И только теперь на пороге Олави увидел шюцкоровский знак отличия на рукаве у парня.

— Мы ищем работы, нам на южном участке говорили, что здесь нужны крепкие парни, — громко, чтобы слышали товарищи, сказал Олави.

— Ваши дела меня не касаются! — грубо оборвал его парень. — Вы взяли слишком вправо. Эй ты, что везешь? — обратился он к возчику.

— Картофель, уважаемый господин, — поспешно отвечает возчик.

Парень развязно подходит к саням, приподнимает попону. Под попоной плотным рядом лежит крупный, первосортный картофель.

Парень берет в руку картофелину и внимательно осматривает.

— Странно, что не замерзла.

Из барака, где живут шюцкоровцы, раздается с детства привычный напев: «Наш край, наш край».

— Шапки долой! — командует парень, сбивает шапку с головы Олави и сам роняет картофелину на снег и становится навытяжку.

И так, вытянувшись, в строгом молчании, в вечернем оснеженном сосновом лесу стоят они и ждут окончания песни.

Песня пропета, и парень, забыв о своей важности, говорит:

— Вы, ребята, взяли слишком вправо, бараки там.

Они идут в ту сторону, куда указал парень, и Олави тяжело дышит.

— Опять чуть было у самой цели не завалили оружие, — с видимым облегчением говорит ему Лундстрем, но он не отвечает.

Так они наконец доходят до нужного барака.

В бараке их встречают неприязненно. Другие лесорубы боятся, что они собьют и без того низкую оплату.

Один из них снимает с ног своих мокрую дерюгу и протягивает к огню.

— Видишь, — обращается он к Лундстрему, — кеньг нет и марок нет, приходится ноги в мешки заворачивать…

И Лундстрем не знает, что ему ответить. Он сам сегодня проводит первую ночь среди лесорубов, и все ему внове.

Да, здесь о койках не приходится мечтать, лишь хватило бы места на постланной на землю хвое вытянуть ноги.

У очага возится уже немолодая женщина, стряпуха-хозяйка. Она, пожалуй, единственное в бараке живое существо, встречающее новых пришельцев без затаенного недоброжелательства. Она дает Лундстрему и Олави по чашке горячего кофе.

И пока возчик на улице возится с лошадью, они успевают согреться.

— Как же будем ночевать? — спрашивает Лундстрем и выходит из барака.

Темная ночь встала над миром.

Языки северного сияния колышутся на черном бархатном небе.

Около саней возится рыжебородый товарищ. Немного поодаль спокойно разговаривают Коскинен и Инари. Значит, все идет так, как и должно идти.

Только почему Инари смотрит на него, на Лундстрема, неузнающими, чужими глазами, словно они никогда вместе не плавали на карбасе?

Как далеко ушла та прекрасная печальная осень, когда они везли оружие!

— Нам нужно собраться и все взвесить, — говорит Коскинен, и глаза его играют таким же спокойным блеском, как эти языки холодного пламени на черном февральском небе. Сегодня уже первый день февраля.

Лундстрем подходит к саням и тщательно прикрывает попоной картошку.

Из барака выходит Олави.

— Олави! — окликает его тихо Коскинен.

Они деловито пожимают друг другу руки. И рядом навытяжку стоит Инари.

— Олави, пойди спроси у господ разрешения вновь прибывшим лесорубам переночевать одну только ночь в бане.

Олави идет к дому, где живут десятники.

— Я пойду, на всякий случай, помогу уладить дело. — И Инари вслед за Олави растворяется в темноте лесной ночи.

Тогда Коскинен подходит к Лундстрему и пожимает его руку. Лундстрем не знает, что сказать товарищу, он чувствует сейчас, что может радостно умереть, если этого потребует дело революции. Он готов снова пройти весь путь, от Хельсинки до этого отдаленнейшего участка Похьяла, чтобы снова почувствовать дружеское пожатие руки делегата ЦК, товарища Коскинена. Он не знает, что сейчас сказать ему, и, вздохнув полной грудью, неожиданно для себя восторженно произносит, глядя на северное сияние:

— Какая ночь!

— Какой будет день! — Сосредоточенная улыбка Коскинена прячется в подстриженных усах.

Уже поздно, и десятники, поужинав, собираются спать и рассказывают перед сном анекдоты.

На стук Олави выходит на крыльцо десятник Курки. Он сердит. Его оторвали от такого забавного анекдота. Сарвитсало здорово умеет их рассказывать.

— Предоставить на ночь баню! — гремит голос Курки. — Знаю я, для чего нужна вам баня, — для пьянки. На самогон у вас денег хватает, а на кеньги нет? Нет, не самогон? На картеж? Никогда я не дам ключей, чтобы в бане акционерного общества дулись в очко.

Тогда из-за темных стволов выступает Инари и убедительно говорит:

— Херра Курки, это хорошие лесорубы, мои земляки. Я могу поручиться за каждого из них. Им в самом деле нет места в нашем бараке.

Узнав вежливого Инари, Курки меняет гнев на милость:

— А, если ты ручаешься, тогда совсем другое дело, тебя я хорошо знаю.

И через минуту он возвращается из комнаты и вручает Инари большой ключ от бани акционерного общества.

Олави тогда спрашивает:

— Нам бы немного еды, господин десятник, в счет заработков. Не беспокойтесь — мы отработаем.

Курки совсем подобрел.

— Кладовщик спит. Ну, да ничего.

И он вслед за ключами выносит картуз с сахаром, пачечку кофе, буханку хлеба и с полкило сала.

— Вот, получайте, завтра все впишем в счет.

— Большое спасибо, господин десятник.

Молча они идут обратно к баракам, и ключ холодит ладонь Инари. Он отдает его Коскинену. А Коскинен успел сговориться со стряпухой-хозяйкой.

— Мы здесь новички, нам надо раньше становиться на работу, мы должны уйти в дальние бараки, так уж ты, пожалуйста, не забудь разбудить нас совершенно точно в четыре часа утра. В четыре часа, и чтобы к этому времени был готов кофе.

— Да ты не беспокойся, — лениво отвечает стряпуха, — раз я обещала, так, значит, исполню.

Они идут в лесную баню. Со скрипом поворачивается ключ в замочной скважине, и темнота принимает их.

Инари зажигает коптилку, огромные тени бегут по стенам и переламываются на потолке.

Лундстрем начинает в полутьме опознавать собравшихся.

Рядом с ним — молчаливый Олави и жилистый Инари.

Незнакомые: остролицый, кажется, совсем хрупкий человек, — его Инари называет Сунила, — и позавчерашний посланец Коскинена, и еще какой-то неизвестный лесоруб с топором, заткнутым за пояс.

Все они ждут слова Коскинена, все они волнуются, готовясь дать Коскинену самый точный отчет обо всем, что ими сделано.

В доме господ, очевидно, выпили перед сном лишнего и поэтому раздумали спать. Они громко, так что слышно в баньке, расположенной в двухстах метрах от дома, горланят песни и вот снова завели полупьяными голосами хмельную песню. Незнакомый лесоруб вытаскивает из-за пояса топор, отрезает кусок сала из принесенных Олави запасов и начинает медленно жевать его.

Господа поют свою песню.

И тогда раздался взволнованный голос Коскинена.

В первый и последний раз за все это время Лундстрем подумал, что Коскинен тоже волнуется.

— Товарищи, — сказал Коскинен, — встаньте!

И все поднялись с лавок.

Олави доставал головой потолок.

— Товарищи! Мы еще не можем здесь в Похьяла громко петь нашу песню, наш гимн. Споемте ее сейчас тихо, про себя.

И они стоя запели:

Вставай, проклятьем заклейменный…

Она спорила с той, с другой песней и заглушала ее. Коскинен молча покачивался в такт ритму, звучавшему в его душе. Сунила сосредоточенно и тихо носком отбивал такт. Олави шевелил губами, с трудом удерживаясь от того, чтобы не запеть вслух.

Она звенела в их сердцах, неистребимая, объединяющая волю и надежду разноязычных миллионов — мелодия «Интернационала».

Она поднимала и несла их.

Ни бог, ни царь и ни герой…

Темная тень Коскинена качалась на потолке.

Они стояли и тихо-тихо, еле слышно пели великую песню освобождения трудящихся.

Вот она звучит в тесном бревенчатом срубе лесной баньки в Похьяла и раздвигает стены ее до пределов широкого мира.

А за окном по крепкому насту, по убродам, сугробам и снеголомам хороводит метель.

Темный фитиль дрожит на лавке, качаются тени на стенах.

Ощущение невыразимого счастья, единства с тысячами таких же, как он, поющими эти слова, делает Лундстрема спокойнее и отгоняет непрошеные слезы.

Она кончается, эта песня, и, обтирая платком лицо, Коскинен говорит:

— Теперь о работе!

Все садятся на лавки и деловито, по очереди начинают рассказывать о том, что оплата труда низка, с трудом хватает только на еду, что и эти деньги задерживаются выплатой сверх всяких сроков, о том, что сюда приезжают вербовщики с разными льготами и стараются набрать рекрутов для белых банд, орудующих в Карелии, о том, что если бы было оружие и ребята умели с ним обращаться, легко было бы выгнать отсюда всех лахтарей.

Коскинен прерывает говорящего:

— А за скольких парней можешь ты поручиться, кому можешь ты сам вручить оружие?

Сунила начинает медленно перечислять. Инари тоже называет имена. И Лундстрем замечает, как Олави взволновался, слушая Инари.

— Но оружие наше провалилось! — говорит Сунила, и лицо его кажется еще острее. — Нам ничего не остается, как захватить оружие у объездчиков, в их бараке.

— Это шюцкоровский барак? — переспрашивает Олави.

— Да!

— У нас есть оружие! — говорит Коскинен. — Мы захватили несколько лодок, которые шли с оружием в Советскую Карелию в помощь лахтарям. У нас есть сейчас винтовки, и они здесь. Шюцкоровцы должны быть немедленно разоружены.

И Коскинен разворачивает перед товарищами свой план.

Его слушают затаив дыхание.

— Лундстрем, выйди из бани и посмотри, нет ли вблизи подозрительных типов.

Лундстрем, выполняя приказ, нехотя выходит из бани.

Очертания деревьев, покрытых снегом, неопределенны и расплываются. Мороз захватывает дыхание, снег кажется совсем черным. Далеко, далеко, кажется, совсем в другом мире, в другой невозможной жизни вздрагивают гаснущие стрелы северного сияния. Лундстрем возвращается в баню. В насквозь прокуренной конуре идет обсуждение плана Коскинена.

Кто же быстро обучит лесорубов владеть оружием? Сам Коскинен, Инари, вестник Коскинена, который отлично обращается с оружием, он специалист. Конечно, и Лундстрем и Олави за это время прекрасно изучили устройство винтовок. Инари говорит:

— У меня в бараке есть надежный солдат Ухна.

А затем начинается распределение мест, поручений, обязанностей. Коскинен внимательно прислушивается к каждому даже случайно оброненному товарищами замечанию.

Лундстрем снова выходит из бани.

Еще совсем темно, и рассвет, по-видимому, не скоро еще вступит в свои права. Ветер улегся, и Лундстрем слышит, как кто-то, подходя к бане, громко дышит. Лундстрем кладет руку на рукоятку маузера и сразу же облегченно вздыхает. Это идет закутанная в теплые платки, держа в руках огромный горячий кофейник, обмотанный теплыми тряпками, стряпуха — хозяйка барака.

Значит, уже четыре часа. Но двери бани распахиваются, и густою гурьбою выходят из нее утомленные и решительные товарищи-лесорубы.

Стряпуха изумленно смотрит на них — здорово, значит, дорожат работой ребята, если сами проснулись до четырех часов.

Да, кофейник ее очень кстати. И парни на ходу глотают дымящуюся бурду.

Они расходятся по своим местам. Все они идут выполнять намеченный на ночном совещании план.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Каллио просыпается от толчка в бок. Над ним стоит Инари.

— Что? Что? — испуганно протирая глаза, спрашивает товарища Каллио. — Неужели проспал на работу?

— Еще не проспал, тише. Настало время действовать. Не шуми! — настойчиво шепчет ему Инари.

Каллио понимает, что случилось что-то очень важное, и сразу встает.

Инари успел разбудить Унха и старого приятеля по финскому легиону. Они готовы.

— Выйдем во двор, — торопит Инари.

Он совсем не хочет, чтобы его подслушивали возчики. Кто знает, может быть, многие из них дрались в восемнадцатом году в кулацких отрядах Свинхувуда. Вот один возчик, правда, не опасный, тот, что все время ждет письма от жены о списании недоимок, проснулся, приподнялся на локте и прислушивается.

— В баню в карты идете дуться? — с нескрываемой завистью спрашивает он Инари.

Но товарищи уже прикрыли за собой дверь. Теплый сон еще таится в каждом суставе, он цепко еще держит тело, но острый холод февральского утра неумолимо гонит его прочь.

Рыжебородый возчик дает Унха, Инари, Каллио по винтовке и по три обоймы на каждого. Себе оставляет столько же. Около саней стоят вооруженные вновь прибывшие лесорубы. Это Коскинен, Лундстрем, посланец Коскинена — Вирта, лесоруб, который, даже опираясь на винтовку, не расстается с заткнутым за пояс топором, и трое других. Каллио хорошо знал Сунила и… и неужели… неужели глаза не обманывают его?! — перед ним стоял живой Олави.

— Олави!

— Каллио!

Вот они стоят друг против друга и жмут руки, не доверяя своим глазам.

— Каллио!

— Олави!

Черт дери, наконец-то они снова нашли друг друга. И когда!

Снег на вершинах сосен совсем розов, от мороза стынут губы, а они стоят и смотрят в глаза друг другу.

— Олави!

— Каллио!

— Пора на работу, — разлучает их спокойная команда Коскинена.

И Лундстрем, Сунила, Вирта и еще два вооруженных лесоруба идут к господскому дому.

Все на лыжах.

— Не забудь: общее собрание в восемь часов у дома! — уже на ходу, оборачиваясь, напоминает Коскинен.

Но Инари не нуждается в напоминаниях.

— Через час должны быть посланцы во всех бараках, — шепчет он себе под нос, смотрит на розовый снег, пригибающий ветви, и командует: — За мной!

У саней с оружием остаются радостно-озабоченный Олави и Коскинен.

Олави сейчас не просто лесоруб Похьяла, нет, он сейчас не просто носильщик или конвоир — он начальник хозяйственной части, начальник снабжения и боевого питания первого красного партизанского батальона Похьяла.

Коскинен входит в барак.

Он достает из сумки лист бумаги, придвигает к огню широкое круглое полено, им здесь пользуются как табуретом и как столом, садится на корточки и начинает писать:

«Товарищи рабочие и крестьяне! Мы знаем, что при содействии правительства Финляндии трудящемуся населению Советской Карелии наносится удар…»

Он останавливается, думает и снова склоняется над поленом… Дрова в очаге все время трещат, стреляют — к морозу.

«Белобандиты посылают сотни людей, возы оружия через границу, на территорию Карельской коммуны. Там эти бандиты зверски убивают коммунистов, убивают мирных безоружных учителей. Это называют они „восстанием карельского народа“.»

Он целиком поглощен своим делом и почти не обращает внимания на то, что люди в бараке просыпаются, зашевелились и начинают готовиться к новому дню труда. Они с удивлением смотрят на Коскинена.

Он не окончил еще писать воззвание, но, услышав разговор, складывает бумажку, прячет ее в карман и встает:

— Товарищи, сегодня работы не будет.

— Как?

— Почему?

— Не пророчь, для этого ты слишком большой грешник! — кричит Коскинену возчик.

В барак входит Олави — на минуту, отогреться.

Коскинен громко говорит:

— Сегодня начинается забастовка. — И он вытаскивает парабеллум.

— Ты, наверно, тот самый финский коммунист Коскинен. Письмо от него мы на днях читали, — размышляет вслух Гуттари — возчик, который напрасно ждал писем.

— Да, я Коскинен.

Раздается отдаленный винтовочный выстрел.

Глаза Коскинена загораются необыкновенным блеском, и он громко говорит:

— Через час общее собрание лесорубов около господского дома и складов. Олави, доставь туда сани для перевозки продуктов.

— Слушаю, — отвечает Олави.

Коскинен выходит из барака и идет к господскому дому. Почти совсем светло. Розовый свет столбами стоит между сосновыми стволами.

Возчики добровольно отдают свои сани, своих людей и себя в распоряжение Олави.

В барак, где жил Сара, посланец прибыл, когда было совсем светло. Почти все уже собирались идти в лес. Сара направлял пилу.

Жена этого возчика, с которым он работал, была стряпухой в бараке. Она сегодня проспала, и поэтому кофе только еще закипал на очаге.

— Что ты, друг, горячку порешь? — сердился Сара. — Все равно ведь без кофе в лес не пойдешь!

Возчик лениво переругивался с женою. Один лесоруб надевал шерстяные носки, другие смеялись над старым анекдотом.

— Вот теперь все торопятся, оттого и гнило все, — продолжал урезонивать своего молодого приятеля Сара. — Раньше в полнолунье не рубили дерева, и лучше лес был. А теперь не смотрят, что полная луна, рубят, и сосна мелкослойнее стала.

Возчик, прекратив перебранку с женой, пошел задать корма лошади и на самом пороге столкнулся с посланцем, который, держа в руках лыжные палки, быстро вошел в барак и, переводя дыхание, громко сказал:

— Сегодня работы не будет. В восемь утра состоится общее собрание лесорубов этого прихода.

Все сразу заволновались:

— Какое собрание?

— Почему?

— О чем разговор?

С самого восемнадцатого года не бывало общих собраний. Как же тут не взволноваться?

— Да это просто митинг, — решила стряпуха.

— Наверно, сообщат, что повышают заработок, а то ведь и жить невозможно, — сообразил Сара. И решил: «Надо идти. Идти надо!»

— Держи карман шире! Скорее объявят, что жалованье вместо двух недель на месяц будут задерживать, — не удержался от того, чтобы не подразнить своего старшего товарища, молодой лесоруб.

Сара уже надел поверх шерстяного свитера малиновую праздничную куртку.

Он твердо решил пойти на собрание.

— Как же мне идти туда в такой холод? — вслух раздумывал высокий лесоруб. — Слишком у меня легкая одежда и рваные кеньги, чтобы без дела шататься по лесу в такой мороз. Только работа и согревает.

— А ты попробуй пойди, может быть, там тебе и выдадут одежду и кеньги, — в шутку утешил его другой. И потом убежденно добавил: — Ручаюсь, наверняка дадут! Для того созывают собрание, чтобы прочесть всем манифест: мол, объявлена война против Советской России, и все мужчины мобилизованы в армию, на фронт, и да здравствует генерал Маннергейм! Ура!

— К чертям! В таком случае я на собрание не пойду, — сказал сосед.

Посланец, не отвечая на расспросы, вышел из барака и торопясь вдевал ногу в стремя лыжи. Он спешил оповестить о собрании другой барак. Сунила выскочил вслед за ним и крикнул вдогонку:

— Скажи, для чего собрание?

— Забастовка!

Ответ обрадовал его.

— Забастовка! — крикнул он, входя обратно в барак.

— Как и весной, забастовка!

— Тогда идем!

И они все шумно вышли из барака и пошли к господскому дому.

По дороге парни боролись, чтобы согреться, не у всех были лыжи. А стряпуха заставила мужа везти ее на санях, не распрягать же в самом деле лошадь. На эти сани примостился и тот парень, который из-за рваных кеньг не мог идти. Он все время соскакивал с саней и возился с товарищем, стараясь согреться. А сани в это время уходили вперед, и надо было их догонять.

Не пошли на собрание только три человека.

«Что там будет, на собрании, повысят плату или не повысят, забастуют или не забастуют, а все равно за сделанную работу так или иначе заплатят».

Так думали они и поэтому шли, как и всегда, на работу: подрубать высокие сосны, подпиливать их чуть ли не у самого корня, размечать хлысты, раскряжевывать ствол от уса и до торца. Они были довольны собой, и казалось им, что они в бесспорном выигрыше.

Гонец Коскинена тоже был очень доволен собой.

Он убыстрил свой ход, но от холода было не уйти.

Он нагибался вперед, приседал, и вся сила его уходила к рукам, и тогда он отталкивался сразу обеими руками, и лыжи несли его, куда он хотел, и быстрота выпрямляла и снова сгибала его.

Сейчас он оповестил третий барак, а после четвертого он свободен — поручение выполнено.

Сейчас, наверно, и к другим баракам подходят гонцы-лыжники.

Вместе с парнями из четвертого барака он придет на митинг. Только бы не опоздать. И знатная же будет на этот раз забастовка!

— Эй, хо!

— Эй, хо!

А вот, наконец, виден и четвертый барак. Но оттуда идут уже навстречу ему люди. На лыжах, с топорами за поясом, с пилами за плечами, с пестрыми свертками одеял.

— Стойте, куда, ребята? — кричит он им.

И навстречу ему гремит в морозном воздухе:

— Разве ты не знаешь? Забастовка!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Вирта — посланник Коскинена, Лундстрем, Сунила и еще один лесоруб подошли на лыжах к дому, где жили управляющий и десятники. Они вооружены револьверами и ручными гранатами.

Сердце Лундстрема бьется быстрее, чем обычно.

«Сейчас, сейчас, начинается…»

Он слышит свою четкую команду — ать-два, ать-два… На мгновение представилось: верхом на лошади, в украшенном резьбою седле, едет Коскинен, и со всех балконов свешиваются красные полотнища, и шелк развернутых знамен полощет над его головой. Только зачем так мерзнут пальцы? От самых кончиков пальцев, от ногтей покалывающий холодок идет в ладони.

«Однако эти господа тоже не поздно встают», — думает Лундстрем, увидев синеватый дымок, прямо поднимающийся из трубы к небу.

Какая благодать, что нет ветра!

Сунила распределяет товарищей по местам. Один из них остается на дворе под окном самой большой комнаты. Другой должен войти в дом с черного крыльца. Лундстрему Сунила назначает место рядом с собой. Они вдвоем входят осторожно на крыльцо.

Дверь не заперта. Они ее тихо отворяют.

— Скрипит, проклятая!

— Сволочи, пожалели пенни на смазку, — бормочет Сунила.

И они входят в дом.

В помещении жарко натоплено. Они слышат разговор в соседней комнате, но отдельных слов разобрать не могут.

— Ты готов? — шепотом спрашивает Сунила Лундстрема.

Лундстрем снимает с пояса ручную гранату и шепчет:

— Готов.

Сунила рывком распахивает дверь.

Перед их глазами обыкновенная комната с большим обеденным столом посредине, на столе аппетитно дымится кофейник, ломти горячего, только что поджаренного хлеба лежат на блюдцах. Желтоватое масло наполняет масленки, большие белые яйца со всех сторон обступили солонку.

За столом сидят пять здоровых, бритых, уже немолодых мужчин. Один в пиджаке и в галстуке — мелкая розовая горошина на атласной синеве, другие полуодеты.

Три двери ведут из столовой в спальни — это Лундстрем знает по плану. Сейчас одна из этих дверей распахнута, и на пороге стоит мужчина в шерстяных носках, и от его брюк длинным двойным хвостом спускаются до самого пола подтяжки. Человек в галстуке что-то, горячась, разъясняет другим.

Но как только распахнулась дверь, он замолкает и изумленно смотрит на вошедших; замирает на пороге своей комнаты и человек с подтяжками.

— Херра Курки! — громко говорит Сунила. — Мы принесли вам ключи от бани. Большое спасибо.

— Ладно, — говорит Курки, вставая из-за стола, — вы могли так не торопиться.

Другие десятники переглядываются. И тогда Сунила выхватывает револьвер из кармана, срывает с пояса скрытую под пиджаком гранату и кричит:

— Встать, руки вверх!

Десятники смущены, они не до конца понимают, шутит ли этот взбалмошный лесоруб или приказывает всерьез. Сунила стреляет в воздух. Лундстрем тоже выхватывает свой маузер и потрясает им, в другой руке у него граната. Господа видят, что лесорубы не шутят.

Они вскакивают и поднимают вверх руки. Лундстрем подбегает к отворенной двери, около которой стоит растерянный человек с руками, поднятыми вверх, с ниспадающими пестрыми подтяжками, захлопывает ее и поворачивает ключ.

— Это бандиты! — испуганно кричит человек в галстуке.

— Херра, это красные лесорубы, — вежливо поправляет его Сунила и приказывает Лундстрему обыскать всех и изъять оружие.

Лундстрем подходит к каждому по очереди и засовывает руки в карманы. Эти здоровые мужчины очень испуганы. У одного мелкой дрожью дрожат колени, когда Лундстрем обшаривает карманы. У двоих Лундстрем вытаскивает из карманов браунинги и кладет их на стол.

Где оружие? У них должно быть оружие!

Из кухни входит, неся на подносе вымытые чашки, господская стряпуха, рыхлая Марта. Она широко раскрытыми, ничего не понимающими глазами смотрит на то, что происходит в комнате, на своих хозяев, стоящих с поднятыми руками, на Лундстрема. Когда взор ее доходит до револьвера Сунила, она дико вскрикивает и роняет на пол поднос. С грохотом разбиваются чашки, Марта приседает над осколками и в ужасе закрывает лицо ладонями.

— Тише! — кричит на нее Сунила.

Где остальное оружие?

Херра Сарвитсало, высоко держа руки вверх, осторожно пятится, наступая на собственные подтяжки, к двери в кухню, из которой только что вышла стряпуха. Медленно подвигаясь, он добирается до двери и прислоняется к ней широкой спиной.

Дверь медленно подается. Сейчас он выскользнет из рук этих людей. Наплевать, что он в одних носках. В первом же бараке ему дадут все, что нужно. Пока еще не поздно, надо позвать объездчиков, шюцкоровцев. И вдруг он застывает на месте, боясь обернуться, пошевелиться. Он чувствует на своей спине жесткий круглый холодок стали. Медленно поворачивает голову. Из темноты коридорчика смотрят на него упрямые глаза Вирта.

— Ступай обратно!

И он идет обратно. А в ту секунду, когда дверь в коридор со скрипом закрылась за ним, оконное стекло, покрытое ледяными папоротниками и выпуклыми узорами заиндевелых стеблей, задребезжало и звонкими кусками легло на пол. И сразу холодное дыхание леса рванулось в комнату.

В образовавшееся отверстие маузером грозил оставленный на дворе часовой.

Однако красных было больше, чем думал Сарвитсало.

— Где остальное оружие?

И эти вчера вечером еще наглые и грубые люди, волнуясь, запинаясь и торопясь, предупредительно рассказывали, где хранилось оружие.

У одного оно покоилось под подушкой, и Лундстрем сбросил с измятой, еще не остывшей постели подушку на пол. У другого револьвер лежал в чемодане под кроватью, и Лундстрем, став на колени, вытащил чемодан, выбросил из него все аккуратно уложенные вещи и достал со дна холодный браунинг. Было еще два ружья с круглыми тяжелыми пулями — для охоты на медведя.

— Все! — сказал Сунила. И подошел к двери, которая до сих пор была заперта.

— Херра Курки, подай ключ!

— Там еще спит управляющий с молодой женой, — как будто стараясь оправдаться, заговорил Курки.

Сунила постучал.

— Прошу не будить меня, и так слишком много грохота за стеной, не дают выспаться человеку.

— Ну, ну, завтра выспишься. — И Сунила нажал плечом на дверь.

На огромных медвежьих шкурах, постланных на полу, спали молодые.

Женщина спрятала голову под одеяло.

Управляющий вскочил в нижнем белье и стал дико ругаться. Но, взглянув через дверь в столовую, он увидел растерянные лица десятников, стоящих с поднятыми вверх руками, кучку револьверов на столе и, сразу поняв серьезность положения, вежливо спросил:

— Что вам угодно?

— Пока немного. Где твое оружие?

— Сейчас достану, под подушкой. — И он нагнулся, желая достать револьвер.

— Ни с места. Стой! Я сам сумею достать.

Но Сунила не успел нагнуться, как из-под одеяла высунулась рука, осторожно держащая браунинг, и женский голос произнес:

— Берите скорее эту гадость и дайте мне одеться.

— Виноват, — сказал Сунила, беря заряженный браунинг. — Извините за беспокойство, — сказал он и вышел в столовую.

Руки у господ десятников словно налились свинцом, трудно было держать их поднятыми.

— Заходите в комнату, — приказал Сунила.

Когда они разошлись по спальням и Лундстрем запер за ними двери на ключ, Сунила облегченно вздохнул и, выйдя на крыльцо, из ружья, предназначенного для охоты на медведей, выстрелил в морозный воздух.

Сунила надевает лыжи, запихивает в карман браунинг и изо всех сил бежит к своему бараку. На его долю приходится только два барака, так что он успеет прийти туда еще до выхода ребят в лес. Ему встречается на пути Коскинен.

Яхветти Коскинен спокойно идет к дому господ.

— Все в порядке! — кричит ему на ходу Сунила и пробегает мимо.

В восемь часов общее собрание.

Потом он видит Олави. Олави и еще два лесоруба идут рядом с панко-регами. Он не знаком с Олави, но видел его сегодня ночью в бане и знает, что ему поручено. Поэтому он кричит Олави:

— Все в порядке, забирай склады! — и пробегает дальше.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Услышав выстрел, Инари скомандовал:

— Вперед!

И они побежали на лыжах с новыми, еще не пристрелянными японскими винтовками вперед — к бараку, где жили объездчики-шюцкоровцы.

Впереди, прокладывая лыжню по сухому, рыхлому, выпавшему за ночь снегу, шел Инари. Сразу за ним Унха Солдат, Каллио, рыжебородый, еще двое. Они подбегают к бараку.

Около дверей стоит объездчик и умывается сухим снегом.

— Взять его! — приказывает Инари.

Но тут Унха не выдерживает и кричит:

— Смерть проклятым капулеттам!

Объездчик вздрагивает, выпрямляется и видит бегущих к нему вооруженных лесорубов. Он быстро вскакивает в барак и захлопывает за собой дверь. Слышен стук задвигаемого засова.

— Надо будет драться, — бормочет Инари и, подбегая к двери, рвет ее за ручку.

— Рано встали они сегодня, — негодует Каллио и пытается запихать тонкую пластинку японской обоймы в магазин. Она не лезет. Пальцы коченеют на воздухе. И тогда он вкладывает всего один патрон и досылает вперед затвор. Остальные патроны — в карман.

— Выходи сейчас же! — командует, барабаня рукояткой маузера по двери, Инари.

Но никто не отвечает из барака.

Тогда Инари подбегает к окну, и Унха уже рядом с ним. Они выпускают в окно несколько зарядов, оглушительных в настороженном морозном воздухе.

Ответа нет.

— Рассыпаться вокруг барака!

И, прячась за оснеженные стволы сосен, они окружают барак.

Солнце уже готово взойти, и розовый свет, бродящий по лесу, желтеет. Слышно, как трещат от мороза ветви. Белое дыхание рвется изо рта.

— Огонь! — командует Инари.

Каллио (он в кино видел, как стреляют, он видел, как обучали на плацу солдат), зажмурясь, нажимает спусковой крючок. Шум от выстрела слегка оглушает его. Он слышит грохот залпа, ощущает на лбу прохладное прикосновение снежинок. Залп стряхнул лебяжий пух с ветвей. Пушинки тают на лице Каллио. Он открывает глаза… И видит, что ничего вокруг него не изменилось. Только белесоватые дымки, дыхание винтовок.

— Если выйдете, гарантирую сохранение жизни! — громко кричит Инари.

И опять молчание.

— Огонь! — снова командует Инари.

Каллио на этот раз не зажмуривает глаза. Он занят вкладыванием очередного патрона в винтовку. Поэтому он не успевает выстрелить вместе с другими; выстрел его запаздывает и раздается тогда, когда Инари уже снова барабанит в дверь шюцкоровской обители.

— Что с тобою? — одергивает его Унха. — Ты, чего доброго, таким порядком своих перестреляешь!

И они оба бегут на зов Инари.

— Вышибить дверь! — командует он и указывает на молоденькую сосну.

Топор, прихваченный с собой, оказывается как нельзя более кстати. Лесоруб берет сосенку под корень. И тогда к ногам его валится черный комок.

— Что это? — Каллио берет его в руки: — Ворона! Замерзла!

И в эту секунду раздается неожиданный выстрел. Остатки замерзшего стекла с дребезгом сыплются на утоптанный снег. Выстрелили из барака. Пуля мягко вязнет в стволе сосны.

— Ах так!

Лесоруб разозлился.

Сосенка, подняв снежный водоворот, не успевает рухнуть, ее подхватывают сильные руки и, держа за ветви, направляют тяжелым тараном в дверь. Торец свеж и тяжел.

Дверь при постройке барака не была рассчитана на такой напор. Она поддается и с легким скрипящим стоном падает, срываясь с петель. И тогда раздается снова выстрел в упор из барака. Но стрелок, вероятно, очень волнуется, пуля уходит вверх.

Парни выпускают из рук сосну, подаются вправо и влево от двери и беспорядочно стреляют внутрь. Из дверей раздаются быстро, один за другим, четыре выстрела. И снова выстрел — и громкий крик боли.

Это Инари подошел к выбитому окну, и его маузер сбил с ног шюцкоровца.

— Вперед! — кричит Инари.

И Каллио вместе с Унха первые вбегают в барак. На полу около койки лежит молодой объездчик-шюцкоровец. Это с ним вчера разговаривал Олави. Это он вчера сбил шапку с головы Олави, когда в бараке запевали гимн.

Но где остальные объездчики?

Оружие — начищенное, готовое к бою, одиннадцать винтовок — стоит в козлах посредине чистенького барака.

— Но где же люди?

Одежда, кеньги валялись в беспорядке на незастеленных койках и на дощатом полу. Инари потянул за вделанное в пол круглое железное кольцо.

Квадратная крышка люка лениво, словно нехотя, приподнялась.

— А ну, вылезай! — скомандовал Инари.

И Каллио и Унха услышали неожиданно для себя в голосе товарища начальнический тон, не повиноваться которому было трудно.

Из люка первым вылез тот молодчик, который умывался снегом перед бараком.

Шюцкоровцы виновато, один за другим, подымаются наверх из люка. Их выводят на морозный утоптанный снег. Некоторые из них еще не успели надеть кеньги.

Их строят в шеренгу — пересчитывают. В это время Инари сам, никому не доверяя этого важного дела, перерывает все сундучки и койки. Но больше оружия нет. Он берет револьвер, валяющийся на полу рядом с теплым еще трупом, обтирает смятым номером «Суомелюс кунталайсен лехти»[15] кровь и приказывает ввести пленных обратно в барак.

— Снять кеньги, — приказывает он тем, кто успел их раньше надеть. Те, косясь на труп своего товарища, покорно и быстро выполняют приказ. — Отлично. Забери все эти кеньги с собой, — говорит Инари Каллио. — Они пригодятся нам, а эти молодцы без них никуда не уйдут.

Каллио разбирает смех, но он-то прекрасно понимает серьезность момента и поэтому сдерживает себя. Инари оставляет лесоруба, что рубил сосенку, и рыжебородого сторожить пленных шюцкоровцев. Они должны сменяться — один снаружи, на холоде, другой внутри барака — и ждать дальнейших распоряжений. Пленным разговаривать между собой запрещено.

Взвалив на плечи оружие — по три винтовки на человека (Инари взял четыре), они пошли на лыжах к господскому дому.

— Отлично, отлично, — радовался Унха, — все захваченные винтовки русские. Я научу тебя с ними обращаться, Каллио.

А Каллио шел рядом с ним и думал о том, как много времени ушло с того мига, когда он вчера в этот же самый час приступал к работе, к валке дерева. Когда они подошли к дому господ, возле него уже стояли сани с оружием. У саней суетился Олави.

— Вали сюда, ребята, винтовки и патроны, — сказал он и снова пожал руку Каллио.

У окон стоял часовой.

Все остались на дворе. Каллио принялся раскладывать большой костер, потому что было чертовски холодно. Унха объяснил незнающим устройство русской винтовки, а Инари пошел в дом доложить Коскинену, что поручение выполнено.

Большая комната была полна народу. На столе лежали револьверы. Шел оживленный разговор.

У запертых дверей, ведущих из столовой в маленькие жилые комнаты, похаживал сторож-лесоруб, постукивая винтовкою о пол.

На уголке стола Коскинен заканчивал уже чернилами, а не карандашом, свое обращение к лесорубам и трудовому крестьянству Похьяла. Глядя на него, никто бы не сказал, что за эти сутки он не сомкнул глаз ни на минуту.

Принимая рапорт Инари, он стоял выпрямившись, уронив руки по швам.

Так он стоял, комиссар первого партизанского отряда лесорубов Похьяла, и все находящиеся в комнате тоже застыли, с уважением глядя на Коскинена, слушая простые слова отчета Инари.

— Через час должен быть митинг, мы и так запаздываем, — сказал Коскинен.

В комнату вошел Олави.

— На складах находится много сала и других продуктов, одежда и инструмент.

— Все, что принадлежит акционерам, мы берем с собой. Одежду выдавай тем, кто в ней нуждается. Сколько нужно саней? Сколько есть казенных лошадей?

— Тридцать.

— Тогда организуй обоз из тридцати саней.

— Ладно, — сказал Олави, вышел и подумал: «Я организую такой обоз, который возьмет все, что здесь есть!»

Коскинен вышел на крыльцо. Из ближних бараков и землянок уже начинали приходить лесорубы. Коскинен распорядился разложить перед домом еще несколько костров.

Каллио, складывая костром поленья, сказал:

— Без растопки и дрова не загорятся, а не то что наш брат.

— Ну, мы разожгли как следует, — улыбнулся Унха.

Сунила шел быстро. Ему хотелось громко петь. Радостный день занимался для него. Розовым огнем встающего солнца горел лес, потрескивая на морозе. Отличный день. Но, боясь задохнуться, он только замурлыкал себе под нос боевую мелодию. А вот и барак, в котором провел он всю зиму.

«Наверно, никогда в жизни я больше не переночую в нем», — думает Сунила, и от этой мысли ему делается еще веселее, и он, сбросив лыжи у порога, ударом ноги распахивает дверь.

— Здравствуйте, товарищи! — радостно кричит он уже проснувшимся и готовым к новому дню тягот лесорубам. — Здравствуйте, товарищи! Забастовка! В восемь утра собрание у господского дома. Идут все!

— Куда ты?

— Я спешу, надо рассказать об этом в другом бараке!

— Что же, идемте, ребята, — говорит молодой лесоруб, — я на митинге поговорю о правах молодежи. — И, с отвращением глядя в глаза своему возчику, он продолжает: — Ты, конечно, в лес?

Тот ухмыляется:

— В лес не съездим, так и на печи замерзнем!

Он идет запрягать лошадь.

— Вот молодец, Хильда, — радуется Сунила, — как быстро собралась. А я и не думал, что ты пойдешь!

Но Хильда, закрасневшись, даже не отвечает. Она так быстро шагает по снегу, что за ней трудно поспеть лесорубу с медным котелком за плечами.

— И сюда ты его взял с собой? — изумляется Молодой.

Но тот смотрит на юнца свысока.

— В любом походе медный котелок три службы сослужит: и сваришь кофе в нем, и погоду предскажет, и… — Но он так и не договаривает о третьей службе котелка.

Так они идут молча — и впереди других раскрасневшаяся от волнения Хильда.

Сунила нажимает. С силой отталкивается палками и кричит вслед:

— Хильда, на дворе такой мороз, а в кармане денежки тают!

От смеха Хильды падают с ветвей сухие пушинки снега. Она сразу теряет дыхание, и лесоруб с медным котелком легко ее догоняет.

Они идут рядом к дому господ, а за ними спешат все лесорубы из их барака.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Коскинен пишет крупным, размашистым почерком воззвание, все слова которого он продумал в длинные зимние ночи.

В комнату входят и выходят лесорубы с разных участков, из разных бараков, бородатые и такие, чьих подбородков не касалась еще бритва. Их фланелевые и шерстяные рубахи пахнут холодом, и снег не тает на острых носках мягких кеньг. Все тепло ушло из комнаты через разбитое стекло.

Люди громко разговаривают, постукивает винтовкой часовой возле двери, за которой сидят пленные.

Коскинен дышит на пальцы и деловито ставит свою подпись: уполномоченный комитета Финской компартии Яхветти Коскинен.

И сразу встает. Он велит отворить дверь в комнату управляющего.

Жена управляющего успела уже приодеться, и, слегка подведя глаза и наметив тонкой полоской кармина губы, чувствует себя неуязвимой и, надувшись, обиженно спрашивает:

— Ну-с, какие еще новости, господа?

Коскинен словно не слышит ее слов.

— У вас, наверно, есть пишущая машинка и вы умеете на ней работать. Так вот, приказываю вам немедленно перепечатать это воззвание!

Голос его строг.

Через минуту бойкая дробь «ремингтона» рассыпается в комнате управляющего.

— Что ты делаешь?! — возмущается муж и через плечо пробегает глазами напечатанное:

«Мы, рабочие северных лесов, выражаем глубокое сочувствие товарищам, работающим в Карельской коммуне, борющимся в рядах Красной Армии. Мы призываем всех классово сознательных товарищей войти в наши ряды, примкнуть к Северному красному партизанскому батальону и под руководством коммунистической партии организованной силой встать вместе с нами на борьбу против капиталистов. Мы захватили обоз с оружием, которое белобандиты пытались провезти в Советскую Карелию…»

— Господи, господи! Что ты печатаешь?! — вопит управляющий.

За стеной в соседней комнатенке слышен оживленный спор, похожий на перебранку.

Управляющий за стуком машинки отлично различает теперь голос этого молодого человека, с таким нелепым галстуком, заведующего соседним участком лесозаготовок конкурирующей фирмы.

— Я специально приехал сюда, — громко сердится он, — чтобы сказать, что здесь ведут глупую политику. Задерживать выплату жалованья, когда такие огромные выгодные заказы и скоро будут по дешевке карельские леса! Это чистейшее безумие. Ведь если у вас начнется забастовка, она в два счета может перекинуться к нам. Я хотел вас предупредить. Но не послушались. Вот вы теперь и влопались в историю. (Радость конкурента звенит в его голосе.) А я немедленно поднимаю на своем участке все расценки на десять процентов. О, для этого они меня сразу выпустят, они материалисты…

Но здесь другие голоса перебивают возмущенную речь гостя.

— К сожалению, дело не так просто, как думает этот молодчик, — говорит управляющий. — Да, дело серьезное… Проклятие, где эти шюцкоровцы? Они всегда гуляют, когда должны быть на месте. Во сколько они уже обошлись акционерам? Да, дело серьезнее, чем думает этот молодой осел.

— Все в сборе! — докладывает Сунила Коскинену.

— Все в сборе? — быстро переспрашивает Коскинен, и утомленные глаза его блестят.

— Около шестисот человек.

Народу действительно много, люди разговаривают, радуются, шумят, протягивают руки к разложенным перед домом кострам, прыгают с ноги на ногу, чтобы согреться.

С веселыми выкриками тащат парни огромные синеватые бычьи туши, а другие из молоденькой сосенки строгают вертел.

Все разговоры, скрывающие нетерпеливое ожидание, доходят до Коскинена ровным жужжащим гулом.

Нетерпение пронизывает и его, и он теряет сразу все собранные им и приведенные в порядок слова. И уже сам торопит Сунила — скорее! И выходит из дому.

Его сразу охватывает мороз, забирается в легкие, щиплет за уши. Говор делается приглушеннее, Коскинен спускается со ступеньки и сразу тонет в толпе, настороженной, возбужденной.

— Сюда, сюда!

Ему помогают взобраться на огромный ящик.

— Товарищи рабочие, лесорубы, вальщики, возчики! Товарищи!..

На него устремлены сотни глаз, его внимательно слушают сотни лесорубов. Воздух как будто стал теплее, и глаза заулыбались.

— …Я говорю как член Финской коммунистической партии и уполномоченный ее комитета. Здесь есть группа организованных рабочих, которые сделали уже решительный шаг и отдали себя целиком революционной работе…

«Это про меня тоже», — думает Лундстрем. Только вчера в эти часы он шел рядом с панко-регами, конвоируя до блеска начищенное оружие, которое сейчас будут раздавать.

— …Положение в Суоми таково, что каждый рабочий должен сейчас же решить для себя, будет ли он бороться за интересы капиталистов, против своих товарищей или единым фронтом против капиталистов?..

«Господи, зачем он спрашивает, разве рабочий может выбирать?» — восторженно думает Унха Солдат и жмет руку Каллио; он чувствует револьвер в кармане, и это ощущение усиливает уверенность в победе. Он хочет крикнуть: «Мы уже выбрали!», но слова не срываются с мерзнущих губ. Он слышит:

— …Капиталисты всех стран готовят общий поход против Советской России!..

И думает:

«Там командиры и солдаты равны… Там нет капулеттов, там нет акционеров».

И Гуттари слушает и спрашивает шепотом соседа:

— Правда, что в России прогнали помещиков и фабрикантов?

Но тот поводит плечом: не мешай, мол, слушать.

Сара: — Там у людей обеспечена старость и не продают их с аукционов.

Сунила: — Там работают восемь часов.

Молодой: — Там платят не за возраст, а за выработку.

Ялмарсон (этот торговец все время суетится среди возбужденных людей): — Но там нет товаров, там голод…

— …Мы связаны крепкими нитями с борющимися пролетариями России. Мы хотим на деле показать свою солидарность…

— Я полагаю, мы успеем еще, посмотрим, что будет, — ухмыляется возчик.

— Как же, без нас там не обойдутся!

«Придется топать в этих новых кеньгах», — думает один из лесорубов. Он сменил только что мешки с ног своих на кеньги, взятые у шюцкоровцев.

Финские капиталисты вооружают бандитские отряды и посылают их на территорию Карельской коммуны — и это уже война!..

— Тише! — крикнул кто-то в задних рядах.

Но и так слышно было, как трещат поленья в кострах, как шипит сало поджариваемых бычьих туш. Дыхание ровными дымками рвалось вверх… Война! Война! Война! Война!

— …Мы знаем, правительство проводит подготовку войны. Здесь и в ближайших деревнях уже учтены люди и лошади. Не сегодня-завтра должна и сюда нагрянуть мобилизация.

— К черту мобилизацию! — кричит Унха.

— …Опасность войны — явная! А если война возникнет, если мобилизационный аппарат лахтарей заработает, шюцкоровцы будут за нами следить, а мы будем разрознены, то мы не сможем тогда энергично сопротивляться. Товарищи! Настало время действия! Товарищи!..

— Правильно! Тише!

Инари не сводит глаз с говорящего Коскинена.

«Вот это человек, — думает он. — Как бы я был счастлив, если бы вносил в дело наше хотя бы десятую долю того, что дает Коскинен».

— …Нам удалось перехватить оружие, которое белобандиты пытались тайно перевезти в Карелию…

«Это он, кажется, говорит о нас». Инари находит в толпе, среди сотен глаз, глаза Лундстрема. Они, понимая, в чем дело, весело перемигиваются.

— …Мы повернем это оружие против белобандитов!..

Унха Солдат ощупывает с уважением свой револьвер.

— …Вы, рабочие, плохо накормлены и плохо одеты (вот они, дерюжные мешки на ногах вместо кеньг, вот они, перештопанные носки и заплатанные свитеры, вот завтраки всухомятку, холодные обеды). Здесь мы забрали склады акционерного общества, склады, полные товара. (Тише!) Мы их конфискуем и раздадим товары нуждающимся. (Правильно!)

Ялмарсон: — Потом отберут обратно полицейские и посадят в тюрьму!

— У меня нет целых кеньг!

— Давно, давно бы так!

— …Частной собственности не тронем. Не допустим никаких беспорядков.

Инари торжествующе оглядывается и внезапно замирает. Он увидел в толпе Хильду. Глаза их встретились. Хильда здесь! Как хорошо! Какой счастливый день ему дано пережить!

— …Товарищи! С походом бандитов на Карелию нужно покончить! Покончить!..

— Правильно!

— Верно!

«Кто же заплатит за меня недоимки?.. Почему так давно нет из дому писем?» — упрямо думает возчик.

— …Если события ближайших дней не потребуют нашей деятельности здесь, в Суоми, то перейдем в Карелию и присоединимся там к борющейся Красной Армии…

— Что он говорит!

— А как же родители?

— Перейдем!

— Там русские.

— Вот ты можешь и совсем не заплатить недоимок, — весело говорит Каллио возчику и хлопает его по плечу.

Мысль о такой возможности внезапно озаряет возчика… Как это? Можно ли? Первый раз в жизни пришла к нему эта мысль, и он потрясен ее новизной и простотой:

«Как это! Да, правда, ведь можно не заплатить недоимки, а дальше… ленсман… Нет!»

— …Никого не принуждаем идти с нами. Кто хочет добровольно идти, пусть заявит об этом в той комнате, где происходит запись…

Коскинен показывает на дом господ, и Каллио видит: на крыльце дома стоит Сунила с листами чистой бумаги в руках. Каллио видит: ярко-красная куртка пробирается к крыльцу. Ему делается смешно, и он вслух смеется.

— Вот это повезло! Сунила, оказывается, тоже здесь. И как это мы раньше не встретились? Вот это молодец, я понимаю, хочет записаться первым. — И Каллио поднимает руку вверх, машет товарищу и кричит: — Эй, Сунила, Инари тоже здесь!..

— Тише, тише, черт! — кто-то толкает его в спину.

А голос Коскинена по-прежнему звенит в морозном воздухе ясного февральского утра:

— …Товары, лошади, касса акционерного общества с этого момента наши. Мы проверили все ведомости и списки долгов и увидели, что большинство лесорубов после месяцев зимней работы еще находятся в долгу у акционерного общества. Но здесь есть и такие, кому акционеры должны. Обычных расчетов мы производить не будем. Каждому вальщику будет выплачено сто пятьдесят марок, каждому возчику триста пятьдесят, независимо от того, кто кому должен…

— Хорошо. Так… Хорошо, хорошо. Верно…

Гул одобрения катится над толпой.

— …Выплату начнем сразу после собрания. Выдавать будет по ведомости кассир под нашим контролем…

Олави возится, распоряжаясь укладкой ящиков с салом. Он занят подсчетом пил, топоров, кеньг, теплых рубах, пакетиков кофе. Потом еще надо взглянуть, как работает десятник, которому он приказал составить ведомости на выплату жалованья. Сани с оружием он уже передал Лундстрему.

Какая досада, он не слышит, что говорит Коскинен. Но дел так много. И на складе так много добра, что обязательно нужно будет и на складе попросить помощи сочувствующих возчиков, а в случае чего и мобилизовать.

Он входит в комнату к арестованному десятнику. В этой комнате сидит человек в пиджаке и с галстуком, говорят, что это управляющий соседнего пункта. Этот человек раскрыл форточку и старается услышать, что на дворе говорит Коскинен.

— …Заявляю еще раз: никакого своеволия и беспорядка не будет. Мы не грабители, а революционеры.

Олави некогда, он выходит из комнаты, часовой запирает ее на ключ.

Управляющий соседнего пункта задумался: нет, это серьезнее, чем он думал. Пожалуй, никакой выгоды для его компании не будет от этой забастовки…

— Да закройте вы, наконец, форточку, пальцы мерзнут, — возмущается десятник и продолжает писать ведомость.

Форточка захлопнута. За стеною слышна дробь «ремингтона».

Каллио первый подходит в комнате к столу, за которым сидит Сунила, чтобы записаться в отряд. А насчет слушания речей он не мастак. Он сразу и так понял, в чем дело.

— Твоя куртка, Сунила, может пригодиться, хороший из нее может выйти красный флаг, — говорит он.

Коскинен махнул рукой и с расстановкой заключает свою речь:

— …Те, кто придет к нам, пусть знают, что приходят к дисциплинированным людям. Командиров не выбираем. По поручению партии они назначены мною. Могу вас уверить, что у нас уже есть достойные люди, которые знакомы с военным делом. Теперь вы знаете все и делайте выбор, к кому хотите примкнуть.

Он не успел еще спрыгнуть с ящика, как вдруг заговорили, зашумели, одобрительный гул еще раз осыпал снежинки с нагруженных ветвей.

Так вот какая была на этот раз забастовка!..

Инари показалось, что Коскинен плохо окончил свою речь: «К кому хотите примкнуть?!»

Да разве надо было спрашивать? Разве в конце концов это вопрос? Ведь каждый решил его для себя, наверно, давно.

Нет, он, Инари, помнил речи на фронте!

Два мира стоят друг против друга.

Он сумеет дополнить, сказать как надо.

Мы победим!

Волнение захлестывает его, у него замирает сердце, но он вскакивает на ящик и видит все взгляды, устремленные на себя. Он радуется, и сразу волнение подступает к горлу, и он не может сказать ни одного слова.

Он знает все, что хочет сказать, и не может сказать ни слова, но лесорубы ждут. Тогда он начинает разматывать красный шарф со своей шеи и кричит громким, долетающим до самых отдаленных группок голосом:

— Товарищи! Товарищи! Все, что говорил сейчас товарищ Коскинен, уполномоченный нашей партии (и когда Инари произносит слово «партия», гордость звучит в его голосе), — верно. Мы, лесорубы, готовы за эту правду жить, драться и, если надо, умирать! И да здравствует Советская Россия! Не позволим лахтарям лезть в свободную Карелию! — И он машет красным своим шарфом и слышит крики:

— Ура! Хорошо!

Он замечает среди других Каллио и машет ему рукой — «дай винтовку!». И вот винтовка уже быстро идет по рукам к «трибуне», к Инари.

Инари на блестящий при ярком свете солнечного морозного утра штык повязывает свой шерстяной красный шарф, и снова слышит крики одобрения, и вдруг снова замечает в толпе Хильду.

Купец Ялмарсон смотрит на дом господ и видит: выстроилась длинная очередь у дверей комнаты, где Сунила ведет запись в отряд.

Из комнаты лесорубы выходят уже с винтовками.

Револьверы получат только командиры.

Ялмарсон смотрит на очередь, на выходящих из дома вооруженных и злобно плюет на утоптанный снег.

— Добровольцы!

— Нет, ты подумай, — говорит молодой лесоруб Хильде, — я так слушал, что даже не заметил, как замерзло у меня ухо.

Хильда захватывает горсть снега и начинает оттирать побелевшие уши.

— У тебя тоже побелел нос, — говорит он и хватает снег.

— Постой!

Она перестает смеяться. К ней подходит Инари и говорит:

— Хильда, найди меня через час, мне нужно тебе многое сказать.

И он проходит дальше, потому что он занят. Он назначен командиром головного отряда и должен принять свой отряд.

— Что ты хочешь сказать, Инари? — уже вдогонку, в спину спрашивает, волнуясь, Хильда.

Он оборачивается, глаза их встречаются, и вся жизнь для них останавливается. Так они постояли минутку, но потом Инари повернулся и ушел в комнату, а она осталась стоять на морозе, и глаза ее сами дали ответ на так и невысказанный вопрос Инари.

— Так ты, значит, раньше знала этого товарища? — немного ревниво спросил молодой лесоруб.

— Да, — сказала она.

Он понял, что спрашивать дальше бесполезно, и пошел к костру, где на вертеле поджаривалась говядина. Мясо было почти готово.

Уже были вытащены из ножен пукко. Уже шла выдача денег по ведомостям; тут же каждый получал два кило сала и полбуханки хлеба.

Лундстрем стоял подле стола, рядом с кассиром, когда к раздатчику подошла Хильда.

Это было занятно — Хильда со штыком. Лундстрем поздоровался с ней так, как будто только вчера они виделись.

Когда она уходила, бережно держа в руках полученное, он следил за нею, но она исчезла, потерявшись в толпе. Он подумал: как это он раньше не видел, что она так некрасиво ставит ноги носками внутрь и смешно приподнимает плечи.

— Нам все равно нечего будет здесь делать, работа ведь прекратится, — говорят те, кто не записался в батальон.

— Тогда пойдем вместе, сразу же вслед за отрядом.

— Батальон, стройся!.. — гремит команда.

Командует Инари:

— В две шеренги!.. Мы разобьемся на роты, а затем закусим; потом несколько часов военной учебы. Вечером уходим, — говорит он Олави.

Олави утвердительно кивает головой. Он помнит. Он сам был в бане, где вырабатывался план.

— И да здравствует красный партизанский батальон лесорубов Похьяла!

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

С медным котелком за плечами Анти шел не торопясь и опоздал на собрание.

Еще не доходя до господского дома, он узнал от знакомого лесоруба, бывшего в свое время в финском легионе, что собрание заканчивается. Легионер не стал долго разговаривать с Анти, потому что торопился. Ему было поручено доставить обращение к лесорубам, составленное Коскиненом, на соседние лесоразработки конкурирующей фирмы «Итеборт». Он спешил.

Когда Анти подошел к дому господ, перед домом на утоптанном, плотном снегу стояла большая шеренга — вооруженные парни — по два человека в ряд.

Список читал Лундстрем. Рядом с ним переминался с ноги на ногу Коскинен.

На правом фланге стоял Инари.

— Иди получать жалованье и паек, а потом становись в строй! — крикнул Анти знакомый парень по бараку.

Он был отличнейшим лыжником и поэтому тоже уходил с листовками и известиями на соседние пункты разработок. Здесь требовалась прежде всего быстрота.

— Эй, Котелок, становись в строй! — крикнула ему Хильда.

— А кто здесь — белые или красные? Я к белым не хочу!

— Становись, говорят!

И Анти стал в ряд. Но сначала он снял лыжи и аккуратно прислонил их к сосне.

«Как в восемнадцатом году», — весело вспомнилось ему.

Уже разбивка кончилась.

Медный Котелок — Анти — попал в первую роту. Командовал первой, самой маленькой и передовой ротой Инари. Здесь были собраны люди, бывавшие в боях.

Всего же было организовано три роты.

Унха был правой рукой, первым взводным Инари. В первый же взвод попали и Каллио с Сунила. Они были довольны.

Но дальше пошло обучение военным приемам, это было труднее.

Инари и Унха Солдат, собрав около костров своих ребят, объясняли им взаимодействие частей и устройство винтовки. Унха самого смущал затвор японской винтовки и странное устройство ее магазина.

Русскую же винтовку он знал наизусть — даже и то, сколько весит мулек, потому что солдатские остроты царской армии перекочевали к соседям.

Да, русская винтовка была более понятна для Инари. Но если счастливый случай подкинул японское оружие, надо бить врагов из него!

— Самое главное — это то, что оружие есть! — деловито сказал Инари.

Олави и Лундстрем объясняли другой группе устройство винтовки.

Олави командовал обозом, и ему надо было распорядиться, чтобы сначала шли акционерные лошади, а потом частные, надо было выяснить, сколько женщин могут передвигаться пешим порядком.

Лундстрем должен был находиться все время при Коскинене.

— Эй, Унха, у меня затвор не открывается, примерз, должно быть! — волнуется Сунила.

Унха всполошился.

— В этих местах такое случается, — говорит он и берет из рук Сунила винтовку.

— Товарищ партизан, — говорит Инари, — так с командирами разговаривать нельзя. Надо говорить: товарищ командир или товарищ Унха!

— Да как же у тебя затвор откроется, когда ты рукоять не повернул? — вспыхивает Унха. — Ведь я уже показывал: нужно поднять рукоять и потом только отводить ее на себя.

И тут же Унха просиял: он понял, что покрышка на затворе ни к чему; ее можно просто снять и бросить ко всем чертям. Он так и сделал. С чувством облегчения снимает он эту дурацкую покрышку (а как она нужна на морских берегах или у сопок — спасение от песчинок, стирающих механизмы) и далеко отшвыривает ее прочь. Теперь все прояснилось. Он помогает это сделать и другим.

Анти набирает снег в котелок и ставит на костер.

После завтрака снова учение.

Около самого господского дома лопарь замедляет ход своего оленя, и нарты круто останавливаются. С них скатывается жирный, чисто выбритый человечек с двумя огромными, туго набитыми портфелями.

Он словно не замечает необычного в это время дня оживления на площадке перед домом, не замечает разложенных беспорядочно костров и ящиков с салом посреди площадки, на утоптанном снегу. Или он никогда здесь не бывал? Нет, бывал.

Двое его узнали. Они бегут к крыльцу. Навстречу ему из дома выходит Коскинен.

— Да ведь это разъездной кассир!

Он привез деньги для выплаты заработка, не полностью, правда, всего лишь за две недели.

— Здравствуй, — говорит Коскинен кассиру.

Но тот весело спрашивает:

— А где управляющий?

— Старый арестован, новый вот он — я.

И с этими словами Коскинен вытаскивает из-за пазухи револьвер.

— Господа, караул, господа, грабят! — кричит изо всех сил кассир.

Олень нервно поводит ушами. Лопарь равнодушно смотрит на неожиданную картину. Кассир, очевидно, ожидает помощи, ведь это не глухой переулок. Здесь у костров ведь больше сотни людей. Его ошарашивает громкий смех.

Он оглядывается. Совсем вплотную подходит к нему Лундстрем и спрашивает у Коскинена:

— Товарищ начальник, куда нести деньги?

Тогда кассир понимает, что все пропало, зажимает под мышками тугие портфели и уже настойчивым шепотом не то спрашивает, не то умоляет:

— Вы мне дадите расписку?

— Это, конечно, можно. Сколько здесь?

— Сто пятьдесят тысяч марок, — лепечет кассир.

— Расписку получишь через час. Запри его с другими, — приказывает Коскинен Лундстрему и кричит: — Задержите его скорее!

Лопарь вскочил на нарты и ударил оленя.

— Стой! Будем стрелять!

Лопарь останавливается и покорно поворачивает нарты.

— Не надо меня стрелять. У меня марок нет. У меня пенни нет. Один только олень.

— Да не нужны нам твои деньги, — морщась, говорит Лундстрем.

Он успел запереть кассира в комнату к управляющему.

— Не нужны нам твои деньги и твой олень. Только ты не смеешь выехать отсюда раньше нас. Уедешь завтра утром. Понял?

Лопарь молчит. Он ничего не понял, ему страшно, что убьют его сокровище, его оленя. К нему подходит Ялмарсон и что-то шепчет. Лопарь, не произнося ни слова, отходит от него.

Когда Анти, закусив, чистит свой медный котелок и разговаривает с другими ребятами, к ним подходит Ялмарсон.

— Неужели вы, ребята, пойдете куда-нибудь отсюда в такую холодину? Ведь замерзнете по дороге.

— Брось шутить, купчина, — смеется Каллио, — всюду, где есть дерево и спички, нам будет жарко.

— Когда явится полиция, плохо придется вожакам, — продолжал свое Ялмарсон. — Ведь это же был форменный грабеж, с кассиром-то!

— Что, грабеж? — изумляется Сунила. — Это что мы получили свой заработок за две недели? Да нам причитается больше чем за месяц.

— Ты забыл про долги, — вступает в беседу Сара.

— Вот, вот, — степенно обрадовался Ялмарсон. — И потом я твердо убежден, что наша социал-демократическая партия будет категорически против такого бессмысленного действия.

Да, Ялмарсон зарапортовался, он не заметил того, что, обходя костры, Коскинен подошел к ним и внимательно, глядя на Ялмарсона, пытался что-то припомнить.

— Какая социал-демократическая партия против? — взорвался он. — Германская, Носке? Которая допустила, чтобы кайзеровский сапог растоптал нашу революцию и уничтожил десятки тысяч наших товарищей? Шведская, может быть? Которая допустила шефа персидской полиции Ялмарсона с его черной бригадой топтать нашу родную рабочую Суоми? Или, может быть, наша финская социал-демократия Таннера, та, которая принимает парады шюцкора, та, которая одобряет расстрелы рабочих? Та, которая помогает драться против Советской Социалистической Республики? Да мы все плюем на такую твою партию!

Бродячий торговец смутился, медленно вытащил из кармана огромный, красный с крапинками носовой платок, аккуратно сложенный, и стал бережно его раскрывать.

— Однако и мы имеем тоже заслуги перед рабочим классом, — сказал он.

Но, увидав, как спорщик разворачивает свой платок, Коскинен словно просиял: да, он вспомнил то, что несколько минут так мучительно пытался вспомнить. Он вспомнил, где, когда и как пришлось ему встретить этого бродячего социал-демократа.

— Да ты, прежде чем говорить, прополощи сначала свой рот! — крикнул он гневно. — Недаром ты носишь собачью фамилию Ялмарсон[16], я все вспомнил. И ты вспомни, как зовут меня. Яхветти…

— Коскинен! — с испугом сказал Ялмарсон и, потеряв всю свою самоуверенность, шепотом повторил: — Яхветти Коскинен!..

— Вспомнил! — торжествующе повторил Коскинен. — Восемнадцать лет прошло! Если ты будешь продолжать здесь врать, то я сейчас же расскажу всем, как ты торговал спиртом в Випури, как ты жульнически обокрал товарища, доверившего тебе свои деньги.

— Лучше арестовать его, к чертям собачьим, товарищ начальник, — весело сказал Каллио.

— Не стоит! Теперь он сам будет молчать, как проклятый, — усмехнулся в подстриженные усы Коскинен. — Так вот где нам пришлось с тобой встретиться!

И Коскинен направился дальше, к другим кострам и другим лесорубам. Рядом пошел Анти с неразлучным своим котелком.

Всюду толпились люди, деловито и громко разговаривая, и они были совсем такие же, как и вчера, и все-таки непохожие. Не то разговор их стал громче, не то они как-то выпрямились и стали стройнее, и глаза их утратили обычное равнодушие. Все это было так, но еще какое-то другое ощущение было разлито среди всех записавшихся в отряд. Они почувствовали себя хозяевами своей судьбы, своей жизни.

Когда потом Каллио пытался припомнить все то, что произошло в эти несколько отчаянно холодных дней февраля, он говорил:

— Нет ничего на свете лучше лесного шума. Как шумит лес! Ну так вот все эти дни похожи на самый хороший лесной шум. Словно не переставая лес шумел в наших сердцах.

Лыж не оказалось на том месте, где оставил их Анти.

Вот к этой огромной сосне прислонил он свои лыжи… теперь их не было на месте. Лыж для всех не хватало, это стало сразу ясно после собрания. Анти расстроился, он остался без лыж, а по следу найти похитителя нельзя. Слишком много здесь пересекающихся следов, а на площадке перед домом снег утоптан.

Анти готов был от ярости грызть кору на сосне. Ведь это же сущее безобразие — у него утащили лыжи. Он пошел жаловаться в штаб, самому начальнику Коскинену.

Инари и Каллио помогали одному лесорубу, поддерживая его под руки, подняться на крыльцо господского дома.

«Вот уже появились пьяные, новый беспорядок»,— с горькой усмешкой подумал, поднимаясь вслед за этой группой, Анти.

Полутемная комната была полна народу. Обеденный стол пододвинут вплотную к стене. У стола сидел Коскинен и о чем-то говорил с Олави, Лундстремом и рыжебородым лесорубом. Лундстрем громко просил всех выйти из комнаты, очистить комнату для короткого совещания штаба.

«Ах так! — со все усиливающейся горечью подумал Анти, и медный котелок звякнул у него за плечами. — Ах так! Заседать отдельно от всех, уже начальники появились, а порядка нет. Знаем!» И направился прямо к Коскинену.

Лундстрем отворил дверь в комнату, где сидели арестованные. Инари ввел под руки лесоруба к арестованным.

— Встаньте с кровати, — приказал он десятнику Курки.

Тот нехотя оставил койку. Инари уложил на нее лесоруба.

— Так вот, херра Курки, этого больного товарища, на место которого вы меня взяли, мы оставляем здесь. Он уже поправляется. И если с ним случится что-нибудь плохое или он не выздоровеет, отвечаете лично вы, херра Курки. Вы поняли все, что я вам говорил?

Курки утвердительно мотнул головой.

— Теперь вот возьмите обратно ваши драгоценные сигары, я курю только трубку, и, если позволит совесть, вы снова сможете продать их по той божеской цене, какую содрали с меня.

Он бросил на столик пачку сигар и, круто повернувшись, вышел из комнаты.

Подходя к столу, он услышал, как Коскинен говорил какому-то партизану (теперь Инари всех лесорубов, записавшихся в отряд, называл не иначе как красными партизанами):

— Что же, разрешаю искать тебе лыжи по всему отряду. Найдешь — возьми себе. Только не очень грохочи.

Партизан этот, ничего не ответив начальнику, пошел к выходу.

В комнате было почти темно. Лампа коптила.

— Ты ведешь первую роту свою передовым отрядом, Инари, и выводишь ее в десять вечера. Дорога на село Куолаярви — самая короткая. В два часа ночи выходит вторая рота, Вирта, твоя, сразу же следом все обозы с припасами, женщинами, слабыми и всеми, кто идет с нами, но не записался в батальон. Потом третья рота. Связь постоянная — двусторонняя. Ночевки в деревнях — по преимуществу, дозоры и часовые обязательны, — тихо, но уверенно говорил Коскинен.

— У меня большой обоз — тридцать казенных лошадей, остальные возчиков.

— Добровольные?

— Да. Нескольких я мобилизовал. — Это Олави говорит о порученном ему деле.

Инари встает.

— Мне надо идти. Ведь скоро моей роте в дорогу.

— Что же, доброго пути. — И с неожиданной ласковостью Коскинен протягивает руку Инари. — Доброго пути, товарищи!

На пороге Инари оборачивается:

— Я бы все-таки десятников, Ялмарсона и управляющего расстрелял к чертовой матери. Вспомни, как эта сволочь с нашими ребятами расправлялась в восемнадцатом. Вспомни о смерти Викстрема.

— Инари, иди к своей роте!

Коскинен встал. В полутьме зимнего вечера он, казалось, стал выше.

— Коскинен, вспомни, в восемнадцатом году мы были мягки с лахтарями, Коскинен, вспомни, мы потом признали это своей ошибкой.

— Инари, иди к своей роте и… знай: я подписывал письмо товарищу Ленину третьего сентября, в восемнадцатом году, я помню обо всех наших ошибках и не повторю их. Иди к своей роте, Инари, и предупреди партизан обо всем, что я сказал. Это относится и к тебе тоже.

Инари вышел, хлопнув дверью.

Звезды толпились на просторном, низком, черном небе.

«Отличный будет путь, — подумал он, — только бы Хильда в дороге не замерзла».

Лундстрем очнулся оттого, что его кто-то шлепнул по плечу. Он с трудом раскрыл веки и долго не мог прийти в себя и понять, где он и что с ним происходит. Одно было ясно, что он сидит на табурете и лампа коптит. Потом он осознал, что похлопывает его по плечу Олави. От Олави пахло морозом.

— Проснись, обоз готов, время идти!

Откуда-то издалека долетал до него знакомый голос. Он вскочил и почувствовал, что ноги не держат его. Как будто бы волна качнула его.

— Время выходить!

Он подошел к столу. На венском стуле, уронив голову на стол, молча сидел Коскинен.

«Я не должен был засыпать», — подумал Лундстрем и толкнул слегка Коскинена.

— Пора!

— Что? — вскочил с места Коскинен, как будто он и не спал, а только все время настороженно ждал этого прикосновения. Он вытащил из бокового кармана часы на толстой массивной серебряной цепочке и щелкнул крышкой. — Да, время — два часа. Я спал на десять минут больше, чем назначил себе.

Он спал сорок минут впервые за сорок три часа.

Умывались они снегом. Для этого нужно было отойти подальше от крыльца. У крыльца снег обледенел.

Было отчаянно холодно, и кончики пальцев сразу же начало покалывать.

Площадку за домом обступал непроглядно темный лес. Отдельные столбы были неразличимы в этой сплошной мгле. И только около костров ночь отступала, но костры медленно потухали.

Лундстрем услышал хруст пережевываемого лошадьми овса и почувствовал запах лошадиного пота, его обдал теплый пар дыхания животных.

— Уже пошел обоз, — с удовлетворением сказал Коскинен, и первый раз Лундстрем услышал в его голосе ласковые нотки. — Живем, парень, отлично живем! Отлично! Вот бы на панко-реги теплую полость, тогда и на ходу часик можно было бы поспать, — радостно сказал Коскинен и опустил свою руку на плечо Лундстрему.

— Отлично живем, товарищ начальник, — почти крикнул тот и побежал обратно в дом господ.

Он пробежал неприбранную большую комнату и повернул ключ в замке. В комнате на огромной медвежьей полости спал управляющий со своей молодой женой. В углу у печи дремал, поблескивая широкой лысиной, Ялмарсон и храпел кассир, положив под голову опустошенные портфели.

— Вставайте, полость нужна начальнику, — разбудил их Лундстрем.

Сквозь черноту небес булавочными головками блестели звезды, и от снега ночь казалась еще темнее и от густой темноты холоднее. И в этой холодной тьме слышно было по скрипу полозьев, по приглушенному разговору людей, по редким движущимся уголькам трубок и сопению лошадей, как проходит мимо обоз.

— Ну, едем, что ли? — сказал Коскинен.

К ним в темноте подъехали розвальни. Лошадью правил незнакомый мужчина.

— Я кучер управляющего. Он приказал мне не оставлять нигде лошадь, — пробасил он.

— Ну и ладно, — весело сказал Лундстрем. — Лошадь управляющего, кучер управляющего, пусть будет матрац и одеяло тоже управляющего. — И он взвалил на розвальни теплую полость и оленьи шкуры.

Коскинен сел в розвальни, и уже на ходу вскочил в них Лундстрем. Покрываясь шкурами и сразу впадая в глубокий сон, он успел еще пробормотать:

— Отлично живем, товарищ Коскинен, лучше нельзя!

Предыдущая главаГлава 3 из 6Следующая глава