До замужества жизнь Эльвиры протекала спокойно и благополучно.
Отец любил ее больше, чем других своих детей, таких же розовых, таких же голубоглазых и белокурых, как Эльвира.
Эльвира была третьей — розовощекой, балованной дочерью. Она три года ходила в школу, но, когда учитель сказал, что на конфирмации[1] она будет первой, отец решил, что хватит, и взял ее домой.
Дома было много работы. В хозяйстве — одиннадцать коров, сто пятьдесят оленей, две лошади.
Эльвира доила коров, ухаживала за ягнятами, огромными старинными ножницами стригла овец. Ноги им связывала старшая сестра Эльвиры — Хелли. Эльвире становилось их жалко, и она прикладывалась своим розовым вздернутым носиком к влажным овечьим носам.
Девушка убирала горницы, смахивала пыль с лавок, стоящих плотным кругом вдоль стен, с жердей, полок под потолком. Зимою семья по вечерам собиралась в одну горницу, пряла нитки из теплой овечьей шерсти.
В таком большом хозяйстве нужен был батрак. И в ту зиму поступил к отцу Олави.
С топором и пилою, сговорившись уже с возчиком, он шел на север, чтобы наняться лесорубом-вальщиком. По дороге Олави заглянул в избу, где суетилась у плиты Эльвира, готовя кофе, и попросил напиться. От кофе подымался вкусный пар.
Старику понравился сильный на вид работник, статный и скромный, и он сказал:
— Зачем идти дальше, оставайся у меня.
Олави вспомнил лесные шалаши, в которых он провел шесть зим, и насекомых, и еду всухомятку, и то, что щепка выбила глаз приятелю (поэтому-то Олави шел сейчас один).
У Эльвиры от плиты раскраснелись щеки — ей только что исполнилось шестнадцать лет, а Олави было двадцать два года, — и он решил остаться.
Рано утром Эльвира доила корову и напевала, когда вошел в хлев Олави — он уже второй месяц работал у отца — и сказал ей:
— Через два дня вечером гулянье в деревне, и ты будешь в хороводах выбирать только меня.
— Ладно, — не подумав даже, сказала она.
— И еще, Эльвира: ты будешь моей женой.
— Ладно, — повторила она, и от радости ей показалось, что она летит.

Парни затеяли праздник на славу. Но во всей деревне гармонь была только у отца Эльвиры, и он давал ее на вечер за шесть марок; это немало, но без гармони нельзя танцевать, а без танцев нет вечеринки.
Уже были морозы, и снег, и звездные ночи. Третий год шла война.
У Каллио в Америке была тетка, в Канаде где-то. Она его звала к себе, и он уже совсем собрался ехать — хорошие лесорубы в Канаде нужны, — когда появились вдруг эти германские подводные лодки и стали топить пассажирские корабли.
Отец Каллио уехал в Америку, когда мальчику было всего полтора года, и вскоре там его насмерть придавила сосна. Мать с тремя малыми ребятами осталась батрачкой.
И Каллио, узнав про подводные лодки, не поехал в Америку, а пошел на север Финляндии рубить леса акционерного общества «Кеми». Он уходил сегодня, и оставить такое событие без вечеринки было невозможно.
Уже откладывали девушки для вечеринки кто кусок масла, кто муку, а кто и курицу; уже таинственно пощелкивал пальцами у горла долговязый Лейно, давая знать посвященным, что дело без спиртного не обойдется. А гармони не было. Тогда парни обратились к Олави:
— Старик хвастался, что ты у него хороший работник. Попытай, может быть, он тебе уступит.
Олави пошел. Он вошел в избу. Старик читал у окна библию. Олави смахнул снег со своих кеньг[2], подошел к старику, сел напротив. Старик продолжал сосредоточенно читать.
Олави медленно стал набивать трубку. Торопиться было некуда. Субботний день кончался за деревней в голубом снегу. И так Олави сидел, пока совсем не стемнело. Старик оторвал от библии утомленные глаза и сказал:
— Засвети лампу. — И, вздохнув, прибавил: — Война всегда была. — И еще, помолчав: — Мы живем в лесу.
Тогда Олави встал, но не пошел зажигать свет, а сказал:
— Отец, завтра у ребят гулянье. Дай им гармонь, они не испортят.
Условия старика были неизменны.
— Шесть марок не так много для тех, у кого есть время гулять, а гармонь мне тоже нелегко далась.
Тогда Олави подошел ближе к старику и медленно, тихо спросил:
— Ты говорил, что я хороший работник?
— Да, на тебя я не жаловался.
— Отдай мне твою третью дочь.
Они оба замолчали. А Эльвира стояла на пороге и про себя тихо-тихо, чуть шевеля губами, молилась.
Помолчав минут пять, старик начал смеяться, и смеялся он все громче и громче, и чем веселее смеялся старик, тем мрачнее становился Олави, и, наконец, он в сердцах повернулся и вышел из горницы.
Парни достали нужное количество марок, и Олави принес гармонь в избу, где собиралось гулянье.
Веселились отменно: водили хороводы, выбирали себе милых по сердцу, пели песни, которые пастор петь не велит, пили барду, которую ленсман варить не велит.
Всем было весело.
Потом пошли по улице и стучали в окошки к тем девушкам, которых не пустили на гулянку, и горланили песни.
В одной избе открылось окошко, девушка крикнула: — Матти, иди сюда!
Матти вошел в дом и был там одну, две, три минуты…
— Что бы он мог там делать?
Парням стало завидно, и они, смеясь, вытащили из дома Матти за ворот.
Снова заиграл на гармони Лейно, и снова начались танцы, и парни целовали своих милых, а девушки прижимались к ребятам, и было им очень весело. Когда стали расходиться по домам, гармонист Лейно сказал:
— Ребята, неужели простим мы жадность старику, пожалевшему гармонь?
— Конечно, нет, — отозвался Каллио. — Разорвем ее!
— Кто же разрывать будет? Нам с ним в одной деревне жить. Вот Олави ему совсем чужой.
— Да, я ему совсем чужой, — сказал Олави, и темные его глаза засияли.
И тут только в первый раз заметила Эльвира, какие черные глаза у Олави. Ему бы полагались такие же голубые или серые глаза, как у всех ребят.
— Да, я ему совсем чужой, — повторил Олави и выхватил гармонь у Лейно.
Он с размаху, но без всякой злобы ударил гармонью об стол. Гармонист Лейно отшатнулся.
— Молодец! — крикнул кто-то из ребят, и все замолчали.
Тогда Олави вытащил свой замечательный финский нож и стал спокойно обрезать клапан за клапаном. Гармонь тяжело вздыхала под острым ножом.
Парни как зачарованные ловили предсмертные всхлипы гармони.
— Кончено, — остановился Олави. Тень его качнулась по потолку, и все зашумели, заговорили. Олави залпом выпил стакан холодного молока.
— Кто же возьмется отнести старику гармонь? — испуганно спросил Лейно.
— Нечего нести. К свиньям бросить — и все, — не унимался Каллио.
— Эльвира здесь, пусть и несет инструмент домой к своему отцу!
И все обернулись к Эльвире.
Она стояла на пороге, собираясь уйти, губы ее дрожали.
— Он меня прибьет, — плачущим голосом сказала девушка.
И тогда вышел вперед Олави, взял растерзанную гармонь и весело сказал:
— Я отнесу.
Вся компания высыпала за ним на морозную улицу.
По неровному льду реки бежала лунная дорога. Подошли к дому старика. Белые наличники при луне казались еще белее, и ребятам было немного страшно, но очень весело. Все парни попрятались в канаве у дороги.
Олави подошел к дому и, скользя по обледеневшим ступенькам, стал взбираться на крыльцо. Он взялся за дверное кольцо и стукнул. Спросонья залаяла в доме собака, затем кряхтящий голос заворчал:
— Тоже женихи! До утра гульба, а на работу — спина ломит.
И дверь распахнулась. Старик сегодня открыл дверь сам.
— Я принес тебе гармонь, — громко, чтобы слышали в канаве и за плетнями, сказал Олави.
— Ну ладно, положи ее на место и иди спать.
— Я ее испортил, — еще громче сказал Олави.
— Зачем? — удивленно и недоверчиво протянул хозяин.
— Чтобы ты на ней не наживался! — почти закричал Олави. Голос его задрожал, он швырнул гармонь в сени.
Хозяин поднял руку и прошипел:
— Берегись!..
— Берегись сам, — ответил Олави. Зашел в сени и, взяв оттуда свой топор и пилу, вышел на крыльцо.
— Вон! — крикнул исступленно хозяин. — Жалованье твое я удержу за гармонь.
Дверь захлопнулась.
— Теперь, Каллио, идем вместе на лесоразработки, — сказал Олави, а ребята стали расходиться по домам.
Лунный луч играл на топоре. Из трубы избы у околицы подымался горьковатый дымок.
— Идем, — сказал Олави.
И они, обнявшись, пошли на север. Но только они миновали околицу, как позади послышался хруст снега, учащенное дыхание.
— Олави, постой, Олави!
Они оглянулись и остановились. Их догоняла на лыжах Эльвира.
— Олави, — сказала она, — я ухожу с тобой, я буду твоей женой.
— Наплюй на коров и на оленей, Олави, наплюй на приданое и возьми ее так, — засмеялся Каллио.
— Замолчи, Каллио, — сказал Олави, и счастье подступило к его горлу. — Эльвира, — сказал он, — теперь мы навсегда вместе! Почему у тебя разные лыжи?
На их дороге лежала деревушка, где была церковь. Впрочем, она не понадобилась: пастор совершил обряд у себя на квартире.
До замужества жизнь Эльвиры протекала спокойно и благополучно.
Отец готовил ее в жены сыну Пертула — оленевода из соседнего прихода — Каарло. У Пертула была тысяча оленей, и на его земле сидело двадцать торпарей[3]. Сын Пертула Каарло был сейчас в Германии и обучался в егерской школе.
Под негромкий плач жены старик отказался от дочери.
— Ни одного глотка простокваши от моих коров, ни одной шерстинки моих овец, ни рога моих оленей ни она, ни Олави никогда не получат.
Но они на помощь и не рассчитывали. Олави не хотел вести Эльвиру на лесоразработки — холодный шалаш лесорубов не приспособлен для влюбленных. Каллио отдал друзьям свои первые и последние сбережения, жена пастора ссудила новобрачных малой толикой денег на обзаведение — пришлось прослушать несколько проповедей о бережливости, — и Олави заарендовал полуразрушенную избу на большой дороге.
Подправив немного это ветхое сооружение, они открыли буфет.
Три месяца, пока они обзаводились всем необходимым, Олави, работая днем батраком, отдавал ремонту ночные часы, и ничего у них, ничегошеньки не было — неисправная печь дымила, и пищей их было молоко и хлеб, и работали они не покладая рук, не разгибая спины, но были очень счастливы.
По дороге проходили в поисках работы лесорубы на север и на восток. Наточенные длинные топоры блестели за поясами, кеньги скрипели на морозном снегу, от лошадей шел пар. Шли они партиями: возчик с панко-регами[4] или простыми санями и рядом с ним два вальщика. Вальщики нанимались к возчику, а возчик от акционерного общества получал деньги сдельно за порубленный и вывезенный лес и сам расплачивался с вальщиками. Вальщики говорили, что возчики им мало платят, а возчики утверждали, что оставляют только на сено и овес для своих лошадей и что им самим ничего не остается.
Заходили лесорубы по дороге к Олави, а в буфете был кофе, горячий, сладкий, и бутерброды со шпиком, и пироги, и жареное оленье мясо, и молоко, и стоило все очень дешево, потому что молодые все делали сами.
Пока Олави колол дрова, носил из колодца воду, разводил огонь в очаге и разделывал оленье мясо, Эльвира прибирала помещение, перемывала и перетирала немногочисленную посуду, чистила кастрюли до блеска, месила тесто, лепила пирожки, нарезала бутерброды. Но лесорубы с работы шли такие же безденежные, как и на работу, и редко-редко выходило так, чтобы кто-нибудь попросил полный обед.
Вдруг в марте пришли известия о том, что в Петрограде революция, но ни Эльвира, ни Олави не знали, что это значит.
Жена пастора проезжала мимо и сказала, что все переменится. Какой-то оратор приезжал из уездного города, он тоже сказал, что все теперь пойдет по-другому.
Но все так же на север шли лесорубы за работой с туго подтянутыми поясами и такие же шли с севера: и совсем молодые, и обросшие седой бородой. Они жадно смотрели на неприхотливые бутерброды Эльвиры и заказывали все меньше и меньше. Дело прогорало.
Они праздновали Первое мая вместе с лесорубами, вместе со всем селом. Еще всюду лежал глубокий снег.
Оратор с крыльца Народного дома, только что организованного по примеру уездных городков, рассказывал много интересного про союзы молодежи. И Олави сказал: «Я работаю с девяти лет» — и пошел записываться к оратору в союз молодежи. Эльвира сказала: «Я пойду с тобой», и они вместе записались в союз молодежи, но вскоре союз распался.
— Это хорошо, пожалуй, Эльвира, — сказал Олави на вторую неделю после рождения девочки, — что союз распался.
— Почему?
— Потому, что нам нечем было бы заплатить членский взнос: пока ты лежала, мы окончательно вылетели в трубу. У нас даже нет денег отдать долг пасторше.
Эльвира засмеялась и прижала к себе крошечную Хелли.
— Господи, как она на тебя похожа! — сказала Эльвира мужу.
— Ну уж это ты ошибаешься. Ты и она — две капли молока.
В эти дни мать Эльвиры узнала, что стала бабушкой, тайком от мужа пробралась к дочери и принесла с собой сверток белья.
Мать спрашивала Эльвиру, как она живет, и Эльвира говорила: «Хорошо». А мать оглядывала пустые стены и плакала. И, уходя, ругала своего мужа.
— Надо будет запахать поле, — сказал Олави Эльвире, — в будущем году пригодится, когда я пойду в лес.
— Нет, не пригодится, — сказала Эльвира, — я пойду с тобой.
— Нельзя тебе идти в лес с Хелли, — отрезал Олави, и они чуть не поссорились.
Хелли уже научилась улыбаться, и бабушка — она приходила еще два раза, хотя идти надо было тридцать километров, — радовалась, глядя на нее.
А съестного уже было совсем мало.
Опять была зима, и очень холодная зима. Началась революция в Суоми. Олави записался в Красную гвардию. В селе было пятнадцать красногвардейцев. В избе у Олави прятали оружие. В селе услыхали, что готовится нападение белых.
Все батраки и лесорубы собрались в Народном доме, вытащили припрятанное оружие и стали готовиться к отпору.
Эльвиру научили чистить винтовки, и она чистила и смазывала оружие, а рядом, на столе, гугукала и пускала слюни темноглазая — в отца — Хелли.
Через две недели все узнали, что фронт передвинулся далеко на юг и село находится в глубоком тылу белой армии, и тогда отряд, едва успев организоваться, распался, и оружие снова исчезло, и все разбрелись в разные стороны.
Эльвира принялась снова чистить до блеска и без того чистые кастрюли, но почти никто не заходил к ним в буфет.
Изредка проезжали сани с ранеными, и это были белые.
16 февраля 1918 года Эльвира с Олави сидели у себя дома и пили кофе. Вошли трое парней, и один из них закричал:
— Кто здесь Олави?
— Я. В чем дело?
— Идем с нами.
— Дайте кофе допить.
— Никаких кофе!
И они забрали Олави с собой.
Когда все ушли, Эльвира достала из ящика стола маузер и три пачки патронов, завернула в промасленные тряпки и, поглядев в окно, чтобы убедиться в том, что никто за ней не следит, вышла во двор, спрятала в поленнице среди дров свой сверток и вернулась к ребенку. Когда парни вернулись через полтора часа, чтобы произвести обыск, Эльвира доила корову. Они вызвали Эльвиру из хлева и стали перерывать все ящики, разбросали постель, но ничего не нашли. Тогда один стал стучать прикладом об пол и закричал:
— Сознавайся, где оружие?
Она сказала:
— Я не знаю.
Он стал щелкать затвором, и она снова сказала: — Я не знаю.
Тогда другой подошел к шкафчику, где Эльвира в горшочках готовила простоквашу, — все четыре полки были уставлены этими горшочками. Парень подозвал Эльвиру и заставил открывать горшочки, и она открывала и подавала, а лахтари швыряли их на пол. Они перебили сорок горшочков и ушли.
А Эльвира собрала завтрак Олави и пошла в Народный дом, где находились белые. У крыльца стояли еще три женщины с узелками. Их не пропускали на свидание и не брали передачи. Они стояли так несколько часов, совсем замерзли и пошли по домам.
Эльвире было обидно и очень хотелось плакать, а Хелли еще ничего не понимала.
Четыре месяца находился Олави в селе под арестом, и ни разу за это время не могла его увидеть Эльвира, ни одной записки лахтари не передавали ему.
Приходила ее мать и говорила:
— Посмотри, на кого ты стала похожа, а какой была!
Но Эльвира молчала. Тогда старуха снова принималась за свое и говорила.
— Пожалей хотя бы девочку. — И потом, подозрительно оглядывая набухающий живот дочки, снова говорила: — Иди к старику, он тебя примет.
Эльвира продолжала молчать.
Старуха снова пропадала на недели. Эльвира кое-как перебивалась. Один раз зашел к ней совсем молодой парнишка, белобрысый и остролицый, положил на стол сто марок и сказал:
— Это тебе от товарищей. — И, уходя, добавил: — Не забудь, завтра утром их отправляют в город на допрос и расправу.

Эльвира не могла заснуть всю ночь и рано утром вышла к реке. Там уже собрались люди. Жены и дети, братья, отцы, матери и сестры арестованных стояли на берегу — их к барже не подпускали, — и Эльвира чувствовала себя очень одинокой. Арестованных повели из Народного дома под конвоем на баржу. Они поднимались по трапу, и наручники их глухо звенели. И тогда поднялся вой. Потом буксир загудел. Хелли испугалась гудка и заплакала. Эльвира стала ее утешать. Баржа заскрипела и отошла. У бортов стояли в наручниках арестанты и смотрели на провожающих. И снова Эльвира увидела в толпе вчерашнего парня. Он сказал ей:
— Так по дороге они всюду будут брать на баржу арестованных.
И она спросила:
— Как тебя зовут?
— Сунила, — ответил парень и пропал в толпе.
Через две недели Эльвира получила записку от мужа: он жив и здоров, чего и ей желает, и проживает в тюрьме в Куопио; там он копал могилы для убитых и умерших в госпитале белогвардейцев, — это было его единственным утешением.
Ей было очень трудно жить, она не справлялась со своим крохотным хозяйством и одной коровой; и никто ее не хотел брать в батрачки.
Прошло немного времени, и она родила вторую дочь; назвала ее Нанни. Она писала письмо за письмом в тюрьму, но весточек ее не пропускали. Мать уговаривала ее возвратиться к отцу, но Эльвира ответила, что будет ждать Олави в этой избе.
Соседка сказала ей, что губернатор — или как его там называют — может отпустить Олави домой вспахать и засеять поле, потому что чем меньше нищих, тем спокойнее властям, и такие случаи уже бывали в соседних деревнях.
Эльвира с грудной Нанни на руках (Хелли она оставила у соседей) вместе с этой женщиной, которая тоже хлопотала о своем арестованном муже, отправилась в Каяна, где содержался Олави. Из дому они выехали на лодке по течению реки, а потом плыли по озеру — им помог перебраться через озеро веселый и разговорчивый лесоруб. Лед только проходил, было свежо. Парень торопился на сплав, но все-таки помог женщинам. Эльвиру он называл нейти[5], и только когда она, отворачиваясь от него, кормила Нанни, он вежливо обращался к ней — роува[6].
Они сошли с лодки и спрятали ее в лесу. Земля была еще влажная, сырая. Парень отправился на север.
Женщины пошли дальше пешком. Изредка их подсаживали на телегу крестьяне. Потом они сели на пароходик и через два дня прибыли в город.
Написав прошение, они обе пошли к управителю. У самого порога забилось сердце у Эльвиры, и ей стало противно просить начальника. Она подумала: «Когда окончится эта собачья жизнь?» — и не пошла с прошением к начальнику. Тогда другая женщина, которая приехала с ней, взяла у нее бумагу и крошечную Нанни, уже научившуюся улыбаться, и пошла одна к начальнику.
Начальник прочитал прошение, посмотрел на женщину и, сняв с переносицы запотевшее пенсне, несколько раз бессмысленно щелкнул пальцами перед самым носом у Нанни. Девочка, увидев чужого человека, заплакала. Тогда начальник разозлился, накричал на женщину и выгнал ее из кабинета.
Через несколько минут к ним вышел стражник и сказал, что начальник приказал им немедленно уезжать домой и что дело их он разрешит как следует.
Они вернулись домой той же дорогой.
Через несколько дней стражник привел Олави.
Олави очень исхудал, и глаза его стали еще темнее.
Когда Эльвира, увидев его, бросилась бегом с крыльца навстречу, стражник спокойно ее отстранил и сказал:
— Олави разрешено работать у себя в поле при одном условии: он не имеет права произнести ни одного слова и подходить к нему строго воспрещается. От тебя зависит, будет ли он работать или я сейчас его уведу.
И печальные глаза Олави (а как он старался глядеть беззаботно!) подтвердили, что стражник говорил правду.
И тут началось новое испытание Эльвиры.
Соседи охотно уступили и лошадь и плуг, и Эльвира сидела у раскрытого окна, выходившего прямо в поле, и держала Нанни на руках, чтобы Олави было видно дочку, которая родилась в его отсутствие.
Стражник не позволял Олави оглядываться: надо скорее вспахать землю. Высокая фигура Олави склонялась над тяжелым плугом, он спотыкался.
Эльвира сидела у окна и смотрела, как пашет ее муж и как стоит с винтовкой на ремне равнодушный конвоир.
В сумерки Олави и мужа соседки увели в каморку Народного дома, где теперь уже никаких собраний и митингов не происходило, изредка лишь бывали танцы.
Женщин не допустили к арестованным, только взяли у них маленькие узелки с едой.
Всю эту ночь Эльвира не могла заснуть и думала много обо всем и о том, кому это нужно, чтобы Олави так исхудал.
С утра Олави снова работал в поле, а Эльвира сидела у окна, держала в руках Нанни и думала. Когда Олави разгибал спину и отирал пот со лба, озираясь на окно, их глаза встречались. Шапки он не снимал — зачем было показывать ей бритую голову, — но разве она не знала? Встречаясь глазами, они улыбались друг другу, и он снова склонялся над работой…

Мужчин увели через четыре дня обратно в тюрьму.
Вскоре пришло известие — на серой тюремной открытке, — что Олави приговорили к трем годам каторги, и тогда приехали к ней отец с матерью. Отец вошел в комнату, сказал Хелли: «Одеваться!», взял из рук Эльвиры маленькую Нанни и сказал Эльвире:
— Едем.
Она молчала.
Тогда старик сказал:
— С Олави мы помиримся, когда он выйдет, а сейчас едем.
Эльвира собрала все вещи, и они поехали домой. Вез их сани нежный, с подпалиной Укко.
— Господи, как он вырос за это время!
Корову нельзя было быстро гнать. Тогда отец связал ей ноги, ее положили на другие сани и так повезли. Хелли было очень весело. Корову покрыли попоной, рога ее странно торчали, и от ее дыхания из-под попоны вырывалось облако пара.
Снова Эльвира доила коров, ухаживала за ягнятами, огромными старинными ножницами стригла овец, — они жалобно блеяли, — убирала горницы, смахивала пыль с лавок. Старшая ее сестра Хелли вышла замуж, а брат стал охотником.
Время шло, как будто ничего не изменилось, разве что прибавилась забота о маленьких Хелли и Нанни, да и то бабушка и дедушка не давали никому к ним подойти и очень их баловали. Да еще приснилась ей два раза подряд огромная, согнутая над плугом спина Олави и его наголо бритая, совсем чужая голова. Эльвира весь день после этого сна не отходила от Нанни.
Прошел, гремя бревнами по порогам, сплав. Уже наладили паром, и брат притащил из лесу двух маленьких медвежат-сосунков для Хелли и Нанни.
Медвежата старались ворчать, как взрослые; кот, видя их, щетинил свою шерсть и изгибался колесом, и дедушка очень смеялся.
В хлопотах Эльвира и не заметила, как река снова подернулась салом.
А дедушка придумал новую забаву: он выдолбил из дерева небольшие кадушки, наливал в них молоко лучшей коровы и ставил их на пол около подоконника.
Хелли подходила к этим кадушкам и тайком, осторожно снимала густые белые сливки, и весь ее рот был запачкан, а потом, подражая Хелли, стала снимать сливки и Нанни и иногда опрокидывала кадушку на пол.
Когда садились обедать, дедушка вдруг грозным голосом спрашивал: «А кто снял мои сливки?» И Хелли пряталась под стол, а дедушка говорил:
— Какие непонятные вещи творятся у нас в доме!
Эльвира убирала со стола и перемывала дочиста всю посуду.
Однажды, обозленный, вернулся домой старший брат Эльвиры, работавший на лесоразработках возчиком.
Он сказал, что теперь будет работать дома, потому что лесорубы бастуют.
Время шло, и скоро Эльвира увидела Олави.
Это было поздней осенью 1921 года, когда отряды финских добровольцев отправлялись «помочь» «братьям карелам» и когда фирма «Гутцейт» получала миллионные заказы от великобританских негоциантов на телеграфные столбы и шпалы и собиралась выполнить их в лесах Советской Карелии. Но для этого сначала надо было захватить эти леса.
Никогда еще так много не работал Каллио, как этой весной.
Он прошел весь сплав от начала до конца, вдыхал аромат распускающихся клейких почек дикого леса, редких черемух.
После пятнадцати часов работы на воздухе он, не раздеваясь, спал как убитый.
Огромными плотными штабелями высились бревна строевого, корабельного, балансового, пропсового леса, вывезенные и накопленные за долгую полярную зиму.
Лед по рекам проходил с грохотом. Тенниойоки, Саллайоки, Вериойоки, Луриойоки, Риестойоки и десятки других двадцативерстных, пятидесятиверстных, стоверстных быстрых сплавных рек, речушек бегут, примыкают к Кемийоки.
По берегам этих рек лежат лесные делянки десятка конкурирующих акционерных лесных обществ, и весь лес бежит по рекам к лесопильным заводам этих обществ, в города и поселки Рованиеми, Тервола, Кеми.
Когда на соседней делянке конкурирующей фирмы лесорубы-сплавщики неожиданно забастовали, фирма, у которой работал Каллио, во избежание недоразумений накинула по полмарки за час, и парни работали сдельно, как черти.
Каллио работал с другими ребятами, когда пришел и стал рядом с ним Инари.
На этого Инари было приятно смотреть: так ловко и легко он работал.
Бревно за бревном, штабель за штабелем обрушивали они с крутых скалистых берегов в реку. И бревна сотнями, тысячами до глубокой ночи — а ночи здесь удивительно светлые и прозрачные — с грохотом катились по стелюгам в холодную быструю воду.
К вечеру казалось, что реки нет, воды нет, а есть плавучий помост из бревен, и бревна, сшибаясь, идут ровно, и гулкое эхо разносится на многие версты вокруг. Бревна идут плотно одно к одному, и — куда достает глаз — вся река ими полна.
Шел молевой сплав.
Ребята работали с увлечением и после работы валились сами, как бревна, под кусты и спали.
Инари говорил, что за такую работу они мало получают, и десятник смотрел косо на него, а Каллио думал, что Инари, пожалуй, прав.
Через три дня Инари решил, что такая работа ему надоела и что он пойдет работать на запань: там веселее, а здесь только бревна катать — это и лошадь сумеет. Каллио сказал, что пойдет с ним.
Они пошли вдоль берега. Им сказал десятник, что в двенадцати километрах, на первой запани нужны рабочие.
Они шли вдоль реки по лесистому обрывистому берегу. И это был их первый день отдыха за все время.
Каллио сказал:
— Какая благодать весь этот лес!
А Инари ответил:
— Хозяевам этого мало, они добираются до карельского леса.
И тогда Каллио рассмеялся:
— Кто же туда полезет?
А Инари ответил:
— Вот на тебя напялят мундир, заставят, и полезешь.
И Каллио снова рассмеялся: он лесоруб, а не солдат, и если даже в дни гражданской войны не воевал, то сейчас его никто воевать не заставит.
Они шли дальше по крутому скалистому берегу и видели, как загородкой из бревен были перегорожены протоки, чтобы туда не попадали отбившиеся бревна. И видели они: громадные вековые сосны ивовыми прутиками вертелись в водоворотах порогов и, как спички, прыгали по пенистой холодной воде.
— Силища какая! — говорил Каллио.
Он смотрел в пену, и перед ним непрерывным потоком шел лес. Голова начинала кружиться, и самому хотелось упасть в воду, чтобы течение несло вниз, и вертело, и бросало до Кеми, до моря. Впрочем, не все бревна уходили из порога невредимыми: ударившись об острый камень, завертевшись как волчок, они выскакивали голенькие, кора с них была снята. И не все шли прямо вниз, иные норовили приткнуться к берегу, спрятаться за камешек, за лесную корягу, хотя откуда бы взяться коряге — осенью ведь чистили реку. Но на берегах у костров стояли пикетчики и, ругаясь, отталкивали острыми баграми набухающие водой тяжелые ленивые стволы.
Когда они подходили к запани, очевидно, был получен сигнал снизу о том, что можно пускать сплав.
Работавшие на запани отпирали ворота. Стиснутый со всех сторон лес рванулся и пошел в этот проход. И снова послышался тревожный скрип, скрежет — это бревна, напирая, терлись одно о другое, толпились, желая пройти одновременно в узкий проход, и кучами, в беспорядке, нагромождались по обеим сторонам ворот.
Сейчас дорога была каждая секунда, из-за пустейшего поворота мог возникнуть затор. А рабочие работали с прохладцей — десятник, очевидно, был в помещении, в лесной бане.
Но вот он выскочил из своей сторожки, закричал, выбранился — и сразу два сплавщика с баграми в руках побежали вниз, скользя по крутому обрыву, спотыкаясь о корни сосен, выступающих из-под сырой земли.
Но Инари их обогнал. Он шел без багра. Добежав до берега, он бросил на камни еще дымившуюся трубку, выхватил у зазевавшегося и неумелого сплавщика багор и пошел плясать по воде. За ним шли двое других.
Каллио стоял над обрывом и не мог отвести глаз от бежавших по воде сплавщиков.
С ловкостью акробатов они прыгали с одного плывущего бревна на другое, скользкие бревна уходили из-под ног, вертелись.
Каждую секунду казалось, что сплавщики и Инари вслед за ушедшим от тяжести бревном провалятся в воду и их накроет, размозжит, оглушит весь этот сплошной, непрерывный поток бревен.
Но Инари прыгал с нырявшего ствола на другой, с другого на третий так быстро, что даже не успевал погружаться в воду.
Он был уже на середине реки и багром ударил в сгрудившуюся кучу бревен.
Бревна рассыпались и пошли. А Инари спокойно, как танцор по гладкому настилу в риге, пошел, легко перепрыгивая с бревна на бревно, обратно на берег.
Двое рабочих уже спокойно направляли течение бревен. Каллио стоял на обрыве, широко открыв глаза, восхищаясь и завидуя сноровке товарища.
Он сам не раз переходил по плывущим бревнам на другой берег, но Инари — Инари был самый ловкий сплавщик, какого он когда-либо видел. И десятник на берегу ругал сплавщиков и, показывая на Инари, говорил:
— Вот это настоящий сплавщик! Таким я был лет пятнадцать назад, такими все были в доброе старое время.
Инари и Каллио стали работать в первой запани. Кроме работы у ворот, они должны были клеймить бревна.
Рядом с ними работал уже пожилой сплавщик Сара. Жалованье получали они небольшое.
Кругом владычествовала весна. Все было пропитано лесными ароматами. Серые птицы гомонили. Комары ожили — надо было залезать спать в лесную баньку, безоконную и низкую.
Они держали запань и клеймили бревна. Каллио утром даже нравилось ставить кресты на бревнах. А вечером от них уже тошнило.
Инари сказал ему:
— Зачем ты так корпишь над каждой штукой? Делай как я.
— Как?
— А я ставлю клеймо через пятое на десятое.
— А десятник не видит?
— Ну, когда десятник близко, тогда я работаю, как приказано.
— Но ведь там внизу нельзя будет разобрать, какое бревно кому принадлежит.
— А нам от этого плохо, что ли? Разве не весело смотреть, как хозяева будут цапаться между собою? — И Инари громко засмеялся.
Каллио посмотрел на него и подумал, что он отдал бы две марки, чтобы посмотреть, как ссорятся и дерутся хозяева. Он, пожалуй, глупо делал, клеймя все бревна. Но тут в их беседу вмешался Сара. У него не было двух передних зубов, и от этого он казался старше своих лет и рассудительнее.
— Я считаю, — сказал он, — если подрядился на работу, нужно ее выполнять добросовестно.
— А тебе добросовестно платят? Сколько ты домой принесешь после такой каторжной работы? Сколько ты своим старикам отправил? — резко спросил Инари.
Сара очень любил своих стариков, совсем уже беспомощных, и никак не мог из своих заработков выкроить для них хоть немного денег.
Сара замолчал, а Инари не унимался:
— Четырех марок за час мало, за восемь еще работать можно. Ты бы посмотрел дивиденды акционерного общества.
— А ты смотрел? — усомнился Каллио.
— Смотрел и тебе покажу.
Инари вытащил из кисета обрывок газеты и сунул его под нос Сара. Но Сара читать не стал.
— Я всего три недели в школу ходил, — пробормотал он, — иначе к конфирмации не пускали, а без конфирмации и жениться нельзя. Но и то напрасно, холостяком умру.
Каллио тоже с трудом разбирался в напечатанном в газете годовом отчете акционерного общества. Инари помог ему понять, что такое дивиденд и какие огромные дивиденды получили в этом году акционеры.
Сара взял свой багор и пошел на пост. Он думал о том, что восемь марок за час вместо четырех было бы не так плохо, а при четырнадцати часах это означало сто двенадцать марок в сутки; из них пятьдесят можно было бы посылать старикам, и те смогли бы хоть несколько дней в году не работать.
Каллио после этого разговора стал клеймить бревна на выбор, если вблизи не было десятника.
Они спали в душной баньке — и десятник с ними и еще три человека, спали все вповалку, не раздеваясь.
И вот однажды Инари, лежавший рядом с ним, зашевелился и зажег спичку, причем головка ее, еще горящая, отлетела и обожгла раскрытую ладонь Каллио. Каллио проснулся и, просыпаясь, толкнул локтем Сара, лежавшего по другую руку. Каллио услышал, как Инари осторожно выполз из бани, и Сара сказал ему:
— Моему старику в это лето односельчане разрешили косить траву на межах. Со всех межей деревни он может себе собрать сено.
Сказав это, Сара повернулся на другой бок и захрапел. И уже в полусне слышал Каллио, как вполз и стал пристраиваться рядом с ним Инари, который был совершенно мокрый.
— Что с тобой? — удивился Каллио.
— Да так, ничего, выкупался, спи.
— Зачем же в одежде?
— А чтобы насекомые захлебнулись, — усмехаясь, сказал Инари.
Каллио проснулся, когда солнце уже сияло над лесом, серебром играла река и бревна шли сплошной массой.
В тот день приехал представитель акционерного общества и стал уговаривать всех сплавщиков приняться за одну работу сверхурочно.
Весенним разливом занесло много бревен на крестьянские поля. Бревна мешали вспашке. Нужно было их выкатить обратно в реку. По всему течению — на полях и на берегах — пропадали тысячи бревен раннего сплава, и среди них был драгоценнейший выборочный палубник.
Акционер просил рабочих взяться за работу.
— Мы и так работаем много, а денег не видим, — с досадой сказал Сара.
А Каллио спросил:
— Сколько дадите?
— Чего спрашивать! Мы сами не возьмем меньше марки за штуку, да к этому еще и плата за час, — резко заключил Инари.
Акционер промолчал, встал и, размахивая руками, пошел по берегу с десятником. Десятник скоро возвратился и сказал Инари:
— Как ты дымом из моей трубки не поперхнулся, прежде чем такое сказать? Ведь сколько это будет одно бревно стоить?
— А меня это не касается, — ответил Инари и прибавил: — Возьми свою трубку обратно, а то и впрямь когда-нибудь поперхнусь.
Десятнику стало стыдно. Морщины сбежали к переносице, и он шутливо ответил:
— Что подарено, то подарено.
Тогда Инари отдал трубку Каллио, и Каллио был очень рад. Никогда в жизни у него не было такой хорошей, обкуренной трубки. Но когда он развязал кисет, чтобы набить трубку табаком, прибежал один совсем молодой парнишка и закричал:
— Закрывайте ворота, закрывайте запань, у порога залом!
Все заняли свои места и спокойно закрыли проход. А бревна все подходили. Акционер заволновался.
Каллио, Сара, Инари, акционер и десятник побежали по берегу к порогу. Надо было так идти километра два.
Сучья цеплялись за одежду и хлестали по лицу, корни хватали за ноги, и тонкая весенняя паутинка блестела на солнце. У порога беспомощно суетились люди. Так бывает только при большом несчастье.
К Инари подошел остролицый, с совсем белыми, льняными волосами сплавщик.
— Это ты сделал, Сунила? — спросил шепотом Инари.
— Угу.
— Молодец. Мои бревна проходили здесь? — прошептал Инари.
Каллио краем уха слышал весь разговор, но ничего не понимал. В самом деле, Инари такой же сплавщик, как и он, и, однако, чем-то не похож на других, имеет какие-то секреты.
— Проходили, — так же шепотом отвечал Сунила, — действуют превосходно. И внизу действуют. Думаешь, этот напрасно сюда приехал? — и он глазом указал на акционера.
Тот уже бегал по берегу и просил, чтобы кто-нибудь взялся уничтожить залом, потому что нельзя задерживать сплав.
Каллио не раз видел заломы и даже два раза сам их разрушал, но такого большого ему еще не приходилось видеть.
Что такое залом?
Какое-нибудь бревно наткнулось на камень порога, затормозило свой быстрый бег и остановилось. На него натыкаются бревна, идущие позади непрерывным потоком, и каждое останавливается и останавливает другие. Прошло не более двух часов, как начался залом, а уже выросла гора бревен, и она растет с каждым мгновением. Растет вверх, выше и выше. А лес все подходит.
— Хорошо, что запань закрыли, — бормочет десятник, и крупные капли пота проступают на лбу.
— Если так оставить его, — говорит Сунила, — то он вырастет вверх, как дом банка в Улеаборге, и под водою дойдет до дна. Я это дело знаю.
Залом расширяется; бревна примыкают слева и справа, они стонут, кряхтят, белая пена полощет порог.
Акционер мечется на берегу. Он застрелил бы того негодяя, который упустил этот залом. Он превосходно знает, что, если спохватиться вовремя, простой сплавщик может ударить первое бревно, и все потечет своим порядком, и молевой сплав пойдет спокойно по реке. Но он знает, что если сейчас ругаться и угрожать, то дело будет проиграно, никто не станет рисковать собою, чтобы разбить залом.
И поэтому акционер бегает по берегу и умоляет сплавщиков помочь, пока еще не поздно, пока еще можно сбить залом.
Все стоят — кому охота рисковать жизнью! — а бревна подходят и подходят, и залом трещит, скрипит, стонет, и белая пена моет порог. А Каллио смотрит на Инари и думает: «Ну, теперь тебе секреты не помогут».
В это время у запани тоже накопляется задерживаемый воротами сплав. И Каллио видит: Инари отводит Сунила подальше от берега, вытаскивает листки бумаги и передает их ему, а затем идет обратно к берегу, подходит к акционеру и говорит:
— Я сорву залом.
Тот в радостном удивлении смотрит на него и протягивает для пожатия руку. Десятник, вытирая выступивший на лбу пот, шепчет:
— Я не ошибся в этом человеке.
А Инари, как бы не успев второпях взять протянутую ему руку, схватывает шест и уже работает.
Каллио восторженно следит за каждым движением мастера. Он знает, что самое главное, самое важное — это найти сейчас первое зацепившееся бревно, которое застопорило весь этот поток леса. Он знает, на какое опасное предприятие пошел Инари. Если найти в этой огромной свалке нужное первое бревно, раскачать его, сорвать с места, тогда рухнет разом все это нагромождение и бревна, как спички, разлетятся по сторонам.
Каллио смотрит и как бы запоминает с завистливым восхищением каждое движение Инари.
Акционер замер. Десятник, Сара и другие сплавщики следят за Инари. А он взбирается по бревнам, которые скользят под его ногами, не хотят принимать его, отплывают и колеблются. Инари осторожно осматривается и всем своим существом — глазами, руками, ступнею, шестом, настороженным ухом — ищет первое остановившееся бревно среди тысяч бревен строевого леса, балансов, пробса, палубника, кокор, — одно из нескольких тысяч.
Но вот он взмахнул руками, и шест разрезал воздух.
Неужели поскользнулся?
Нет, он почувствовал, увидел бревно. Вот он словно пляшет по бревнам, и стройная его фигура балансирует, кажется, без всякого напряжения.
Сейчас начнется самое главное и самое опасное. Сейчас, когда он столкнет с места это бревно, когда оно сорвется и пойдет вниз по порогу, обмываемому ослепительной пеной, — весь залом рухнет, загрохочет, и бревна, выдавливаемые напором, прыгая, сплошным массивом устремятся вперед, и надо в одну-две-три секунды успеть выскочить, вывернуться, вылететь из этого беспорядочного, грохочущего потока.

Каллио закрывает глаза и слышит страшный грохот и стук своего сердца.
Потом он сразу широко открывает глаза, смотрит — залом рассыпается. Одно бревно взлетело на два метра в воздух, а другие, толкаясь, резвясь на пороге, торопятся, становятся торчком и снова падают.
Акционер присел на пень, лезет во внутренний карман пиджака и зачем-то вытаскивает бумажник.
Инари стоит, немного бледный и улыбающийся, на берегу и просит у Сунила трубку.
А Сара стоит рядом с Каллио и шепчет ему на ухо:
— Учись, Каллио. Такому человеку можно верить. Я знаю, верить можно только тому, кто хорошо работает.
Каллио утвердительно кивает и чувствует, что у него затекли ноги и пересохло во рту. Они вдвоем подходят к своему товарищу, смеются, пожимают его шершавую руку и снова смеются: мир прекрасен.
Десятник говорит:
— Идемте, ребята, назад, надо отворять ворота запани и выпускать сплав дальше.
И они идут обратно. Мир чертовски хорош, и Инари — настоящий мужчина. Да, такому можно верить.
Они выпускают из запани лес, и бревна выходят в далекое путешествие.
И снова сплавщики заползают спать в свою собачью конуру, и снова Инари выбирается в лес из этой собачьей конуры и долго не возвращается. А Каллио не спит. Он думает, куда запропастился Инари, приподнимается, стукается головой о потолок, ворчит: «Са́тана-пергела» — и выползает на воздух.
Ночь прозрачна, и, таинственные белой ночью, высятся береговые сосны и лепятся по обрывам; там шумит быстрая река, и где-то очень близко поет пеночка.
Каллио вытаскивает кисет и набивает новую трубку, а птица поет. Он прячет кисет и вспоминает, что кисет-то сшит ему Эльвирой, и тогда он думает: как только кончится сплав, он пойдет и поможет ей два-три дня по хозяйству на полевых работах.
Ночь совсем прозрачная, и Инари не возвращается. Вдруг Каллио слышит внизу всплеск. Черт подери, что бы это могло означать? И он спускается по обрыву и видит: Инари стоит по грудь в воде у берега и ладит что-то на бревне, а бревно не стоит на месте, играет, как жеребенок. И тогда Каллио осторожно подкрадывается ближе и наблюдает. Он видит, что Инари на воткнутых в бревно (специально пробуравлены дыры) ветках прикрепляет плакат. Каллио медленно, в свете северной ночи, читает огромные буквы плаката:
«Требуем 8 марок в час — иначе забастовка».
Инари закрепляет этот плакат, — видно, не первый в эту ночь, — отталкивает бревно багром к середине реки, и оно идет послушно вниз по течению. Инари следит за ним, и Каллио видит, как спокойно идет к югу дерево, и думает: «Ежели оно дойдет так до моря, то сделает триста километров, и его прочтет уйма сплавщиков… Да ведь его сорвет на следующей же запани десятник!.. А может, и не сорвет, не заметит, а рабочие переплавят дальше. — И он улыбается: — Хитрый этот черт, Инари!»
А Инари, стуча зубами, подымается по обрыву. Тогда Каллио вдруг выступает из-за сосны и, подражая медведю, рычит — так, в шутку:
— А я все видел — р-р-р-р, я знаю, как ты топишь своих насекомых.
Инари от неожиданности останавливается и затем, продолжая взбираться, тихо говорит:
— Что же, иди донеси акционеру или десятнику.
Каллио обиделся. Он идет за Инари и говорит ему:
— Умный ты, и про дивиденды знаешь, хитрый ты, как медведь, а все-таки дурак, что от меня такие дела скрываешь…
Инари продолжает взбираться и молчит. Тогда Каллио продолжает:
— Я, может быть, тебе помог бы.
— А это на твоем лице не написано, — уже одобрительно говорит Инари.
И Каллио улыбается.
А где-то близко какая-то птица играет вовсю, щелкает, захлебывается, рассыпается дробью, и они стоят в молчании и слушают эту песню. Потом Каллио спрашивает:
— Можешь ты, стоя на бревне, через пороги проскочить и не упасть?
— Могу, — говорит Инари.
И Каллио решает, что и он непременно в этот же сплав научится проходить пороги.
Они вползают в жилье, и спертый воздух затхлого помещения ударяет им в нос и спирает дыхание.
Через четыре часа — снова четырнадцать, а то и двадцать часов нелегкой работы сплавщика. В следующую ночь, такую же белую и таинственную, Каллио помогал Инари ставить на бревнах плакаты и пускать их вниз по течению. «8 марок в час — иначе забастовка». Срок был намечен через семь дней.
Потом Инари пошел спать, хотя уже над лесом сияло утро, а Каллио решил попробовать проехаться, стоя на бревне. Это он умел делать и раньше, но теперь он решил научиться спускаться на бревне через порог. Все дело здесь в ногах: надо крепко зажать ногами бревно, чтобы оно не вращалось. И все шло отлично, но Каллио очень устал, ему было холодно, зуб на зуб не попадал, а тут ему показалось, что кто-то идет по берегу. Он оглянулся, потерял равновесие, бревно перевернулось, и он с головой ушел под воду. Когда он выплывал, тяжелый удар плывущего бревна оглушил его.
Очнулся Каллио в темной бане. Потолок нависал над головой, трудно было дышать, и нестерпимо ныла голова. Казалось, череп расползался по швам. Рядом сидел Сара.
— Слава богу, ты очнулся, — сказал Сара и дал ему напиться.
Каллио снова забылся тяжелым сном, и, когда опять сознание пришло к нему, Сара также сидел рядом с ним в этой собачьей затхлой конуре. Сара сказал:
— Еще один день прошел.
Инари не было. Каллио повернулся на другой бок. Голова, казалось ему, отваливается от тела. Он спросил:
— Кто меня вытащил?
— Я, — сказал Сара и продолжал, слегка шепелявя: — Вот ты теперь не получаешь два дня платы, а зато, когда встанешь, сразу все отработаешь с лихвой. Мы требуем восемь марок в час.
Каллио снова впал в беспамятство. Когда он очнулся, наверное, был день. Сара громко разговаривал у входа в конуру с десятником. Он говорил:
— Мои родители, когда поженились, жили на чердаке, потому что они были батраками. Они выпросили у хозяина торп, за который отец должен был работать, как лошадь. Они стали торпарями и начали строить дом, когда мне минуло четыре года, — понимаешь, четыре года. А когда изба была построена, мне было уже десять лет. У нас не было лошади, и отец с матерью таскали бревна на себе, а я, мальчишка, таскал топор и пилу. И за эту избу отец восемь недель ежегодно в течение десяти лет отрабатывал хозяину, а в 1901 году, когда мне исполнилось девятнадцать лет, — а я был самый старший, и нас было шесть детей, — хозяин сказал: «Убирайтесь куда хотите и отдавайте избу». И надо было убираться. И я убрался, и вместе с отцом пошли мы сюда в лес, и все дети разбрелись по свету. Отец с матерью больше работать не могут, понимаешь ли ты, а мне хватает только-только на себя.
— А другие братья? — спросил десятник.
— Один расстрелян в Хельсинки, а другой живет в России, — ответил Сара, и разговор прекратился.
Сара вполз в конуру. Плечи его дрожали. Он думал, что Каллио спит и не слышит ничего. Каллио протянул руку и дотронулся до его спины.
— О чем, Сара?
Сара не сразу ответил.
— О нашей жизни, Каллио, о наших стариках.
И они замолчали.
У Каллио страшно болела голова. Он попросил пить и, глотнув холодной воды, сказал:
— У меня родных нет — одна тетка, да и та в Америке, в Канаде.
Через два дня он выполз из конуры в лес. И лес стоял перед ним живой, река, как всегда, бежала по руслу, солнце в брызгах над рекою искрилось всеми цветами радуги. Шел молевой сплав. У Каллио кружилась голова, и было легко в груди и желудке, — казалось, он сейчас улетит.
На другой день началась забастовка. И все рабочие с запани — Инари, Каллио, Сара и Сунила, Альстрем, Сипиляйнен и еще много других — пошли в деревню, на месте остался один только десятник.
По дороге к ним присоединились другие ребята. От одного из них несло самогоном, и Инари выбранил его скотиной, и другие согласились с этим.
Сара сказал, что за таким человеком, как Инари, можно идти и что, когда забастовка, нельзя пить.
До деревни вниз по течению — двадцать километров. Каллио шел и спотыкался. Сунила и Сара взялись нести его инструменты, и к вечеру они добрались до деревни. Там было уже много сплавщиков, они сговаривались, если общество не согласится дать прибавку, разойтись. Каллио стал устраиваться на ночлег в одной баньке вместе с Сара, Инари и Сипиляйненом. Когда они уже легли, пришел Сунила и сказал:
— Инари, тебе надо уйти, тебя ищут.
Альстрем засмеялся: мы, мол, не таковские, чтобы своих в обиду дать.
А Сунила сказал:
— Здешние шюцкоровцы все вооружены.
Инари вышел из бани с Сунила и сказал, что сейчас вернется. Каллио, утомленный, заснул.
Проснулся он от ругани. Два полисмена ругали Сара на чем свет стоит, а тот бормотал, что ничего не знает и никогда даже не видал человека, которого зовут Инари. Каллио посмотрел на него, как на сумасшедшего, а потом сообразил и стал тоже говорить, что такого человека не знает, хотя видел, как Инари уходил по ускользающим бревнам.
— Опять пропал этот черт в русских сапогах! — выругался полицейский.
— А кто этот человек, которого вы ищете? — полюбопытствовал Каллио.
— Да так, картежник, шулер один, — огрызнулся другой полицейский.
И они оба вышли из бани.
Каллио и Сара тоже вышли. К ним подошел хозяин бани, местный крестьянин, и, похлопывая Каллио по плечу, заулыбался ему:
— Молодчаги, что не стали бревна назад в реку выкатывать. Нам, крестьянам, теперь суд с акционеров, как за потраву, за эти бревна присудит.
И они пошли дальше.
В деревне скопилось много сплавщиков. Они все взяли расчет, и, как всегда после получки, вокруг них увивались сомнительные люди, вытаскивали засаленные карты, многозначительно пощелкивали пальцами по горлу. А на площади, где уже вертелись коробейники, стало известно, что общество на прибавку не идет.
— Все равно сплав скоро бы кончился, на неделю раньше придем домой, — беззаботно сказал Сунила.
— В России все наоборот, — сказал Каллио, — там акционеров рабочие прогнали.
«Молодцы! — подумал Сара и пригорюнился. — Неужели нет прибавки, что теперь будут делать мои старики?»
Каллио не знал, где находится Инари, и ему было не по себе. Поэтому он выругал Сара и сказал ему:
— Брось канючить, пойдем поработаем два дня у Эльвиры Олави, всего тридцать километров отсюда, и я дам тебе весь свой заработок со сплава на стариков.
Сунила был как раз из той деревни и сказал, что Эльвиру с детьми увез к себе ее отец. Каллио стало еще грустнее, и он пошел танцевать.
Танцы были устроены на мосту, там гладкий деревянный настил, трава не цепляется за кеньги, как на лугу, и пыль не поднимается, как на дороге.
Но танцы скоро наскучили Каллио. Они втроем — Сунила, он и Сара — опрокинули за углом у баньки по стакану самогона, самогонщик торопил их.
Каллио сказал:
— Возьми для стариков деньги, Сара.
Но деньги Сара не достались, потому что Каллио и Сунила через час проиграли их до последнего пенни. Только у Сара осталось несколько марок. Он понял, что имеет дело с шулером. Сунила божился, что если бы у него было еще три марки, он бы все вернул, и теперь он раскусил механику.
Сара поехал на пароходе в город по лесным озерам, и друзья махали ему шапками, а потом, обнявшись, пошли по дороге в другую деревню; там Каллио нанялся батрачить, а Сунила пошел дальше. Они друг другу очень понравились и сговорились зимою пойти на лесозаготовки вместе.
— Я держу курс на Звериный остров, там закусим, — сказал Коскинен.
Накренясь на крутом ходу, обдавая мелкой россыпью холодящих брызг, громко дыша туго надутым холстом паруса, вылетела из-за острова Блекхольм яхта и пронеслась мимо них.
Инари, оставляя островок Лоцманской станции слева, быстро повел лодку к Хегхольму — Звериному острову.
Коскинен был за рулем.
Он не мог спокойно глядеть на эту бухту. После разгрома финской рабочей революции в восемнадцатом году товарищи устроили его матросом на пароход, спасая от расстрела. И вот 15 мая пятнадцать пленных были приведены на пароход для отправки в Свеаборг на казнь. Четырнадцать из них были связаны попарно наручниками. Пятнадцатый — писатель Майю Лассила, — одетый в тяжелую шубу, стоял отдельно на палубе под особым конвоем. Когда пароход прошел уже больше половины пути к острову Сандхамн, месту казни, Лассила бросился через борт в море. Шуба, надувшись пузырем, помешала ему уйти под воду.
Лахтари расстреляли его на воде и подняли труп на палубу.
Офицер сказал, плюнув через фальшборт:
— Эта собака принесла нам больше зла, чем целый их бандитский взвод.
А Коскинен должен был стоять рядом, спокойно выслушивать эти слова и затем прибирать еще палубу. А теперь здесь играли белокрылые яхты.
— Ну, говори, — сказал, наконец, Коскинен и огляделся.
Они ушли далеко от всех и остались совсем одни.
И Инари, погружая в прозрачную воду весла, в такт гребле начал:
— Ты поручил мне узнать настроение лесорубов Похьяла. Оно великолепно. Ты поручил мне вести разъяснительную работу. Я вел ее. Ты поручил мне вербовать наших ребят. Я их оставил в разных пунктах больше десятка. И наконец, ты поручил мне провести разведку боем — организовать забастовку. Я организовал две забастовки, бастовало больше полтысячи человек. Там есть ребята, которые были в Красной гвардии в гражданскую и в финском легионе у англичан на Мурмане, там есть и возчики, которых держат хозяйства, там малая плата, и у большинства не хватает одежды. Если тебе надо еще что-нибудь знать — спрашивай, а то я так говорить не умею.
И пока он говорил, Коскинен, как будто не слушая его, сосредоточенно думал о чем-то; он, казалось, всеми силами сдерживал свое волнение и не решался сказать собеседнику что-то очень важное. И он ответил Инари не сразу:
— Я хочу поручить тебе дело, которое, по-моему, можешь выполнить только ты. Но прежде чем дать это поручение, я хочу услышать от тебя всю твою жизнь, которую я знаю только кусками. Рассказывай. Сначала и до того дня, когда ты пришел ко мне с путевкой партийного комитета.
Инари начал так:
— Помню я себя с колокольни. Я стоял у деревянных перил и смотрел вниз, а отец рядом трезвонил в два колокола. Жалованья не хватало, и он подрабатывал пономарем по праздникам.
Работал он на лесопилке, а прирабатывать приходилось потому, что было семь человек детей. Я был четвертым. И, несмотря на это, с семи лет до двенадцати я ходил в народную школу и обучался. Но в двенадцать лет я бежал из дому. Больше учиться в школе не пришлось.
В комнате, где мы жили, кроме нас, проживали еще две семьи: в одной было пять детишек, в другой — двое, так что со взрослыми населения в комнате было двадцать человек, а дети были маленькие.
Было тесно и шумно, и я не мог готовить уроки, а в школе за это наказывали линейкой. И еще: никогда в этой толчее у меня не было своей одежды, все доставались мне обноски старших.
И вот я бежал из дому и прибыл в гавань Койвисто в тот же день, когда вошла туда яхта императора Николая Второго — он туда часто приезжал — и было много народу. В поездах пел я патриотические песни, и так дотянул до пятнадцати лет, и тогда нанялся на лесопильный завод Лампасари.
Объявление войны застало меня на лесоразработках Хакмана в Хангалахти. Помнишь, тогда началась паника и сокращение работ, и я был в числе сокращенных. В эти же дни я вступил в профессиональный союз и в социал-демократическую партию. В марте 1915 года я подрядился на постройку Мурманской железной дороги. Контракт наш был на полгода, но потом его продлили еще на полгода. Заработок был плох. И главное — не заработок, а еда. Летом продуктов хватало, и даже оставались каша и ломти хлеба. Остатками набивали мешки для крестьянских свиней и коров. Однако к зиме дело переменилось, и не только ничего не оставалось, но совсем еду привозить перестали. Тогда нас, рабочих, стали кормить остатками из этих мешков, а по каше уже ползали черви.
Потом нас переправили на пароходе в Хедесово строить мост. Работа была тяжелая, продуктов мало. Нас разместили в бараках и держали, как пленных. Били нагайками за нарушение правил внутреннего распорядка. Меня ударил конвоир нагайкой за то, что я смеялся вечером перед сном. Нары были устроены в два этажа. Я устроился на нижних нарах.
Нам запрещали ходить к крестьянам и рыбакам в соседнюю деревню. Мы голодали, и ребята стали понемногу разбегаться. Несколько человек пошли в Финляндию без дороги, по болотам и трясинам, через комариное царство.
Бежать было легко (если сразу не подстрелят), потому что вокруг бараков были непроходимые трясины и стражники не решались отходить от строений.
Я убежал, и дошли мы с товарищем по болотам до Княжьей и там сели на пароход, который шел в Архангельск. Документы были у нас на руках, и жандарм, стоящий на трапе, пропустил нас.
Мы проехали через все Белое море в Архангельск, и там нанялся я работать по погрузке и разгрузке иностранных пароходов, которых скопилась в порту уйма. Все они были с военным грузом и спасались в северных морях от германских подводных лодок.
Так я работал грузчиком дней десять, когда меня вдруг арестовали и привели в тюрьму. Там уже сидело человек триста — финны, китайцы, русские. Больше всего — финнов. За что мы были арестованы, я и до сих пор не знаю.
Отобрали всех финнов — пятьдесят восемь человек — и отправили через Вологду и Питер в Суоми.
Больше года работал я снова лесорубом в Похьяла, когда до нас долетела весть о революции в России. У нас начались волнения, многие бросили работу. Я тоже поехал на юг, в Тампере, и там мне удалось поступить на фабрику. Но не за этим я поехал туда. Не смотри, что я с виду кажусь не очень сильным. Силы у меня хватает. Видишь, какие бицепсы! — Инари опустил весла в воду и, засучив рукав, показал свои мышцы. — Плаваю я тоже неплохо. Никто из лесорубов Похьяла не мог положить меня на обе лопатки… А тогда я мечтал стать чемпионом Суоми по французской борьбе. — Инари улыбнулся своим воспоминаниям. — И знаешь, я уже был близок к своей цели. Тогда обо мне много писали в газетах. Нет, имя у меня тогда было другое: Ивар, так назвал меня при рождении отец. Но на финальный матч я не пошел. Нашлось дело поважнее. Красногвардейцы избрали меня командиром роты. Вместе с ними дрался я на центральном фронте, а потом вырвался из осады и на шлюпке с боевыми товарищами пробрался в Кронштадт.
Жили мы все одной надеждой: отдохнув, снова отправиться на фронт. Но революция наша была разбита.
Инари прервал свой рассказ и сосредоточенно замолчал.
Кто может понять, что означают горькие слова: «Революция разбита!»
Коскинен, услышав их, подумал о красном огне на вышке Рабочего дома — сигнале, которым начиналось восстание, и вспомнил о том, как красное знамя хлестало по ветру на флагштоке здания сейма и как тяжело было через несколько месяцев видеть другие, чужие, бело-синие цвета. Он шел по улице, и весь город стал сразу пустым, чужим, враждебным.
Нет, тому, кто изведал весь восторг победы, тому, кто пил горькую воду канав, тому, кто замерзал в полярной пурге дремучих лесов, ел кашу из жита, и видел всю землю освеженной, и все переживал заново, тому, кто после не знал неумолимой горечи утраты завоеванного, гибели лучших товарищей от цинги и расстрела, не видел родных улиц, попираемых самодовольными врагами, — нет, тому не понять, какая неумирающая боль звенит в словах: «Революция разбита!»
Коскинен молчал.
— В августе восемнадцатого года на учредительном съезде нашей партии я впервые тебя увидел, — продолжал Инари. — Там мы поклялись жизни своей не щадить в борьбе за свободу Суоми! Мы поклялись Ленину — в битве за дело рабочего класса быть в первых рядах…
Они пристали к Звериному острову, привязали к колышку лодку и, затерявшись в праздничной толпе только что сошедших с пароходика пассажиров, пошли по ровным дорожкам парка.
Они стояли у решетки, ограждавшей медвежат от любопытной детворы. Медвежата, возились, опрокидывая друг друга, а детишки визжали от восхищения и совали куски белой булки сквозь проволочную решетку.
Песок шуршал, уминаемый тысячами подметок, на море мелькали огромные крылья яхт, и оркестр в ресторане Хегхольма играл национальный гимн и новые, только что пришедшие вместе с гуверовским ржавым салом шимми, чечетки, фокстроты.
Был праздник и последние дни морских купаний.
Инари и Коскинен молча сели за столик и, проглотив легкий завтрак, запивали его пахучим крепким горячим кофе.
Праздничный день проходил мимо них. На лужайке у берега лежали со своими семьями чиновники, торговцы, доктора и инженеры из тех, кто не успел еще обзавестись своей яхтой.
«Приобретай моторные лодки, учись управлять ими — это великое оружие в будущей войне за нашу независимость!» — гласили объявления, сбывающие хлам западноевропейских и американских фирм.
— Когда рабочая революция в Суоми была разбита, — продолжал свой рассказ Инари, — многие наши товарищи на севере перешли границу и стали собираться в Княжьей губе, Кандалакше, Мурманске. Много финнов работало там на постройке железной дороги. Все они ненавидели лахтарей и солдат Вильгельма, которые с помощью Свинхувуда водворяли на финляндский трон захудалого германского принца.
Инари рассказывал, как в Мурманске появились английский флот, королевская пехота, шотландские стрелки. Интервенты обратились к финнам.
— У нас и у вас, — говорили они, — общий враг: германская армия. Давайте объединимся в борьбе. Общими силами изгоним немцев и их союзников из Суоми!..
Они объявили запись в финский легион британской королевской армии.
— Записывайтесь в легион, — сказали они голодным финнам, строителям дорог и лесорубам, — вы получите прекрасный паек. Белый хлеб, сгущенное молоко, отличные консервы, шоколад…
Но и этот убедительный довод не подействовал бы, если бы на севере, в Мурманске, не оказался Оскар Токой. Во время революции он был членом революционного правительства — Совета народных уполномоченных. Из-за таких, как он, и была проиграна наша революция, но в этом еще тогда мало кто разбирался. И вот этот Оскар Токой, социал-предатель, — да будет его имя проклято, так же как и имя его друга Таннера! — ездил по линии и агитировал вступать в легион. И многие ему поверили — ведь он был членом Центрального комитета социал-демократов — и записались в легион. Набралось в легионе свыше тысячи человек. Они получили английские обмундирование, оружие. Начальство сначала было выборное. Командиром выбрали Токоя. Ему присвоено было звание полковника английской королевской армии. Но сам-то он знал, что все слова о драке с немцами и лахтарями — ложь. Настоящий же план у интервентов на Мурмане был такой: вымуштровать финский легион, создать из него внушительную воинскую часть и бросить против Советской республики, против Красной Армии.
Как всегда, чужими руками они хотели загребать жар. Английский капиталист полярный «исследователь» Шекльтон уже выхлопотал у архангельского белогвардейского правительства в полную, нераздельную концессию на девяносто девять лет весь Мурман. Остин Френч еще за три года до этого с помощью дипломатического нажима вынудил царское правительство заключить с ним договор на постройку участка Мурманской железной дороги от Колы до Кандалакши и, ничего не сделав, получил аванс в пятьсот шестьдесят тысяч рублей золотом. По его следам теперь устремились и другие авантюристы… Как же не воспользоваться было им услугами социал-предателя Токоя, помогавшего покупать по дешевке пушечное мясо?!
Но и английские интервенты и Токой просчитались.
— Мы у них отняли самое ценное — людей, солдат! — сказал Инари. — В августе восемнадцатого года, вскоре после учредительного съезда нашей партии, меня вызвали и, как человека, отлично знающего эти места, вместе с другими товарищами послали на север, через линию фронта, в Княжью губу, где был расквартирован легион. У нас было одно задание — сделать все для того, чтобы легионеры обратили свое оружие против интервентов. И мы знали, что там уже работают наши товарищи. Одним из них был Ярви, посланный туда еще в начале июня.
Берег был уже близко, и поэтому Инари не стал сейчас рассказывать Коскинену о том, как он с товарищами перешел линию фронта, по болотам и лесам добрался до Княжьей губы, как записался в легион и что там делал, ежеминутно рискуя жизнью.
Он рассказал только, что Ярви начал внутри легиона борьбу с Токоем. Многие из легионеров знали Ярви как боевого командира в дни гражданской войны, знали, что он был организатором Красной гвардии среди железнодорожников. К тому же он жил не с офицерами, как Токой, а в бараках, вместе со всеми. Авторитет его с каждым днем вырастал. На одном очень бурном собрании легионеры избрали своим командиром Ярви. Так в легионе стало два командира. Один — полковник Токой — в отставке, другой — действующий. В марте девятнадцатого года, считая, что легион достаточно уже вымуштрован, командование интервентов, забыв все свои обещания, отправило его на фронт против Красной Армии. Токой ездил по ротам, произносил речи о том, что надо немедленно и решительно выполнить приказ и зарекомендовать себя как верных союзников Антанты, «защитников демократии».
И тут перед строем вышли вперед один за другим Ярви, Инари — он недавно был избран командиром роты — и обратились к легиону:
— Против Красной Армии, против Советской республики мы, трудящиеся финны, не сделали и не сделаем ни одного выстрела. Их враги — наши враги, а мы им кровные товарищи.
— Да здравствуют Советы! На позиции не идем! Открываем фронт!
Интервентам пришлось двинуть свои войска против легиона. Но до боев дело не дошло, только в двух местах были небольшие схватки. Английские интервенты увидели, что легионеры, если их к этому вынудят, будут драться отчаянно, но не с Красной Армией, а с ними. Боевые действия в тылу могли бы плохо кончиться для них. Тут могла начаться такая передряга, о какой они и подумать не могли. Тем более что и в английских частях на Мурмане начались бунты. И не будь тогда предательства Токоя, большое бы подспорье получила Красная Армия в своем наступлении на Мурманск. Поэтому интервенты послали парламентеров, и Токой склонил легион ввязаться в переговоры…
— Финский легион не будет драться с Красной Армией. Не принуждайте. Вам же будет хуже! — вот какой была позиция легионеров.
— Тогда сдавайте оружие, которое вы получили от нас, и идите на все четыре стороны! — говорил командующий войсками интервентов на Мурмане генерал Майнард.
— Без гарантий неприкосновенности легион оружия не сдаст.
Майнард объявил и письменно заверил, что он договорился с финляндским правительством о том, что по возвращении в Финляндию никто из легионеров не будет наказан. И это оказалось новым предательством. Интервенты передали тех, кого они соблазнили обещаниями бороться с лахтарями, в руки лахтарей, отлично зная, что их там ожидает.
Влияние Токоя в легионе с каждым днем падало, наше — росло, и если приказ об отправке легиона на фронт был отдан хотя бы на неделю позже, то задание, которое нам дала партия, было бы выполнено полностью… А тут я сознаю свою вину, — огорченно сказал Инари, — мы отняли штыки у английских интервентов, но не смогли повернуть их против них же! Узнав о договоре Майнарда с лахтарями, Ярви и еще несколько товарищей скрылись в тайге. Я был болен и не мог уйти с ними.
На родине нам приготовили встречу: нас судили. Меня приговорили на пять лет. Я семь месяцев протомился на каторжных работах на острове, а затем бежал. В тысяча девятьсот двадцатом году зимою я работал на лесоразработках…
— Ну, а дальше я все знаю, — прервал Коскинен.
Лодка пристала к набережной. Коскинен и Инари сошли на берег и пошли к Эспланаде.
А вокруг люди громко разговаривали и утверждали, что жюри напрасно присудило первый приз яхте «Трильби».
Проходящие отряды шюцкоровской молодежи мерно чеканили шаг и пели о родине, о Суоми, о том, что «Нищета твоя светла».
— Вот лгут-то!
Коскинен усмехнулся и, проведя рукой по подстриженным усам, как бы снимая с лица приставшую в лесу паутину, сказал:
— Знаешь, когда я по-настоящему человеком стал? Всеобщая забастовка — да, это была всеобщая забастовка пятого года…
Они свернули в переулок и на углу чуть не столкнулись с низкорослым, коренастым парнем в кепке. Одежда его пахла машинным маслом.
— Коскинен, — сказал он и подмигнул в сторону Инари.
— Наш, — буркнул Коскинен.
— Товарищ Коскинен, у меня был обыск, ничего не нашли, и я пошел сказать тебе об этом. Прихожу и вижу: входят несколько шюцкоровцев и полицейских в дом, где ты живешь. Я остановился, смотрю: из окна твоего дома один полицейский делает знаки тем, кто остался на улице, и все они поднялись и не вышли до сих пор из твоей квартиры. Тебе нельзя идти домой, Коскинен.
— Тогда мы и не пойдем домой, — спокойно ответил Коскинен. — И тебе, Лундстрем, лучше исчезнуть из города на время. Я тебе дам партийное задание — важнейшее дело, и начальником твоим будет Инари, который шагает с нами рядом, и третьим человеком в том деле будет товарищ Олави: ему я назначил свиданье через час у памятника Рунебергу. Скоро время, идемте туда.
И они пошли к Эспланаде.
Ужасная штука — тюрьма, глухая одиночка.
Сидишь и не знаешь, что творится на воле.
А на воле весна, и все ручьи горланят, и все птицы щебечут, и ты вспоминаешь подругу и боевых ребят, с которыми тебя сдружила революция.
И, повернувшись спиною к глазку, ты начинаешь мечтать об общей камере.
Замечательная вещь — общая камера, если там находится настоящий революционер; тогда там незнающие узнают все: о том, как мир раскололся на две половины, и в одной все несчастья, какие только есть на свете. И затхлые комнатушки, где ютятся четыре семейства в двадцать человек; и ужасы землянок с полом из жидкой глины, куда бросают забастовщиков; и тяжесть пахоты под конвоем, когда любимая женщина с ребенком на руках, удерживая рыдания, смотрит на тебя из окна; и мордобой в строю, и глухое звяканье наручников, и суетливая безвыходность безработицы.
Мир, где все сделано нами и ничто нам не принадлежит, даже жизнь.
И другая половина, где, наконец, началась настоящая история человечества.
Мир, где из подвалов и клетушек рабочих переселяют в господские особняки и квартиры, мир, где от командира до рядового — все товарищи. И все сделанное ими принадлежит им.
Все это так близко, рядом с нами.
Обо всем этом узнал Олави в бесконечные дни заключения в общей камере от настоящего коммуниста, и эти дни наполнились важным и волнующим. И он тоже стал коммунистом и, уходя из тюрьмы, получил явку к Коскинену.
И еще он узнал, что финляндских рабочих, батраков, торпарей и лесорубов господа хотят заставить воевать против русских революционеров. Пользуясь несознательностью, темнотой, водкой, лживой газетой, силой оружия — всем, чем они опутали нас, господа хотят задушить Петроград и…
— Нет, этот номер им не пройдет, — шепчет про себя Олави, слушая боевой «Бьернборгский марш».
Его пел отряд союза фронтовиков, проходящий по Эспланаде.
Кулаки сжимались сами собой, когда он смотрел на ровные шеренги этих господских молодчиков.
И все-таки жизнь ему казалась неожиданной и светлой: ведь он только вчера вышел из тюрьмы и через несколько дней увидит Эльвиру и детей. Но дети — не главное, главное — Эльвира. Как она замечательно смеется!
Он читал надпись, высеченную на граните пьедестала памятника:
Наш край, наш край, родимый край!
Греми, о клик святой!
Таких, волна, сторон не знай,
Где любят так свой край родной,
Как любим север свой!
И когда он произносил слово «север», ему вспоминалось, как он с Эльвирой и Каллио шел под утро после веселой ночи с разбитой гармонью по накатанной дороге, и падал мягкий, нежный снежок, и солнце вставало из-за темного леса.
И тогда Коскинен положил руку на плечо Олави и спросил:
— Ты из Похьяла?
— Мы все из Похьяла, — ответил Олави, как было условлено.
— Тогда идем с нами, тебе будет работа, и начальником твоим — Инари.
— На сколько времени?
— Нельзя об этом говорить.
«А как же Эльвира?» — чуть не вырвалось у Олави, но он промолчал и протянул руку Инари.
В первом вагоне на чистой скамейке одиноко сидел Олави и следил, как за окном проворно уходили сосны на юг и мелькали за ними блестящие, как стальные ножи, озера; он думал о том, что Хелли, наверно, уже большая девочка, и боялся, что она не узнает его.
Во втором вагоне Лундстрем думал о том, кто снимет его комнатенку, кому достанутся его пожитки, брошенные на произвол судьбы, как его будут разыскивать товарищи по мастерской.
Лундстрем радовался, что он, молодой еще работник организации, едет куда-то вдаль по секретному и очень важному делу.
Против Лундстрема на скамейке горячо спорили о политике три пассажира.
— Министра Ритавури[7] я, будь на то моя воля, обязательно убил бы. Нам стоит только начать, и Англия, и Франция, и Америка, и Лига наций сразу придут на помощь, — горячился один из них.
Другие с ним не соглашались. Один говорил:
— Англия далеко, Америка еще дальше, а Россия близко, и если она не посягает на нашу независимость, то лучше не заваривать каши.
Другой поддакивал:
— Вот если бы Англия и Америка начали, тогда бы можно было и нам взяться. — И он, как бы ища поддержки, обратился к Лундстрему: — Как вы думаете, молодой человек?
Лундстрем вспыхнул — он хотел произнести горячую речь о том, что Советское правительство России первое провозгласило независимость Финляндии, о том, что буржуазия, так добивавшаяся этой независимости, испугалась и продала ее кайзеру, о том, что Советская Россия — отечество пролетариев всего мира.
Но, помня наставления Коскинена о конспирации, он сказал:
— Я, господа, думаю — небольшая война нам не помешала бы. Россия слаба, карелы, наши братья, ждут не дождутся освобождения, и, наконец, наши собственные рабочие очень распустились — болтают невесть что, их можно было бы в этой войне снова хорошенько проучить.
— Правильно, молодой человек, — обрадовался первый собеседник.
Остальные замолчали.
— Посмотрите, вот мой завод, — показал один из собеседников.
Мимо поезда пробежал, дымя двумя трубами, небольшой лесопильный заводик.
Лундстрему стало не по себе, и он вышел в тамбур, чтобы выкурить сигарету.
— Этот молодой человек до некоторой степени прав, — сказал заводчик. — Рабочие действительно распустились.
Его собеседник укоризненно покачал головой:
— Такой молодой и такой реакционер. В наше время молодежь была другая.
И он задумался, вспоминая дни своей молодости.
В одном из вагонов этого поезда ехал Инари.
Инари не старался разгадать, в чем состоит дело, руководителем которого назначался он. Если Коскинен ему не сказал — стало быть, не пришло еще время говорить об этом. А сейчас об этом думать напрасно, лучше всего отдохнуть, заснуть, потому что предстоит работа трудная и опасная.
Однотонное дребезжание колес наводило бестолковую дремоту.
Коскинен сидел в соседнем вагоне и снова и снова обдумывал свой план, уточняя его и проверяя. Он закрывал глаза, и перед ним вставала карта местности: и узкие змейки речушек, и голубые кляксы озер. Да, все было в порядке.
Он открывал глаза и видел, как мимо окон бежали унылые скалы в предосенней настороженной тишине.
Коскинен был весь полон предстоящим делом. Он волновался. Ему казалось, что поезд идет очень медленно.
Он думал, что дело должно выйти, что все зависит только от него самого, его энергии, умения, настойчивости, от его товарищей. Он снова перебирал в уме все достоинства и недостатки Инари, Лундстрема, Олави и снова убеждался в том, что дело выполнимо. Потом опять его одолевало раздумье.
А на соседних лавках пассажиры вытащили замусоленные карты и принялись резаться в двадцать одно. Сначала игра шла мирно. Но скоро голоса зазвенели обидой. Все громче и громче раздавались в вагоне ругательства.
Один игрок назвал другого шулером, тот не стерпел оскорбления, и колода карт полетела в лицо обидчику.
Завязалась драка. Один пассажир бросился за кондуктором. Тот, кого обозвали шулером, вытащил финский нож и, размахивая им, стал пробиваться к выходу. Но дверь загородил подоспевший обер-кондуктор.
Коскинен не заметил, как был нанесен удар, он увидел залитую кровью руку обер-кондуктора. Тот, кому брошена была в лицо колода, схватил за плечи партнера и громко закричал: «Режут!»
Поезд медленно подходил к станции.
На свистки в вагон явились два полицейских.
Они заперли двери. Один пассажир с коротко подстриженными усами должен был выйти на этой станции. Теперь он бешено ругался, тыча в лицо всем свой документ, придерживая другой рукой плетеную корзину. Полицейским, закручивавшим за спину руки картежникам, было не до него.
Поезд медленно отошел от станции. Пассажиру так и не удалось выйти.
Когда двое буянивших картежников были связаны, полицейские, вытирая пот, начали писать протокол.
Один из них поднял карты с пола и стал внимательно их осматривать. Карты были крапленые.
— Я и то смотрю: что он всегда к восемнадцати даму прикупает, — возмутился один из связанных.
Полицейский медленно, методически обыскал арестованных и у каждого из них обнаружил по колоде крапленых карт.
Публика заволновалась.
Один из пассажиров, проигравший за полчаса четыреста марок, завопил, что у шулеров, наверно, в этом вагоне есть сообщники.
— А это мы сейчас проверим, — сказал старший полицейский и потребовал, чтобы все находящиеся в вагоне пассажиры предъявили свои документы.
Третьим на очереди был Коскинен.
Он спокойно улыбнулся, уверенно достал из внутреннего кармана бумажник, раскрыл его с некоторой шутливой самоуверенностью, как бродячие коробейники раскрывают свои богатства перед бедным торпарем, и вытащил свой документ. Заверенная точной печатью бумажка удостоверяла, что «господин Коскинен является агентом тайной полиции г. Выборга» и что управление тайной полиции просит «оказывать г. Коскинену содействие при исполнении возложенных на него поручений».
Полицейский с уважением возвратил бумажку Коскинену и продолжал свой обход.
Документ человека с коротко подстриженными усами неожиданно взволновал полицейского.
Он бросил тревожный пристальный взгляд на Коскинена: лицо Коскинена было спокойно-серьезным. Человек же с коротко подстриженными усами явно волновался.
— Покажите ваш документ, — еще раз потребовал полицейский, и Коскинен спокойно достал свой бумажник.
Удостоверение человека с коротко подстриженными усами также говорило, что его владелец и предъявитель является сотрудником тайной полиции города Выборга. Оно отличалось от удостоверения Коскинена лишь отсутствием последней фразы, призывающей оказывать содействие.
— Один из этих документов фальшив, должно быть, — сказал старший полицейский.
И человек с коротко подстриженными усами взволновался еще больше.
— Почему? — воскликнул он.
Коскинен подумал, что, может быть, сейчас лучше всего броситься на площадку и на всем ходу соскочить в бегущий мимо поезда сосновый лес. Но дверь была заперта, и он никому из товарищей не рассказал сути предстоящего дела. Поэтому он спокойно стал развязывать кисет, пахнувший дорогим табаком.
— Потому, — объяснил тихо старший полицейский, — что на документе, помеченном более поздней датой, порядковый номер меньше, чем на документе, помеченном ранней датой.
Коскинен спокойно молчал. Когда старший полицейский еще раз пристально посмотрел на него, Коскинен как-то по-особенному, по-дружески подмигнул.
Человек с коротко подстриженными усами неприлично и подозрительно кипятился:
— Я сойду на остановке и буду телеграфировать об этом безобразии. Разве вы не видите, что на моем документе дата март, а на его — май. Моя более ранняя — значит точнее.
— Я не рекомендовал бы его отпускать одного на станцию, — спокойно заметил Коскинен, — тем более что свою остановку он уже проехал!
И он молча указал полицейскому на строку своего документа, где говорилось о содействии. Этих строк во втором документе не было.
Полицейский вспомнил о бурных протестах пассажира и его желании выйти из вагона, когда появилась полиция. И это, должно быть, решило все, тем более что Коскинен, спокойно наклонившись к уху старшего, прошептал:
— Можете сослаться в случае чего на меня. Запомните адрес: Улеаборг, полицейское управление, — там я пробуду две недели!
На первой же остановке полицейские увели с собой двух молчавших шулеров и горячо протестовавшего агента охранки.
Оставшиеся пассажиры подозрительно смотрели на Коскинена. Один из них сказал презрительно:
— Шпик.
Коскинен вытащил синий носовой платок и отер со лба выступивший крупными каплями пот. Ноги его одеревенели от волнения и, как ему казалось, слегка дрожали.
Он успокоился через несколько минут ритмического покачивания бегущего вагона и улыбнулся, вспомнив товарища Викстрема.
Это был отличный парень, бывший типограф, гравер. Он изготовлял замечательные документы подпольщикам, паспорта и удостоверения, которые казались более подлинными, чем настоящие. Как они хохотали, когда Викстрем вручал ему документ агента охранки. Он давно так весело не смеялся.
Действительно, долговязый Викстрем был душа-человек и прекрасный товарищ, его провал и арест месяц назад нанесли тяжелый удар организации. Но против него, кажется, нет явных улик, и его должны были скоро освободить.
Машинист давал гудки, поезд подходил к какому-то полустанку, и Коскинен, не желая через две-три станции, когда все выяснится, быть арестованным «согласно телефонному распоряжению», обошел вагоны и сказал товарищам, чтобы они сходили на ближайшей остановке.
— Почему изменен план? — спросил Лундстрем.
— Нужно, — спокойно ответил Коскинен.
И никто никогда не узнал от него, что произошло в вагоне.
Он устало и довольно улыбался, вспоминая об этих минутах, но ни за что в жизни не желал бы их повторить.
Он улыбался, вспоминая веселье Викстрема.
Он не знал еще, что Викстрем, возвращаясь с допроса в тюрьме, бросился в пролет лестницы и разбил голову о каменные плиты.
Когда все на станции собрались около багажного сарая, Коскинен весело объявил товарищам:
— Ну, теперь мы золотоискатели.
— Как?
— Что?
— Ничего особенного, простые золотоискатели.
Так они превратились в геологическую партию Хельсинкского университета.
И вот живут они уже неделю в затерянной деревне, на берегу быстрой порожистой речки.
С пригорка видны стройные березы, уже готовые расстаться со своим осенним оперением. Вот дрожит всеми листьями осина; там красные багряные россыпи рябины и сверкающая зелень соснового перелеска, а дальше сумрачные, тяжелые ели.
А надо всем этим — просторная тишина.
Лундстрема сначала это успокаивало, он ровнее и глубже дышал и, приобретая все большую уверенность, становился все менее раздражительным. Его уже не так сердила спокойная медлительность Олави. Лундстрему казалось, что, даже если бы над головой Олави горела соломенная крыша, он все же сделал бы две-три затяжки из своей самодельной трубки, прежде чем ответил бы на вопрос, где находится ведро с водою. Инари утверждал, что нет никакой тишины, наоборот — весь лес наполнен различными шумами, и всякая сосна своему лесу весть подает, а осина и без ветра шумит, что он по треску сучка узнает погоду на завтра. И Лундстрем уже не смеялся, когда подслушал невзначай, как Инари, остановившись перед стройной сосенкой и ласково похлопывая ее ладонью, говорил:
— Растешь, голубушка? Ну что ж, расти, расти.
И безапелляционность распоряжений Коскинена становилась ему все понятнее, он чувствовал за нею огромную опытность старшего товарища, его почти безошибочную быструю сметку и находчивость.
— Это лучший лесоруб севера, — не без гордости сказал однажды про Коскинена Инари.
И потом Коскинен был представителем Цека. Слово «Цека» звучало для Лундстрема как торжественная клятва верности.
И вот теперь он, Лундстрем, выслушивает распоряжения человека, который бывал на заседаниях Цека.
И Лундстрем, гордясь выпавшей на его долю честью, старался точно выполнять все распоряжения начальника, но все же окружившее его лесное безмолвие утомляло его, и ему казалось, что в этой неразличимой для него тишине кроется какой-то неожиданный подвох.
Через несколько дней он уже начал тосковать по металлическому шуму мастерской.
После работы, возвращаясь с выпачканным черникой ртом домой, в небольшую избу бобыля, он завидовал спокойному, равномерному храпу Олави и Инари.
И в такие часы он тихо разговаривал с Коскиненом.
Но Коскинен требовал — идти спать, завтра ведь снова работа, и Лундстрем покорно укладывался.
Коскинен, спокойно улыбаясь в подстриженные усы, велел товарищам срывать дерн и оставлять, будто напоказ, свежие проплешины сырой земли.
Коскинен требовал, чтобы ребята отбивали своими геологическими молотками от больших камней куски. Сам он карабкался по обнаженным у берега породам и, деловито собирая образцы, серьезно и пристально изучал их, взяв на ладонь.
У очага накопилась груда камней разной формы и величины; слюда в неотесанных кусках гранита радовала непривычный глаз своим блеском.
Так они проводили дни, иногда далеко уходя от селения.
Однажды Коскинен ушел один по берегу ручья в лес и вернулся поздно вечером, встревоженный и, казалось, расстроенный.
Он курил и сосредоточенно молчал, молчал и Олави. Инари ладил постель ко сну, и Лундстрему чудился какой-то заговор против него. Он сознавал, что все это пустяки, и все это ему только так кажется, но молчаливость была не в характере Лундстрема, она тяготила его.
И на второе утро Коскинен, приказав собирать камни и поднимать дерн на видных местах, опять ушел в лес.
Инари выполнял распоряжения Коскинена настойчиво и неукоснительно.
Олави порою останавливался и, держа в ладони отбитый осколок валуна, задумывался о чем-то далеком.
Лундстрем же поковырял немного дерн, потом обозлился и плюнул:
— Инари, зачем мы это делаем?
— Должно быть, нужно.
— А ты сам не знаешь?
— Нет.
— Я так не могу работать!
И снова молчание и попыхивание трубками. И снова через несколько минут Лундстрем с раздражением бросает камень и говорит:
— Олави, зачем мы этой работой себя изводим? Надо, наконец, узнать, о чем думает «старик».
На третий день после приезда в деревню вечером у очага, на котором в чугунке варился картофель, Коскинен с довольным видом объявил, что он нашел нужную зарубку, теперь все в порядке.
— Зарубку не смоешь. Я знал это, а найти не мог. Молния в сосну ударила. Надо завтра стряпуху нанимать и приниматься за настоящее дело.
Но едва Коскинен собрался рассказать, в чем теперь будет заключаться их работа, как раздался стук и в горницу вошел старик — местный староста; с ним был тринадцатилетний мальчик, его внук.
— Садись, гостем будешь, — спокойно сказал Коскинен, и хитроватая улыбка застряла в уголках его губ.
Старик спокойно опустился на лавку. Нары шли вдоль стен всей горницы; было темно, и только огонь очага чертил огромные тени на потолке. Было слышно, как закипела в чугунке вода.
Наконец старик спросил:
— Так, из Хельсинки?
— Да, отец.
И снова наступило молчание.
— За чем к нам пожаловали, чем привлекли ваше столичное внимание наши заброшенные места?
— Видишь ли, отец, — сказал располагающим, вкрадчивым голосом Коскинен, — я сам собирался сейчас зайти к тебе и объяснить. Мы посланы университетом. — Коскинен вытащил бумажку и показал ее старику.
Старик придвинулся к огню и медленно стал читать удостоверение, видимо не совсем улавливая его суть. Непонятные слова внушали ему уважение.
— Но дело, отец, не в этом, про самое главное в бумаге не написано, потому что дело наше секретное, и тебе тоже для выгоды своей и соседской лучше об этом молчать. Мы ищем золото и, вероятно, найдем его. Если никто об этом не проведает раньше срока, все здесь станут богачами, а если узнают — нахлынут сюда чиновники, помещики, и все богатство уйдет, как весною лед.
И снова наступило молчание.
Старик сосредоточенно жевал губами, глазенки мальчика восторженно засияли.
Картошка была готова.
— А мне нельзя с вами золотоискателем сделаться? — осторожно и умоляюще спросил мальчик.
— Вот как времена меняются, — словно отвечая на свои затаенные мысли, сказал старик. — Меня пастор окрестил, когда мне исполнилось пять лет, и я смог сам пойти на лыжах в церковь за пятьдесят километров принять святое крещение. Летом совсем пути не было, а зимой только лыжи. А сейчас и дорогу нагатили, и Илмари в золотоискатели с двенадцати лет рядится!
— С тринадцати, — поправил деда Илмари.
— Нет, Илмари, — улыбнувшись, ответил Коскинен, — молод еще ты, а камни приноси — может быть, они и пригодятся.
Много Илмари натаскал в избу камней.
Но в ту минуту его внимание было занято другим.
Он жадно смотрел на финский нож, которым Олави расщеплял полено, готовя растопку.
Нож Олави должен был бы понравиться всякому, понимающему толк в этом деле. Большой, но в меру, красивый не как безделушка, а как вещь, необходимая в жизни каждому мужчине. Ни на какую дамасскую или золигенскую сталь не променял бы Олави этот простой нож.
Для каждого финского мальчика пукко является как бы свидетельством мужества, зрелости, гражданского совершеннолетия[8].
Дед тоже смотрел на работу Олави, но она рождала в нем совсем другие чувства.
— Из лучины не сделать полена, из шестидесятилетнего — двух парней по тридцать лет.
И старик, благодаря за угощение, стал собираться восвояси.
На прощанье Лундстрем хотел помочь старику разжечь табак в трубке и чиркнул уже спичку, но старик замотал головой и, с неожиданной торопливостью отстраняясь, сказал:
— Нет, благодарю, не надо. Я ни разу в жизни не закуривал трубки от спички. Я не доверяю этим штукам, которые зажигаются с треском и брызжут в лицо искрами. Они всегда гаснут не вовремя. Нет, у меня для этого есть трут и кремень, уголек из очага или костра: другой совсем аромат получается.
Как только староста с внуком ушли, Коскинен скомандовал:
— Спать, завтра с утра за дело!
Утром наняли они стряпухой девятнадцатилетнюю Хильду, батрачившую в этой деревне уже второе лето, и отправились на работу.
И все в деревне думали — старик проболтался, что приехали золотоискатели. И, передавая эту новость, многозначительно намекали на общую выгоду хранить ее в секрете.
Хильда тоже думала про своих новых хозяев, что они золотоискатели, и, хотя в разговорах их слово «золото» почти не слышала, она решила, что так надо для дела.
Действительно, так нужно было для дела. Много Хильде было хлопот с камнями, каждый камень она обтирала тряпкой.
Хильда была высокая крепкая работящая девушка и ничего особенного, казалось, на первый взгляд не представляла. Она напоминала березку, холодную и малопривлекательную, на которой мимоходом останавливают взгляд, чтобы сразу же перевести на цветущую рябину или снежную черемуху.
В двух километрах по реке вниз от селения, на левом берегу, стояла высокая сосна; кора у вершины была обуглена: в нее ударила молния. На высоте человеческого роста слабо прочерчена зарубка — стрелка.
— Это то, что нам надо, — сказал Коскинен, когда товарищи подошли к сосне. — В ста шагах отсюда на запад должна находиться лесная сторожка.
Однако сторожки не было, и только утоптанная на прогалине земля, обугленные недогоревшие коряги и несколько полусгнивших досок говорили о том, что здесь когда-то могла находиться хижина.
Обнаружив эту полянку, товарищи пошли дальше за Коскиненом.
От прогалины начиналась тропинка, которая, змеясь, вела обратно к речке, но уже шагов через пятьдесят тропинка исчезала среди кочек, покрытых вереском и брусничными кустами.
Лундстрем нагибался почти у каждой кочки, брусника сыпалась бисером в его горсть, и он придавливал языком к нёбу прохладные, острые на вкус ягоды. Обрывая со встречных кустиков ягоды, Лундстрем отстал от товарищей и поэтому так и не понял, какой приметой руководствовался Коскинен, когда, внезапно остановившись, спокойно сказал:
— Здесь.
Солнце, замечательное осеннее солнце, пробиралось через уже начинавшую желтеть листву и золотило все лесные паутинки, и сквозь заросли видно было, как дробится оно в течении быстрой речки.
— Здесь, — сказал Коскинен и посмотрел, нет ли вблизи посторонних.
Никого не было. Лундстрему казалось, что лес был тих, как никогда, в эту торжественную минуту.
Коскинен продолжал:
— Положение острое, каждый день наша буржуазия может объявить войну Советской России. Всякий сознательный рабочий-финн будет против этой войны, но разговоров в таком деле мало, — нужно оружие. Без оружия нас могут погнать, как стадо баранов. Наша задача — доставить на север оружие, чтобы там оно было под рукой каждую минуту. И здесь это оружие мы достанем.
— Как? Почему здесь, в болоте? — изумился Лундстрем.
— В восемнадцатом году после поражения нашей революции многие отступавшие и разгромленные красногвардейские отряды стали прятать оружие, закапывать его. И пятый красногвардейский отряд северного фронта, перед тем как разойтись (часть ребят прорвалась в Советскую Россию, часть разбрелась по лесу и тем спаслась, большинство же попало в плен), спрятал оружие здесь. Все условия, все приметы говорят об этом. Мы должны выкопать его и доставить в село Куолаярви.
— Это мое село, — сказал Олави, — там моя семья. — И в уголках его губ запрыгала непрошеная улыбка и сразу же пропала.
— А как мы туда доставим оружие? Ведь двести километров, не меньше?
— Не на подводах, конечно, не по большакам, не по шоссе, а по ручьям, озерам, вьючным порядком; на моей карте прочерчен весь путь. Работу начинаем сегодня. Я достану лодки, но дальше вам надо будет действовать без меня. Начальником назначаю Инари.
Коскинен отправился закупать посудину для перевозки драгоценного груза, но с дороги вернулся и наказал, чтобы поднятую землю после работы снова прикрыть дерном.
Два раза принимались товарищи за работу и два раза не находили ничего. Копать глубоко небольшими лопатками — шанцевым инструментом — было трудно. Корни вереска и брусники стойко сопротивлялись тупым лопаткам.
Лундстрему первому после трехчасовой работы посчастливилось: его лопатка наткнулась на что-то твердое послышался металлический скрежет.
— Оружие!
— Оружие! — в один голос воскликнули Инари и Олави.
— Ничего похожего. Какой-то ящик. Опять ошибка!
— По опушке леса не узнаешь, — отозвался Инари. — Давай его сюда.
Лундстрем был прав, он наткнулся на оцинкованный ящик — в таких металлических коробках сохраняются патроны — пятьсот штук.
Сразу же показались из земли второй и третий ящики. А винтовок не было.
К вечеру, утомленные, с ноющей от работы спиной, пришли втроем домой. Ужин уже поджидал кладоискателей. Коскинен сидел на лавке и о чем-то думал.
— Сколько? — спросил он Инари.
— Три ящика.
— Должно быть десять ящиков и пятьдесят винтовок русского образца 1891 года, трехлинейных. Карбас я уже нашел. Я завтра должен уехать отсюда. Ты закончить работу должен не позднее чем через неделю, ровно через двадцать пять дней оружие должно быть в Куолаярви. Его примет Сунила: лесоразработки акционерного общества «Кеми», барак № 13, в двадцати семи километрах от селения. Вот тебе карта.
На этом беседа закончилась, и все скоро заснули.
Лундстрем во сне почему-то видел стройную Хильду. После этого сна он как-то по-особенному посмотрел на Хильду утром, когда она ставила на стол овсяную похлебку.
Он заметил в ее манерах какое-то неуловимое изящество. В этом винить его было нельзя — ведь только в июле стукнуло ему двадцать два года, и шел только второй месяц двадцать третьего. Он родился на полгода раньше своего века.
И снова они весь осенний, по-особенному солнечный день работали в каком-то самозабвении, потому что нашли, наконец, оружие.
Это был мешок из обыкновенного рядна. В мешке — пять винтовок, густо смазанных салом.
По пять винтовок в мешке.
Сало кусками лежало почти на всех металлических частях.
— Все в порядке, — торжествующе сказал Лундстрем: ему опять посчастливилось найти первому, и он этим был чрезвычайно горд, хотя понимал сам, что гордиться тут нечем.
И снова они начали работать своими окопными лопатками, и к концу дня каждый отрыл по мешку и еще по два ящика с патронами. За два дня выкопали пятнадцать винтовок и пять ящиков с патронами.
Днем Коскинен пригнал карбас и челнок, поставил их на речке, вблизи от места работы, и подозвал свистом Инари к себе.
Потом ушел.
Когда совсем стемнело, Инари сказал Олави и Лундстрему:
— Товарищи, один из нас должен будет каждую ночь, пока мы не уедем, оставаться здесь охранять выкопанный клад. Мы будем его держать в карбасе.
И они нагрузили на себя свой груз и потащили его, пробираясь сквозь заросли, к речке. Нести было не легко. Ящики — пудовики. Связка винтовок — полтора пуда. Сучья цеплялись за платье и хлестали по лицу, и все же и Олави, и Лундстрем, и Инари чувствовали себя счастливейшими людьми на свете.
— Я первый останусь сторожить у карбаса, — сказал Инари, раскуривая трубку. — Я начальник. Не забудьте притащить образцы пород! — крикнул он им уже вдогонку совсем так, как делал это Коскинен.
Лундстрем поднял на берегу несколько голышей и набил ими все карманы. Он шел позади Олави и не удивился, услышав, как тот пытался высвистывать какую-то знакомую мелодию. А после ужина, когда Олави уже заснул, Лундстрем сидел на крылечке рядом с Хильдой, и они разговаривали. Уже пала холодная роса, а они сидели и говорили.
— Вот когда был начальник, ты со мной и поговорить боялся, а как он уехал, так ты разговорился.
Лундстрем покраснел в темноте.
Ложась спать, Хильда засмеялась.
День опять выдался замечательный. Бабье лето было в разгаре. Ягоды брусники красили багрянцем мох.
Сегодня повезло Инари — две связки винтовок и один ящик отрыл он. Олави и Лундстрем, выбившись из сил, только под вечер обнаружили по связке.
Прогалина напоминала не то полигон после обстрела мелкокалиберной артиллерией, изрытый воронками, не то работу гигантских кротов.
Заканчивая к вечеру работу, нужно было немного подровнять площадку. Ведь ненароком могли забрести даже в эту глушь незнакомые, нежеланные люди.
Во вторую ночь в дежурство Инари назначил Лундстрема.
Когда Инари, плотно поужинав, фыркал, умываясь перед сном, он увидел, как Хильда завязала горшочек с ужином в платок и отправилась в лес.
— Хильда, куда ты идешь? — остановил он ее.
— Ужин Лундстрему несу.
— Ты разве знаешь, где он?
— Дежурный у лодки, он меня сам просил.
«Надо будет предупредить Лундстрема, чтобы не болтал лишнего», — рассердился Инари.
Хильда уже скрылась на опушке. Не бежать же ему было за ней, в самом деле.
На следующий день пошел мелкий моросящий дождь.
Весь мир, казалось, был обложен серыми тучами.
В такой день работать — значило бы навлечь на себя подозрения. Поэтому Инари послал дежурить у лодки Олави. Когда Олави ушел, Инари спросил:
— Хильда, когда ты вернулась домой?
— Часа через два после того, как ты меня видел, господин начальник. — И Хильда замялась.
Дождь усилился.
Вернулся из лесу Лундстрем, промокший весь, и стал сушить одежду около печи.
Пришел из своей бани хозяин избы, пожилой бобыль.
— Течет у меня крыша в баньке. Ну, я решил дождь в избе на ваших камнях пересидеть. — И он лениво стал усаживаться на лавке, неодобрительно поглядывая на груды камней — «образцов», в беспорядке наваленных около печи.
— Неужели все это с собой забирать будете?
— Не все, а те образцы, которые понадобятся, отец.
И все закурили.
— Почему бы тебе не починить крышу на баньке? — хозяйственно осведомился Инари.
— А кто же это в дождь чинит крышу, — резонно ответил хозяин.
— А ты в сухой день чинил бы.
— Ну, а в сухой день она не протекает.
День проходил утомительно медленно.
Лундстрем время от времени искоса поглядывал на Хильду, прибиравшую горницу.
Инари видел, что ему как-то не по себе.
В сумерки, когда хозяин-бобыль побрел в свою берлогу, а Хильда понесла ужин к карбасу, к Олави, Лундстрем подошел вплотную к Инари и, волнуясь, проглатывая слова, сказал:
— Хильда знает про нас все: кто мы и что мы делаем.
— Ну?
— И мне кажется, что она ненадежна, что она может выдать нас — ее надо устранить.
— Ну… — Трубка у Инари решительно не хотела раскуриться.
— Ее надо устранить. Я берусь за это дело. Ее надо убить. Разреши мне это сделать…
— Ну…
— Я уже обдумал, как это сделать.
Наступило молчание, почти невыносимое в сгущающейся темноте осенних сумерек.
— Ты, значит, все уже обдумал? А как же она узнала обо всем? — И голос Инари зазвенел угрожающе. — Как же она узнала обо всем? — повторил он еще жестче.
И Лундстрема охватил непреодолимый стыд и презрение к себе.
Разве мог рассказать он Инари, что к Хильде бросало его пылкое сердце и молодость, что ему хотелось ее уважения; разве мог он передать, что уже во время рассказа Хильде он несколько раз хотел остановиться, чувствуя, что погибает, и все-таки рассказал? И как Хильда, оставаясь все такой же спокойной и холодной, не возвратила ему поцелуя и ушла домой.
А он, герой Лундстрем, промучился всю ночь страхом, что выдал дело и товарищей, и вот теперь, пока еще не поздно, надо действовать, но что надо делать, он не знал.
— Как она узнала! Да разве умному человеку трудно догадаться по нашим разговорам.
— Кто ей сказал? — отвернувшись к стене, глухо, сдерживая подступавшую ярость, спросил Инари.
— Кое до чего она сама дошла, а потом я думал, что она наша, и досказал остальное.
— Она все знает?
— Нет, не все. — Лундстрем чувствовал себя побитой собакой.
И Лундстрем представил Хильду лежащей без движения на мокром дерне, на берегу, среди выступающих из-под земли узловатых корней сосен. Он увидел ее соломенно-светлые волосы на желтых, опавших на землю листьях осины, и горький клубок подкатился к его горлу, глубоко в груди защемило.
— Ты хотел овладеть девушкой и раскудахтался, надулся, как индейский петух, а девчонка отвергла тебя, и ты решился устранить ее, — нарочито оскорбительным тоном произнес Инари и остановился.
Он почувствовал какое-то уважение к этой стройной девушке, пожалуй, даже благодарность за то, что она отвергла этого болтуна, и жалость к ней. Может быть, ее можно и не убирать с дороги.
— Ты уверен в том, что она предаст?
— Не знаю.
Тогда наступило тягостное молчание.
— Дождь прошел, — успокаиваясь, сказал Лундстрем и тоже подумал: «А может быть, ее можно не убивать. Но я-то все равно погиб. Инари на меня даже взглянуть не хочет. Может быть, лучше мне было оставаться в Хельсинки, там меня арестовали бы, конечно, но лучше тюрьма, чем презрение Коскинена, Олави и Инари. И зачем Коскинен нанял Хильду?»
Ветер разогнал тучи, и на бледном небе снова засияли голубые звезды.
Олави оставался дежурить на ночь.
— Он разложил веселый костер, — сказала Хильда, возвратясь из лесу.
Лундстрем ничего не ответил, скоро завалился спать.
Но заснуть он долго не мог, слушая приглушенный разговор Инари с Хильдой. Всего он расслышать не мог, и по отдельным долетавшим до него словам он пытался вникнуть в суть этого разговора. И тогда весь разговор выходил гораздо обиднее для него, чем было на самом деле, потому что ни Инари, ни Хильда ни разу не произнесли его имени и совсем даже не вспоминали о нем.
А он лежал на лавке и думал: «Ведь все это я заслужил». И это была для него самая горькая из всех ночей, какие он только мог припомнить.
Для Инари эта ночь была одной из лучших его ночей. И тепло сидевшей рядом с ним Хильды переходило в его тело какими-то невидимыми, но ощутимыми токами, вместе с теплом ее речей.
Она поступила прислугой в одном большом селе под Хельсинки к пастору, когда ей исполнилось четырнадцать лет. Первый год прошел сносно, на второй ее стала так допекать мелочной придирчивостью и необоснованными ревнивыми подозрениями жена пастора, что она попросила расчет. Расчета ей не дали, потому что прислуга в тех местах нанимается на год. Тогда она убежала от хозяев, но с помощью полиции была водворена на место службы. Хозяин оказался настолько добр, что вопреки требованиям хозяйки не обратился в суд, который присудил бы за этот побег к денежному штрафу или тюремному заключению. От этих хозяев Хильда ушла в дни революции и записалась сестрой милосердия в красногвардейский отряд. Ее отец и брат были батраками. Они в восемнадцатом году были в Красной гвардии, и Хильда в их отряде была санитаркой. Матери она не помнит. Отец был убит германской шрапнелью, а брат затерялся. И вот Хильда снова батрачит, уже совершенно одинокая, и, сама уроженка Турку, она пришла сюда, где ее никто не знает. Здесь не знают, что ее отец убит в гражданской, а брат, наверное, на каторге. Люди в глуши гостеприимнее, и даже тогда, когда совсем нет работы, с голоду не пропадешь.
Лундстрем уже давно заснул, а они все еще разговаривали.
И под конец разговора Инари сказал Хильде:
— Мы скоро уедем отсюда. Все, что наболтал тебе Лундстрем, неправда, но если ты об этом расскажешь, у нас всех и у тебя тоже будут крупные неприятности. Поэтому ты завтра же должна уехать отсюда. Жалованье и стоимость железнодорожного билета я тебе уплачу утром.
— Но куда же я поеду?
— Поезжай куда тебе нравится, только подальше от этих мест.
И здесь Инари подумал о том, как хорошо было бы хотя бы еще один раз в жизни так посидеть в темноте рядом с Хильдой.
И он вдруг резко встал.
— Я поеду на север, на лесоразработки, — решила Хильда.
— Что ж, может быть, там мы встретимся, — улыбнулся Инари.
На следующий день Инари вместе с Хильдой ушли на станцию железной дороги, проходившей в тридцати пяти километрах от селения, чтобы закупить там в лавке кое-какие припасы.
Олави же и Лундстрем снова работали как черти. На этот раз им повезло, и они выкопали больше оружия, чем в предыдущий рабочий день.
О чем говорили по дороге Инари и Хильда, осталось никому не известным. Точно так же, кроме Инари, никто не знал, что билет был куплен до Рованиеми.
Инари пришел на другой день усталый, но веселый.
— Сбежала она от нас, товарищ Олави.
— Так-то лучше — без баб, — ответил Олави и тихо затосковал по Эльвире, а Лундстрем покраснел, принимая слова Олави за насмешку.
Однако Олави ничего не знал о происшедшем, и никогда не пришлось ему узнать о разговоре, который был у Лундстрема с Инари, когда он, Олави, дежурил у карбаса в дождливый день.
В следующую ночь они осторожно, никому не сказавшись, выехали вниз по течению на плотно нагруженном карбасе. Они решили распределить работу так: один гребет, другой в это время рулит и наблюдает за окрестностями, нет ли вблизи чего-нибудь подозрительного, третий спит в челноке. В день два привала для варки еды.
Первый сел на весла Олави.
Вот прошла опаленная грозою большая сосна с условной зарубкой.
Лундстрем первый залег в челноке и, покрывшись одеялом, смотрел на идущие вверху разорванные тучи. Иногда какая-нибудь огромная ель или сосна протягивала свою мохнатую длинную лапу над узкой речкой, и тогда Лундстрем видел, как в хвое мерцают незнакомые звезды.
— Хорошо, что уже осень, а то комары заели бы, — протянул Инари.
Разрезаемая челноком вода тонко журчала около самого уха Лундстрема. Больше он ничего не слышал. Он спал.
Когда он проснулся, было уже утро, и река казалась совсем другой: шире и совсем розовой в свете встающего солнца. Лундстрем перебрался на карбас и сел у руля. Инари взялся за весла.
Мимо проходили берега, становясь все круче и круче, обнажая в косых разрезах горные породы, и наверху, на крутизне, отважно толпился лесной молодняк.
Вскоре Лундстрем услышал глухой отдаленный рокот.
— Это пороги, — сказал Инари.
Через несколько минут они услышали отдаленное ауканье и возглас:
— Эй, если кто есть впереди, остановись!
Олави будить не пришлось — он вскочил так живо, что чуть не перевернул челнок.
В этом месте река образовала излучину.
Товарищи причалили к берегу, осмотрели револьверы. Даже Олави явно волновался.
— Чепуха получится, если нас сразу же зацапают, — вслух подумал Лундстрем.
— Нас не зацапают, — сухо возразил ему Инари; отвязав челнок от карбаса, сел в него и, оттолкнувшись от берега, отправился навстречу голосу, который был слышен уже совершенно явственно:
— Подождите!
Лундстрем и Олави вытащили свои маузеры и держали их наготове.
— Не приходилось еще бить по живой дичи, — усмехнулся Олави.
И они замолкли, прислушиваясь к тому, что будет, каждую секунду ожидая услышать выстрелы.
— Если Инари погибнет, ты, Олави, дорогу знаешь?
— Найду.
И снова томительная тишина и только отдаленный рокот порога.
Рано утром Илмари забежал в избу золотоискателей, чтобы сказать «доброе утро». Он это делал не раз раньше, но сегодня нашел дверь избы распахнутой; груды образцов заметно уменьшились.
Много камней Лундстрем побросал в речку перед отъездом, чтобы любопытные думали, что лучшие образцы забрала с собой экспедиция.
Илмари очень огорчился: как он мечтал уехать с ними в далекие Хельсинки и еще дальше — может быть, в Африку, чтобы там стать настоящим золотоискателем! И вдруг друзья его, не попрощавшись, забрали все вещи и уехали.
Илмари стало грустно, он вышел из избы, и вдруг на земле у крыльца он увидел то, от чего затрепетало его мальчишеское сердце, — на земле лежал финский нож, пукко, нож Олави. Не веря еще своему счастью, осторожно, словно нож был дикой птицей и мог от резкого движения вспорхнуть и улететь, Илмари подкрался к ножу и жадно схватил его.
Вот он держит в руках не новый уже, но острый нож взрослого мужчины.
Илмари подходит к ступеньке и пробует остроту лезвия. Зарубка возникает легко, почти без всякого нажима. Илмари торжествует.
Они уехали — значит, нож принадлежит тому, кто его нашел. Найти нож — по народным поверьям счастливое предзнаменование, — и вот он, Илмари, нашел нож.
Но через несколько минут его уже начинают мучить мысли: да разве это находка, когда знаешь, кому принадлежит вещь! Да разве можно ею спокойно пользоваться, когда хозяин, может быть, нуждается в ней! Такой нож непременно будет изменником, и порезов и царапин не оберется новый хозяин.
Да в конце концов как Илмари может присвоить себе чужую вещь? Ведь нож-то явно принадлежит Олави. Надо сейчас же отдать нож его владельцу.
Уныние охватывает Илмари, но ничего не поделаешь — надо возвратить найденную вещь. Ведь он, Илмари, честный человек.
И он идет по берегу к тому месту, куда по утрам уходили золотоискатели и где стоял карбас.
Карбаса и челнока на месте нет — значит, и владельцы уплыли на них.
Вверх от селения на карбасе не пойдешь — туда можно лишь на челноке. Уплыли они рано утром. Но и сам Илмари проснулся с полчаса назад, а просыпается он рано. Золотоискатели не могли уйти далеко.
И тут снова решимость овладевает им, он бежит к селению, никому ничего не говоря, отвязывает челнок деда и, захватив с собой половину лепешки некки-лейпа и вяленую рыбешку, отправляется в путь, вдогонку.
Ветер попутный — отлично, можно воспользоваться им. Он пристает к берегу, отламывает развесистую широкую ветвь, прилаживает ее на носу челнока, надевает на нее свою рубашку — и в путь.
Так он плывет по речке на легком своем челноке и время от времени покрикивает:
— Эй, там, впереди, остановись!
Он по этой речке не раз проезжал с дедом и с ребятами до озера и знает, что, на худой конец, у порога все-таки он догонит своих друзей золотоискателей.
— Так это был всего лишь Илмари, — облегченно вздохнул Лундстрем и тут же почувствовал, что у него взмок от пота ворот.
— Я сказал ему, пусть возьмет нож себе на память о золотоискателях, а если его будут в селении спрашивать про нас, пусть скажет, что мы обещали скоро вернуться.
— Что же, обрадовался он ножу? — спросил Олави и укоризненно посмотрел на пустые кожаные ножны, прикрепленные к поясу.
— Из-за какого дела чуть стрельба не началась!
И они отвели от берега карбас и пошли дальше вниз.
Шум порога становился все яснее и яснее.
Снова Инари на челноке выехал вперед на разведку.
Порог бы не опасный, и Инари брался провести через него пустой карбас.
Груз же надо было метров полтораста протащить волоком.
Не доезжая метров семьдесят пять до порога, товарищи снова причалили и стали выгружать карбас.
Подтаскивая патронный ящик по берегу к месту против самого порога, Лундстрем вдруг увидел человека, который стоял немного пониже водоворота, обдаваемый брызгами.
Лундстрем сообщил об этом товарищам.
Незнакомец так был занят своим делом, что не заметил ни карбаса, ни людей.
Правда, река в этом месте разбивалась на несколько рукавов, образованных огромными, в беспорядке наваленными валунами, и шум падения воды мог заглушить все остальные шумы.
Товарищи притаились на берегу, наблюдая за незнакомцем.
Он почти неподвижно стоял на одном месте.
— Кумжу ловит, — шепнул Инари Олави.
— Угу.
Надо было переждать, пока рыболов уйдет.
Но он не уходил, время томительно тянулось.
Рыбак сделал несколько шагов к берегу, сел на камень и принялся за еду.
Товарищам тоже очень захотелось есть, но они не решались двигаться, чтобы не привлечь внимания незнакомца.
Незнакомец, позавтракав, не обращая внимания на то, что небо заволакивалось тучами, снова принялся ловить кумжу.
В это время, возвращаясь домой и не зная, как проявить радость, закружившую его от такого ценного неожиданного подарка, Илмари причалил к берегу и начал прыгать с камня на камень.
Потом он подошел к сосенке, отрезал новым своим ножом кору, обнажая медовое тело дерева, и бережно взял на язык тонкий до прозрачности слой-лоскуток внутренней коры — «мязги».
Это было весеннее лакомство — ароматнейшее и нежнейшее. Осенью над ароматом и нежностью мязги преобладает горечь.
И все же Илмари показалось это лакомство лучшим, чем весною.
Вот какие чудеса делает новый нож.
Лундстрем почувствовал легкий удар в бок. Его толкал Олави и указывал глазами на противоположный берег. Там заросли раздвинулись по сторонам, и из них выставилась прекрасная рогатая морда огромного лося.
Он осторожно вдохнул воздух, опустил морду к бегущей воде и спокойно, не торопясь, горделиво отряхивая мелкие капли с нижней губы, стал пить.
Рыболов был поглощен своим занятием и не заметил лося.
Потом лось ушел в заросли. Начался мелкий дождь. Рыболов не уходил.
— Хоть бы поскользнулся и головой о камень, — с досадой сказал голодный и промокший Лундстрем.
Только под самый вечер, собрав в корзину свой улов, незнакомец пошел прочь от порога.
Когда он скрылся, товарищи разложили подальше от берега небольшой костер, чтобы просушить свою одежду и сварить уху.
Инари пошел к тому месту, где весь день просидел рыбак.
К порогу подходила любопытная форель и толпилась около камней, покрытых пеной. В дождь рыба ловилась лучше, чем обычно.
Ночи были уже темные, и о том, чтобы провести в эту беззвездную ночь карбас через порог, нельзя было и думать. Поэтому здесь была устроена ночевка.
Лесная ночь окружила их, тепло костра согрело.
В лесу хрустнул валежник. И снова стало тихо.
Вдали загугукал филин.
Рассвет окропил все росою.
Утром Олави и Лундстрем выгрузили из карбаса винтовки, патронные ящики и стали их перетаскивать к месту, метров семьдесят пять пониже порога.
Порог кипел пенящейся водой.
Если несколько минут пристально смотреть в эти водовороты — закружится голова. У них не было времени, они, занятые своим грузом, даже не заметили, как Инари провел через порог карбас.
Лундстрему казалось, что карбас еще там, наверху, что Инари еще только приглядывается, как бы лучше приладиться, когда вдруг он увидал карбас, доплывающий к тому месту, куда перетаскивали винтовки.
Инари уже стоял на дне лодки, держа в руках рулевое весло.
Лундстрем думал, что переправить в целости ладью через порог чудовищно трудно — цирковой трюк. Теперь же ему при взгляде на спокойное лицо Инари показалось это дело легким и простым.
Олави видывал уже «кормщиков», перевозивших суда через пороги, поэтому он с большим уважением посмотрел на Инари, который казался совершенно спокойным и привычным жестом вытаскивал трубку из кармана.
Снова они нагрузили карбас своей поклажей и пошли вниз по течению.
Река стала значительно шире, течение было плавное, и солнце стало пригревать по-осеннему.
Олави пустил за лодкой «дорожку».
Рыба к обеду была бы совсем кстати.
Сосны толпились на берегу шумной толпой. Лиственные деревья встречались все реже.
Ладони, давно уже не державшие топорища, накалялись от трения, а у Лундстрема на левой руке вскочил волдырь.
— Не руби выше головы — щепа в глаза попадет, — сухо сказал Инари и взял весла.
Так прошел весь день, и за весь день ни одной живой души они не встретили.
Правда, видели они, как окунад в воду свой острый нос Микко Репполайнен[9], но, услышав тихий скрип весел, он быстро убежал в лес, и Лундстрем заметил только его «трубу», мелькавшую в кустах можжевельника.
Ночью шли они по течению с одним лишь вахтенным.
Инари захотелось пить, и он, зачерпывая воду в ковш, поймал себя на том, что ловит вместе с водой звезду, отраженную в реке. Но звезда не давалась.
На рассвете они проснулись от сырого холода. У Лундстрема сводило челюсти, зубы стучали. Но он приналег на весла и скоро согрелся.
И снова шли мимо лодки скалистые берега, и речка делалась все шире.
Снова расстелил за кормой «дорожку» Олави. Снова проходил ласковый осенний день, и журчали, разбиваясь о дощатое днище карбаса, речные струи.
И Лундстрем смотрел на сверкающую на солнце рябь реки и при гребле, покачнувшись назад, запрокидывал немного голову и видел порыжевшую хвою и бегущие над ней облака, и ему казалось, что путешествие не имело начала и нет ему конца, что плывут они так уже недели и месяцы, и тогда ему делалось очень легко. Тут его останавливал спокойный голос Олави:
— Зачем так высоко подымаешь весла над водой? Скоро устанешь.
И он старался проносить весла над самой водой, и с влажных лопастей падали на речную гладь тяжелые капли.
Так прошел третий день их пути. Поздно вечером речка широко распахнулась перед ними, и они въехали в большое лесное озеро.
Им нужно было провести лодку по речке, соединявшей озеро с другим озером, пересечь второе и оттуда перевезти груз километров тридцать сухим путем до деревни Куолаярви и дальше на лесоразработки.
На другом берегу озера расположилась деревня. Надо было провести лодку мимо селения, не возбудив ни в ком подозрения. Пускаться в путь ночью — значило достигнуть деревни днем. Поэтому товарищи решили устроить свою третью ночевку у устья реки. Чтобы из селения не заметили пламени костра, пришлось отвести карбас назад в реку на километр — за небольшое колено.
Утром они вывели свой карбас из убежища и вошли в озеро.
Около трех часов пополудни показалась деревня. Но уже издали заметно было какое-то необычайное для таких заброшенных местечек оживление.
Надо было разузнать, в чем дело.
Олави лучше других знал эти места — он должен был в челноке отправиться на разведку.
Карбас же до выяснения всех обстоятельств необходимо было подвести к берегу под защиту леса.
В полукилометре от берега Олави перестал грести и стал всматриваться в необычайное скопление народа и суету на берегу. Что бы это могло быть? Наверно, какой-нибудь праздник.
Он усмехнулся и провел ладонью по щеке. Щека была покрыта густой щетиной. Слишком долго не скребла ее бритва парикмахера. Нет, в таком виде — и он посмотрел на свою измятую куртку — нечего было и думать о том, чтобы принять участие в празднике.
Олави увидел издали коробейника.
С тех пор как была закрыта граница, с осени четырнадцатого года, совсем перестали приходить карельские коробейники, их место захватили развязные парни из Улеаборга с разнообразным набором галантерейной дешевки. Они же торговали финскими ножами и часами, а Олави как раз тосковал о своем ноже, и пустые кожаные ножны у пояса висели, как постоянный укор. Коробейники эти нюхом острее Микко Репполайнена чуют, где можно хорошо поживиться.
Но почему же пришли крестьяне, торпари, батраки, бобыли и нищие со всего погоста?
А, теперь он понимает! У самого берега ставят белый аналой. Черный крест, вышитый на белой ткани, отчетливо виден Олави. Значит, сюда забрался бродячий проповедник, и сейчас начнется проповедь.
Значит, и в самом деле сегодня какой-то праздник.
Олави снова слегка улыбнулся, он совсем забыл теперь календарь и святцы.
Да, здесь это бывает: далеко от кирки, и люди заняты — не могут за тридцать-пятьдесят километров пойти воздать честь богу. Тогда пастор сам приезжает к прихожанам и сразу собирает окрестные селения и в два-три дня венчает, крестит и справляет панихиды, и объявляет последние законы правительства, и читает проповеди.
Суета понемногу затихла на берегу — значит, сейчас начнется проповедь.
Олави видел, как высокий сухой седой старик подошел к аналою. Он узнал в проповеднике того пастора, который обвенчал его с Эльвирой.
— Сатана-пергела! — выругался вслух Олави. — Ведь я ему должен. Пора бы и расквитаться с этим должком. Не пошли пасторские деньги впрок.
— Братья во Христе… — донесся голос проповедника.
Голос шел над водой и поэтому был далеко слышен.
«Надо будет переждать этот праздник». Но не успел он повернуть челнок в обратный путь, как увидел, что из-за речки, около которой расположилась деревня, в озеро быстро выплыл челнок и прямо направился к нему.
Олави стал уходить обратно.
Оглянувшись через минуту, он отметил, что челнок неуклонно идет за ним.
Вести незнакомый челнок прямо на карбас с оружием было глупо, поэтому Олави взял курс влево, в открытое озеро. Неизвестный челнок тоже вслед за Олави взял курс влево. Тогда Олави, обозлившись, круто повернул вправо.
Незнакомец в челноке тоже повернул направо. Олави погнал свой челн изо всей силы прямо на берег. То же самое сделал и незнакомец.
Всадив со всего разбегу челн в береговой ил, Олави вскочил на сушу и положил руку на маузер, спрятанный под курткой у поясницы.
Владелец челнока, краснорожий дубоватый парень, тоже вылезает из челнока на берег, подходит дружески к Олави и, развязно похлопывая его по плечу, басит:
— В деревню ехать вам нельзя, там сейчас ленсман и народ, — опасно.
— Чего же бояться нам? — сухо спрашивает Олави, не снимая руки с рукоятки маузера.
— Как чего? Да ведь вас сразу всех арестуют за самогон.
«Вот какое дело, значит, не так еще опасно», — думает Олави, рывком вытаскивает маузер и в упор говорит:
— Если ты выдашь — застрелю.
— Да что вы! — обижается парень. — Разве бы я специально тогда приехал предупреждать? Да я рад вам и сейчас и всякий другой раз помочь, если вы мне поднесете стопку-другую.
— Ладно, — говорит Олави, — как тебя звать?
— Юстунен. Моя изба у речки — крайняя.
— Ладно, — повторяет Олави, — буду иметь в виду. А теперь ты иди домой, и я пойду к себе.
— Если ленсман дознается, вы меня не выдавайте.
— Ладно, — усмехнулся Олави, — не выдам.
Юстунен уплывает на своем челноке обратно в деревню.
Олави следит за его челноком, затем, успокаиваясь, отталкивает и свой от берега и медленно, не торопясь гонит его к карбасу.
Карбас замаскирован неплохо: Инари наломал ветвей и сверху прикрыл посудину, но Олави почему-то кажется, что карбас стоит совсем на виду и каждый кому не лень может его увидеть.
Отраженный, опрокинутый вершинами лес колышется от весла Олави.
Олави подплывает к своим и обстоятельно — а Лундстрему кажется, слишком медленно — рассказывает товарищам обо всем, что он видел и слышал.
— Надо переждать здесь этот сход, — решает Инари.
Но не успели они еще принять решение, как послышались в лесу голоса. Инари прислушался. Шум разговора, несомненно, приближался.
Судя по голосам, шло много народа.
— Выдал нас твой Юстунен, — пытаясь улыбнуться, прошептал под нос Лундстрем.
— Да, по всей видимости, это так, — нехотя согласился Инари и, вытащив из-за пазухи револьвер, проверил, все ли патроны на местах.
Олави выскочил из челнока на берег. Прошел несколько шагов. Осторожно раздвинул кусты и стал вглядываться. Да, люди шли сюда. С собаками. Впереди двое с ружьями. Позади них Юстунен. Сомнений не было.
— Будем, значит, драться до конца? — спросил Олави Инари.
Впрочем, в тоне его было скорее утверждение, чем вопрос.
Инари на секунду задумался:
«Наша задача — доставить оружие, а не погибнуть. Если мы погибнем, оружие попадет шюцкору».
И он сразу же решительно объявил:
— Груз наш надо свалить в озеро.
«Если нас не убьют — значит, и оружие не пропадет. Нас пришьют — оружие пропадет», — так он думал, отпихивая карбас от берега.
Можно было бы винтовки и патронные ящики спрятать в осоке у самого берега. Но там было слишком мелко, а металлические патронные ящики предательски блестят.
Голоса все приближались.
Да, народу шло немало. Об этом можно было заключить еще и по тому, что они не таились, не маскировались.
Товарищи отвели карбас немного подальше от берега, где илистое дно не было так видно; Лундстрем удивился, как это он раньше не заметил такой совершенной прозрачности озерной воды.
Олави измерил веслом глубину — весло не достигало дна. Тогда осторожно, чтобы не было плеска, стали поднимать они связки винтовок и патронные оцинкованные ящики со дна карбаса и бережно опускать в воду.
Надо было торопиться, потому что голоса гудели уже совсем близко, и Лундстрему казалось, что он слышит хрустящий под ногами идущих сухой валежник.
Олави, Лундстрем, Инари опускали на дно озера то, что с таким трудом выкопали из-под земли, то, чем они жили последние недели, то, что они должны были доставить товарищам.
Когда последний ящик был опущен в воду, голоса достигли берега и уже около самого берега показались фигуры крестьян.
Поселяне шли спокойно, не торопясь, поодиночке и небольшими группами, и с ними двое охотников.
Тропинка в соседнюю деревню проходила по самому берегу, и не много времени надо было наблюдать за нею, чтобы установить, что это мирные крестьяне, батраки и торпари возвращаются после проповеди восвояси.
Юстунен, ожидая крепкоградусного угощения, и не подумал доносить.
По берегу проходили наряженные в самые лучшие свои платья девушки и парни, тетушки и племянники, невестки и свекрови, золовки и зятья, и, кроме проповеди о воздержании в сем грешном мире, несли они с собой сплетни и слухи со всего прихода и необходимые в обиходе безделушки, уступленные по сходной цене коробейниками из Улеаборга.
Впрочем, проповедь о воздержании вряд ли дошла до сердца каждого прихожанина.
Сказать здесь о каком-нибудь местном торпаре или крестьянине: «Он круглый год ест чистый хлеб» — было равносильно тому, чтобы объявить его богачом.
Только к позднему вечеру прекратилось хождение по тропинке.
Далеко в селении засветились одинокие огоньки, отраженные, как и звезды, озером.
Наступила тяжелая ночь для трех людей, находившихся сейчас на берегу, опустивших на дно труд и мечту многих своих дней.
Они долго молчали. Их охватил приступ отчаянья. Набегающие на небо тучи только углубляли ощущение нахлынувшего несчастья.
Но Инари вспомнил уверенное лицо Коскинена, свое обещание выполнить приказ, подумал о том, что на севере в лесных бараках товарищи ждут драгоценное оружие, и приказал разжечь костер и сесть в карбас.
Они повели карбас туда, где потопили оружие. Найти место ночью было нелегко.
Олави запомнил, что, когда они топили винтовки, карбас находился на линии створа высокой сосны и обгоревшего пня у самого берега. Потом карбас отнесло немного влево. Найти эту линию створа в темноте осенней ночи было нелегко.
Лундстрем стал веслом промерять глубину. Весло доставало дно. Надо было еще немного отойти от берега. Метра через три уже нельзя было нащупать дно. Значит, здесь.
Они измерили глубину веревкой с камнем. Около шести метров.
— Зачем мы все это делаем? — недоумевающе, в горьком раздумье, словно жалуясь кому-то, спросил Олави.
Лундстрем, которого работа отвлекла от тяжелых мыслей, резонно ответил:
— Для того, чтобы точно определить и записать место и, снарядив оборудованную группу, достать все со дна.
— Ничего подобного, — перебил его Инари, — мы сами достанем оружие.
— Как? — в один голос спросили Олави и Лундстрем.
Им обоим вдруг показалось, что Инари помешался с горя.
— Очень просто, я достану, — тоном, не терпящим никаких возражений, ответил Инари, и Лундстрем попробовал рукою воду.
Вода была холодная. Воздух тоже по-осеннему был прохладен. Ночь окружала леса, и озера, и карбас.
Инари стал спокойно раздеваться.
«Он окончательно сошел с ума, — подумал Лундстрем, но не решился мешать Инари. — Холодная вода приведет его в чувство».
Инари, раздеваясь, вспомнил, как он мальчишкой прыгал в прозрачную воду и ловил монеты в двадцать и пятнадцать пенни.
Некоторые монеты не успевали еще коснуться ровного песчаного дна — он ловил их на лету.
Один раз, когда он вынырнул с пойманной монетой, высоко подняв ее в кулаке над водой, развлекавшиеся бросанием монет иностранцы-туристы уже не смотрели на него. Их внимание отвлечено было другим. В гавань входила яхта его императорского величества императора всероссийского, великого князя финляндского Николая Второго — яхта «Штандарт».
Правда, тогда выдался на редкость ясный денек, и вода была прозрачна, был июль, а сейчас осенняя ночь.
Но тогда целью было двадцать пенни, а сейчас?
Он разделся и, взглянув на темное, безлунное небо, прыгнул в воду.
Карбас покачнулся. Холод сразу охватил все тело.
Инари набрал мало воздуха в легкие, он не вовремя перевернул свое тело вниз головой, поэтому руки его напрасно хватали воду, он не мог даже коснуться дна. Он вынырнул, тяжело дыша, и сразу же, едва успев перевести дыхание, приподняв, насколько это было возможно, свое тело над водою, снова нырнул.
Мелкими лопающимися пузырями доходило его дыхание до товарищей, напряженно смотревших со своего карбаса на покрытую мелкой рябью темную воду.
На этот раз Инари удалось зацепить рукою дно. Но почва была тинистая, илистая, и задержаться рукою не было никакой возможности.
Вода оторвала Инари от дна и с силой потащила наверх. Ил, зажатый в горсть, был его добычей на этот раз. Холод, казалось, уже добирался до самого его сердца. Трудно было уже сгибать руку, но Инари нырнул третий, последний раз.
Снова темная, тяжелая, холодная вода над головой. На этот раз он дотронулся ногами до дна и ощутил, — в этом он мог поклясться самым ему дорогим, — ощутил уже подернутый илом гладкий, скользкий предмет. Прямые углы ребер говорили о том, что это был патронный ящик.
Снова вода выбросила Инари наверх, и, стуча зубами от холода, он крикнул товарищам:
— Я нашел ящик. На этом месте. Не потеряйте его.
Лундстрем помог взобраться Инари в карбас.
Самому Инари это было бы сейчас делать нелегко. Он чувствовал, что руки его одеревенели, и воздух совсем не казался таким холодным, как тогда, когда он снимал с себя куртку.
Лундстрем принялся растирать дрожащего Инари шерстяным одеялом.
Олави сидел молча, мрачно вперив свой взгляд в ту точку, где вынырнул Инари. От нее сейчас, как от брошенного камня, шли, все увеличиваясь и удаляясь, круги.
Через несколько минут Инари перестал дрожать и снова пришел в себя.
Он отбросил шерстяное, влажное одеяло, встал во весь рост в карбасе и спросил Олави:
— Где?
Олави, не ответив ни слова, ткнул пальцем в точку, с которой не спускал глаз.
Инари нырнул и на этот раз под руками почувствовал скользкую поверхность патронного ящика. Но трудно было сразу рукой ухватить его, на отполированной поверхности не было ни выступа, ни углубления, за которое можно было бы зацепиться. И опять вода оторвала Инари и вытолкнула на поверхность озера. Он не заметил, как, пытаясь взять ящик, содрал кожу на ладони. Он снова нырнул, и на этот раз ему посчастливилось — удалось просунуть кисть под дно ящика. Он приподнял его. Сразу вода ударила в нос, закружилась голова, и, закрыв глаза, стараясь не выпустить из деревенеющих рук скользкого ящика, Инари выплыл на поверхность. И сразу ящик потяжелел и начал поворачиваться в руках. Если бы ловким рывком, перегнувшись за борт карбаса, его не подхватил Олави, он, несомненно, снова бы очутился на дне.
Снова Лундстрем старательно, изо всех сил растирал Инари шерстяным одеялом.
Но Инари дрожал уже не так отчаянно, как в первый раз. Его, очевидно, согревала надежда вытащить из воды весь драгоценный груз.
В самом деле, если можно достать со дна один патронный ящик, почему же нельзя достать десять, почему не поднять и все сброшенное в озеро оружие?
Но кто же это сделает?
Олави плавает плохо, Лундстрем глубже двух метров не ныряет и уж, конечно, ничего не сумеет поднять со дна, а одному Инари этой работы не вынести.
Инари снова прыгнул с карбаса в леденящую воду и через несколько секунд вынырнул с пустыми руками. И опять, не влезая в карбас, он нырнул, и стало на поверхности спокойно.
Сорвавшись с неба, прочертил быструю параболу метеор.
Инари был под водою. И вдруг Олави и Лундстрем почувствовали удар в днище карбаса.
— Он стукнулся головой о карбас! — громко вскрикнул Лундстрем.
— Тише, — проворчал Олави и стал табанить.
Карбас медленно повернулся, и из воды выставилась голова Инари. Он тяжело дышал. Руки его вцепились в какую-то неопределенной формы ношу.
— Тащите, — задыхаясь, прохрипел он, — тащите!
И, перегнувшись через борт, совсем забыв осторожность и заботу о равновесии, один из товарищей вцепился в мешок с оружием, другой схватил Инари.
Инари задыхался, у него сводило челюсти, и Олави его растирал изо всей силы своим одеялом.
Одежда Лундстрема тоже была совсем мокрая, и его трясло как в лихорадке.
Инари торжествующе показал рукой на спасенный мешок и ящик.
«Это сущее сумасшествие, — подумал Лундстрем, — воспаления легких ни ему, ни мне теперь не миновать. Это сущее сумасшествие», — повторил он про себя и с уважением взглянул на спасенный ящик и винтовки.
Через несколько минут Инари немного отогрелся и, казалось, вновь обрел дар речи.
— Я думаю, этой ночью удастся выудить половину добычи, — решил он.
Но ему не пришлось исполнить свое решение.
Он прыгнул в третий раз и снова скрылся под водой.
Вынырнув, он крикнул:
— Сюда!
И по его голосу Лундстрем решил, что все уже кончено. Одним ударом весел Олави подвинул карбас к Инари. Перегнувшись, они втащили в лодку тяжелое, почти безжизненное тело товарища. Левая нога и рука у Инари были скрючены.
— Чертова судорога, — хрипло процедил, стуча зубами, Инари. — Дайте что-нибудь острое, — сказал он.
Лундстрем подал свой нож. Инари сделал небольшой надрез на бицепсе и на икре сведенных судорогой конечностей.
— Теперь несколько капель дурной крови сойдет и вместе с ними судорога, это верное дело, — убежденно сказал он.
— Одевайся, — сказал Олави тоном приказа. — Одевайся, — повторил он еще решительнее.
И Олави повел карбас обратно в речку, чтобы спрятать его там, где он простоял конец прошлой ночи.
Там был разведен большой жаркий костер.
Инари глотал большими глотками горячий кофе.
Они все трое грелись у пламени лесного костра. Олави и Лундстрем установили вахту. Инари заснул и спал без просыпу и только время от времени вздрагивал и бормотал что-то невнятное.
Первым на вахте был Лундстрем. Он думал о том, что ни одни сутки в его жизни не были такими страшными и тяжелыми, как протекшие, что Инари оружие достанет, и это будет, наверно, через неделю, если они не умрут от простуды. События этой ночи не придется ему никогда никому рассказать, даже если он уцелеет, потому что кто же поверит этому сумасшедшему рассказу.
Солнце уже стояло над горизонтом, когда дежурство принял Олави.
Он достал из ящика на носу длинную веревку и принялся за работу.
Когда Лундстрем проснулся, солнце снова низко висело над лесом, на другом берегу озера. Инари, заметно исхудавший и бледный, ел из чугунка уху, одобрительно покачивая головой в ответ на то, что ему говорил Олави.
Олави показывал ему канат с приделанными к концу двумя петлями.
— Ты нырнешь, зацепишь петлею мешок или ящик, а мы его втащим в карбас.
Опять с наступлением полной темноты товарищи отправились на дело. Опять Инари снял с себя одежду и нырнул первый раз, и второй, и третий. Опять его оттирали шерстяными одеялами. И почти каждый раз он подцеплял на петлю добычу. Холод проникал во все его поры, и вода отчаянно сопротивлялась его стремлению достичь дна, она выталкивала его все время на поверхность, набивалась в ноздри, заполняла до тупой боли уши.
«И люди ухитряются тонуть!» — злобствуя, подумал он, после того как вода снова вышвырнула его, как пробку, наверх.
Теперь, когда он нырял, он говорил себе: «Это последний раз на сегодня» — и все-таки опять нырял.
Дрожащее тело растирали шерстяным одеялом. Инари немного отогревался, зубы переставали бить барабанную дробь, и он снова прыгал в холодную проклятую воду.
Так он нырял двенадцать раз, и друзья на канате девять раз подымали драгоценный груз. И снова Олави, поглядев на Инари, стал грести обратно к убежищу.
У Инари в голове стучали какие-то неуловимые молоточки, уши ныли не переставая, и казалось ему — вот-вот лопнут барабанные перепонки.
Лундстрем усиленно тер его шерстяным влажным одеялом. Но Инари, казалось, не чувствовал никаких прикосновений, и перед его глазами плыли, перемежаясь и растворяясь друг в друге, красные, зеленые и желтые круги.
Это было больше, чем мог выдержать человек.
Он, казалось, начинал терять сознание.
…Когда он очнулся, было уже далеко за полдень, и лес скромно и спокойно гляделся в гладкую поверхность реки.
Он приподнялся и, опершись на локоть, огляделся. Около карбаса стояла торжественная тишина.
Ударяясь о ветки, упала шишка. Олави привязывал тяжелый валун.
— Одиннадцать мест уже есть, — вслух подсчитал Инари, — осталось еще девять. — И про себя подумал: «На девять-то меня, пожалуй, хватит».
У него болела голова, и ему не хотелось есть. Он снова заснул и спал до вечера.
Олави и Лундстрем говорили, что не стоит Инари снова в эту ночь идти на работу. Пусть он оправится и подождет одни сутки.
— Мы и так возимся больше, чем полагается. Коскинен сказал, что оружие должно быть на месте точно в срок.
И снова они выехали на карбасе к месту, где утопили оружие. И снова Инари скинул с себя одежду. Олави опустил в воду на канате тяжелый валун. Инари таким образом мог держаться за канат, и его не так быстро выталкивала вода наверх. Этот валун по надобности можно было передвигать с места на место, и, таким образом, работа Инари облегчалась.
Он нырял и, держась одной рукой за канат, другой приспособлял петлю к связке винтовок или патронному ящику, и Олави с Лундстремом вытягивали в карбас груз.
Правда, один раз уже у самой поверхности ящик накренился и, перевернувшись, снова пошел на дно.
— Сатана-пергела! — выругался сквозь зубы Олави и стал втаскивать в карбас Инари, вынырнувшего с другого борта.
— Ну? — дрожа, спросил Инари.
— Все в порядке, — сказал Олави.
Когда товарищи вытащили последнюю связку, Инари уже не походил на живого человека, он лежал на дне карбаса, запрокинув голову, из носа у него текла узенькой темной струйкой кровь. Он ничего не слышал и что-то бормотал, казалось, про себя.
Лундстрем, растирая распростертое тело, приблизил ухо к губам Инари и услышал торопливый шепот:
— Коскинен, я выполнил приказ.
Олави направил карбас в испытанное убежище.
Разложили костер. Инари лежал у костра и спал с раскрытыми глазами. Глядя на него, Лундстрем долго не мог заснуть.
Утром Инари было плохо, как во время большой килевой качки. Он уткнулся головою в сосну и стоял, почти теряя сознание от подступившей к сердцу тошноты.
Около пяти часов пополудни Олави и Лундстрем вывели свой кораблик из речки в озеро.
Олави и Лундстрем гребли по очереди.
Инари лежал на дне и уверял товарищей, когда ловил на себе их пристальный и серьезный взгляд, что ему уже гораздо лучше, что к ночи и он сумеет приналечь на весла.
Уже погашены были последние огни в деревне, когда нагруженный карбас, пройдя, наконец, через все озеро, добрался до противоположного конца. Речка, соединявшая это озеро с другим, была очень узкая. Когда карбас шел посередине, то можно было веслом достать оба берега.
Деревню товарищи миновали быстро, молча притушив трубки, чтобы не обратить на себя внимания. В северных деревнях рано ложатся спать и встают на работу еще до рассвета.
Заслышав острый скрип весел, затявкала собака.
— Вот изба Юстунена, — улыбнулся Олави. — Не придется парню нашим самогоном угоститься.
Деревня была пройдена.
Оставалось по речке пройти километров тридцать, потом речка должна была привести карбас снова в озеро. Надо было пересечь и второе озеро, узкое и длинное, километров тринадцать-пятнадцать, и тогда нужно было доставать из дальней деревни лошадей или оленей, чтобы перебросить к селу Куолаярви через холмы груз. Друзья раньше предполагали, в крайнем случае, все переправить, перетащить на своей спине. Но сейчас из-за болезненного состояния Инари это отпадало.
Под утро Инари попросил трубку у Олави.
Олави протянул ему свою трубку и, просияв, шепнул Лундстрему:
— Просит закурить, слава богу, все в порядке — выздоравливает.
На этот раз они днем не пристали к берегу, шли спокойно вниз по течению, почти не берясь за весла.
Инари за обедом ел вместе с другими и даже похвалил похлебку.
К следующему утру вышли они в новое большое озеро.
Инари требовал уже своей доли в работе, но товарищи не дали ему сесть за весла.
День собирался пасмурный, ветер покрывал озеро мелкой рябью. Поэтому решено было вести карбас не напрямик через озеро, а по левому берегу.
На правом берегу ютилось становище, состоявшее из трех-четырех хозяйств.
Карбас был переведен через озеро вдоль берега, поросшего редеющим лесом.
Достигнув противоположного берега, товарищи выгрузили всю поклажу из карбаса и устроились на ночевку.
Ничего особенного не произошло в эту ночь, если не считать того, что, привлеченный запахом испорченного сала, к связкам винтовок подобрался Микко Репполайнен, внимательно обнюхал их и, недовольно взмахнув «трубою», затрусил подальше от этой непонятной добычи.
Это произошло, когда смена Лундстрема подходила к концу. Он было задремал и очнулся, увидев, как убегает лисица.
С наступлением дня Инари и Олави сели в карбас и, оставив Лундстрема сторожить оружие и патроны, погнали карбас с челноком к селению.
Водная часть маршрута кончилась, и посудина не была больше нужна.
Чтобы не тратить лишнего пенни, Инари решил отдать карбас тому крестьянину, который предоставил бы в его распоряжение тягло на несколько дней, а в придачу еще кое-какие продукты.
Они причалили к берегу метров за сто до становища и пошли напрямик к деревне.
Но как только они подошли к домам, из-за угла выскочили три человека: двое из них держали в руках заряженные браунинги.
— Руки вверх! — крикнул ленсман. — Наконец-то мы вас поймали!
— Я не думаю, что вы попали именно на тех, на кого охотились, — равнодушно сказал Инари.
— А это мы сейчас узнаем, — торжествовал ленсман и повел арестованных к карбасу.
Человека с браунингом Олави никогда не видел, а в третьем узнал Юстунена.
— Никогда тебе, паренек, не угощаться даровою выпивкой, — угрожающе буркнул ему Олави.
— Да разве я виноват? — разводя руками, сокрушаясь, отвечал Юстунен. — Меня самого господин ленсман обвинил в сообщничестве, и, чтобы доказать свою невиновность, я пошел с ним.
— Без лишних разговоров! — приказал ленсман.
Они подошли к карбасу.
Инари думал, что, если ленсман приступит к личному обыску, найденные при нем и Олави маузеры грозят годом тюрьмы, даже если и не будет в наличии другого обвинения. Поэтому он решил во что бы то ни стало не допускать обыскивать себя и в случае необходимости защищаться.
Пока ленсман был занят осмотром карбаса, Инари знаками и намеками пытался передать свое решение Олави. Но он так и не понял, что усвоил из его сигналов Олави, когда ленсман рассерженно вылез из карбаса и стал ругаться.
Ленсмана очень расстроило полное отсутствие улик: ни самого самогонного аппарата, ни бутылей со спиртом, ни запаса сахара, из которого в тех краях гонят самогон, он не обнаружил в карбасе.
Прямых улик не было. Он лишится премии в сто марок за открытие противозаконного самогонного гнезда.
— Я не понимаю, за что нас задержали, — жалобно обратился к ленсману Олави, называя его по-местному «валлесман». — Я столько времени не видел родных и семью, и вот, когда я тороплюсь к ним, меня без всякой причины задерживают здесь.
Говоря это, Олави вытащил из кармана удостоверение, выданное ему начальником тюрьмы, что он действительно находился в заключении с такого-то срока до такого и является жителем Похьяла.
— Ведь я даже не мог за это короткое время, господин валлесман, заняться этим богопротивным делом.
Документ был убедительным, и ленсман поколебался, но решимость в конце концов взяла верх, и уже без всякого озлобления он сказал:
— Если улик не будет, тогда суд вас освободит, а сейчас вы арестованы и препровождаетесь на сессию выездного суда в Куолаярви.
— В Куолаярви? — удивился и обрадовался сразу Олави.
— Да! А в чем дело?
— Да так, ни в чем, — пробормотал Инари.
Конвоируемые ленсманом и его помощником, они пошли прочь от карбаса.
«Убегать сейчас нельзя, — решил про себя Инари. — Ленсман устроит облаву по всему району, и тогда могут обнаружить наш груз».
К тому же решению пришел Олави. Поэтому они шли спокойно под конвоем.
Ленсман запер их в сарай с сетями и поставил стражника стеречь.
Товарищи заснули, покрывшись сетями.
Через несколько часов им, как собакам в конуру, поставили кашу, дали несколько вяленых рыбешек, и после этого они снова заснули.
Так прошло, по их подсчетам, больше суток, когда дверь вдруг распахнулась и на пороге показался ленсман.
Он выглядел добродушнее и веселее, очевидно получив какие-то радующие его известия.
— Если вы дадите честное слово финна по дороге не убегать, тогда будете доставлены к судье в течение двух суток. Я вас возьму с собой, по дороге есть дельце. В противном случае будете сидеть дольше на двое суток в холодной, пока я не возвращусь с работы.
Делать было нечего: от транспорта оружия друзья и не собирались бежать, а там будет видно. Лишь бы только Лундстрем не засыпался.
«А ему так легко здесь влипнуть, — думал Олави, — ведь он здешних мест не знает».
Правда, у него была карта с ясной чертою маршрута, но в глубине души Олави не особенно доверял картам.
Как бы отвечая на его затаенные мысли, Инари успокоил его:
— Нет, Лундстрем, пожалуй, дотерпит до нашего возвращения.
Они дали честное слово ленсману, который при этом обрадованно вздохнул. Ему тоже не улыбалась перспектива возвращаться после «дела» за арестованными, терять время и понапрасну стаптывать сапоги.
Сопровождало товарищей три человека — ленсман, его помощник, который все же из предосторожности держал в руке браунинг, и взятый в качестве понятого злополучный любитель выпивки, длинноногий и краснорожий парень, старый наш знакомец Юстунен.
Путники шли по тропинке, еле приметной для глаза; временами тропинка совсем терялась среди высоких сосен и мшистых кочек.
Ленсман шел уверенно, как гончая за зверем.
— Где два оленя пройдут, тут нам и большая дорога, — самодовольно улыбался своему знанию лопарских пословиц ленсман.
Так шли они по лесу день, устроив лишь два небольших привала для того, чтобы подзаправиться одинаковой для конвоиров и арестованных едою.
К вечеру, наконец, подошли они к цели своего сегодняшнего пути — к стоявшему посреди леса одинокому торпу.
В темноте, без предварительного стука, вся компания ввалилась в избу. Пришлось сгибаться, протискиваясь в низкие двери торпа. В нос ударило кислым.
Ленсман, оживившись, стал вынюхивать, где бы мог находиться источник этого аромата, и глаза его быстро бегали по почерневшим бревенчатым углам курной избы.
Все население торпа безмолвно стояло перед пришельцами, на лицах был написан нескрываемый испуг.
Старый дед, лежавший на матраце в углу, и тот довернул голову, когда ленсман, расстегнув воротник пальто, заговорил, обращаясь к хозяину.
Хозяин в это время, делая вид, что происходящее вокруг нисколько его не касается, разворачивал для просушки листья табака.
Ленсман в таких случаях говорил, как положено законом, спокойно, отчеканивая каждое слово и очень любезно. К такой любезности владелец торпа не привык.
— Вы, наверно, догадываетесь, по какому делу я пришел. Я получил самые верные сведения, что в вашем торпе последние годы практикуется тайное винокурение, и поэтому прошу вас немедленно принести сюда всю посуду, необходимую для этого дела, в противном случае я принужден буду произвести обыск.
Хозяин молчал, он казался очень смущенным. Олави угадывал, что больше всего он смущен вежливым обращением ленсмана. Помолчав немного, стараясь придать своему голосу выражение оскорбленного чувства, хозяин возмутился:
— Позвольте спросить вас, кто сделал такое заявление? — и, сказав это, возмущенно взглянул на Юстунена, который пытался спрятаться за спиной Инари.
— Это мое дело, — сухо ответил ленсман, — по долгу службы я должен буду произвести обыск.
И обыск начался. Сперва обыскали избу и нашли большой ушат киснувшей барды.
— А нет ли у тебя чистой «саволакской росы»?[10] — жадно осведомился Юстунен.
Затем стали обыскивать двор, но аппарата не нашли ни в стоге сена, ни в поленнице дров, ни в навозе. Правда, под сеном помощник ленсмана нашел еще почти совсем не тронутый мешок сахару. Улик было много, но необходимо было все же найти аппарат, а его-то и не было.
Ленсман, совсем обескураженный, мял в руке носовой платок, когда Юстунен, почтительно взяв его за локоть, показал на узенькую тропинку, едва-едва заметную, начинавшуюся сразу у поленницы.
— Может быть, переночуем здесь? — предложил помощник ленсману.
Но ленсман был неутомим:
— Что ты, им все передадут, и самогонщики до нашего прихода концы в воду упрячут.
Вся компания тронулась дальше, идя в темноте по молодому лесу.
Тропинка петляла и пропадала. Впереди проводником шел Юстунен, мечтавший проглотить стаканчик крепкого самогона.
— Да, в здешних местах самогон несравненно вкуснее, чем на юге, — мечтательно проговорил помощник ленсмана.
— Да, там по преимуществу пользуются эстонским рецептом и гонят не из сахара, а из картофеля, — отозвался сам ленсман.
Олави и Инари передвигались почти машинально, думая о том, что сейчас делает Лундстрем, долго ли он будет ждать и как переслать ему весточку, если им придется задержаться надолго.
Ветка хлестнула по лицу Инари. Он вздрогнул и остановился. Другие тоже остановились. Вдали виднелся просвечивавший сквозь деревья огонек.
Нагибаясь, полубегом, местами совсем почти припадая к земле, ленсман пошел на огонек. Помощник, не спуская глаз с арестованных, шел за ним. Юстунен замыкал шествие.
Когда пробрались поближе, увидели: на пне сидел с довольным видом седобородый мастер и поправлял огонь, изредка обращая глаза на вековые сосны, которые до сих пор его отечески оберегали. Пожилая женщина доливала из ковша воду в бочонок с трубой.
Тогда ленсман разрядил в воздух револьвер.
У женщины выпал из рук ковш, и она повалилась на землю.
Мастер вскочил на ноги, как медведь, которого потревожили в берлоге, схватил прислоненное к пню охотничье ружье. Но он вовремя заметил два наведенных на него дула.
Через минуту ленсман, присев у пня, при прыгающем свете костра составлял протокол. Потом началось веселое уничтожение «завода».
Огонь был потушен, котел опрокинут, деревянную лейку рубили в куски.
Ушат, полный барды, был настолько тяжел, что ленсман с помощником и Юстунен с трудом его наклонили. Барда полилась на лесной мох.
— Какая жалость, что мы пришли так рано, — усмехнулся Юстунен. — Ну, право, приди через несколько часов — получили бы готовую выпивку.
Ему никто не ответил.
Мастер сумрачно смотрел на то, что делал ленсман.
Ударами топора помощник ленсмана разнес ушат в мелкие щепы.
Женщина хмуро и сосредоточенно подобрала железные обручи.
Составив протокол и разгромив «завод», ленсман объявил мужчину арестованным, и все не торопясь пошли обратно через лес.
Ленсман наблюдал, знакомы между собой или нет старые его арестанты и новый, и под конец решил, что если и знакомы, то ничем не выдают себя.
Позади всех шла женщина, державшая в руках железные обручи.
Уже почти на рассвете пришли обратно в одиноко стоящий торп.
Спали долго, всласть, особенно арестованные винокуры, словно желали оттянуть срок прощания с домом.
Когда все выспались, поздно уже было отправляться на ночь глядя в дальний путь через поросшие густым лесом холмы и болота. Поэтому вскоре все снова залегли спать.
Олави спал тревожно, ему все снилась Эльвира, заливающаяся слезами над связкой оружия. Инари же спал так, словно отдыхал от тяжкой болезни.
Когда на рассвете, разбуженные ленсманом, все арестованные и конвой вышли из торпа, Олави шепнул Инари:
— У меня предчувствие, что Лундстрем и оружие погибли.
— Довольно насчет предчувствий!
И они пошли в гору.
Под ногами осыпалась земля и катились с шумом мелкие камешки.
Шли гуськом. И опять позади всех — женщина, которую никто не приглашал в этот невеселый путь.
Тропинка круто вела вверх, порою приходилось хвататься руками за колючие ветви елок, чтобы не соскользнуть вниз.
Утомленные, уже после полудня остановились они на привал у шумного, пенящегося водопада; он срывался с крутизны и ревел как бешеный, перескакивая с камня на камень.
— Почему бы тебе не бежать? — спросил Инари мастера-самогонщика.
— Старики говорят: так гни, чтоб гнулось, а не так, чтобы лопнуло! И правильно говорят.
После этого ответа старик многозначительно замолчал.
Зато Олави от Юстунена в пути узнал о спиртном производстве больше, чем он раньше мог себе представить.
Далеко за полночь, измученные дорогой, арестанты и конвоиры пришли в село Куолаярви. Олави, проходя мимо одного двора, толкнул локтем Инари:
— Здесь живет жена моя, Эльвира.
И они пошли дальше.
— Отсюда уже не опасно бежать, — сказал Инари Олави.
Их привели в арестантскую комнату. Там было человек восемь, и все по самогонным делам.
Суд должен был начаться завтра к вечеру — тогда приедет судья и должны явиться все вызванные повестками подсудимые и свидетели.
Олави и Инари нашли себе место на полу среди спящих вповалку.
На другой день их повели на суд, в большую избу, разделенную на две комнаты.
В одной заседал суд. В другой ожидали вызова подсудимые вперемежку с многочисленными свидетелями.
Инари стал осматриваться, как бы лучше улизнуть.
У входа стоял вооруженный полицейский, но окна были не защищены.
Правда, порою по улице проходили солдаты расквартированного здесь пограничного отряда. Это для Олави было новостью. Но если спокойно удалиться из помещения суда, то никому и в голову не придет остановить их на улице.
Лундстрем спокойно ждал возвращения товарищей с подмогой для перетаскивания груза, беспорядочно наваленного на берегу и прикрытого свеженаломанными ветками.
Он чувствовал себя превосходно и отдыхал весь день, рассчитывая, что товарищи вернутся только под вечер.
Он насвистывал знакомые ему старинные песенки, палкой сбивал шишки с сосен и елей. Но потом, когда подобрались сумерки, он забеспокоился.
Да, товарищам следовало бы уже возвратиться.
Солнце садилось далеко за озером. Беззвучно опускались сумерки.
Лундстрем встал с валуна, на котором сидел, и тревожно прошелся по берегу.
Еще полчаса назад все было так знакомо и понятно, а теперь холм вырос в высокую гору.
Метрах в двадцати от берега в лесу высилась муравьиная куча. Лундстрем подошел к ней. Муравьиная жизнь к ночи, очевидно, угасла, и он захотел потревожить ее, но раздумал. По муравейникам учил его Олави распознавать близость дороги. С какой стороны они покатее — с той дорога. Надо проверить. И Лундстрем, определив более покатую сторону муравейника, пошел искать в сумерках дорогу. Олави был прав. Метров через двадцать он нащупал ногою еле заметную твердую тропку.
Лундстрем вытащил из-за пазухи план пути. Здесь начинался новый этап, и черта на плане указывала прямое направление на север к селу Куолаярви.
«Как мало осталось идти», — подумал Лундстрем; он умел обращаться с чертежами: ведь он был квалифицированным металлистом.
Он был прав: по линии полета птиц до Куолаярви оставалось около тридцати километров.
Наступил темный осенний вечер. Лундстрему стало холодно, он разложил костер подальше от берега, чтобы чужой глаз не приметил.
Товарищи все еще не приходили. Неужели с ними приключилось что-нибудь? Может быть, они попали в засаду, может быть, их убили, а он сидит здесь и ничего об этом не знает? Нет, этого не может быть. Просто дорога оттуда труднее, чем предполагали, с крестьянином сторговаться хлопотливее; они приедут сюда уже сразу с лошадью.
Ладно, если они не придут через час, он пойдет им навстречу, и если не встретит, то, во всяком случае, разузнает, что с ними и куда они запропастились. Но тогда оружие останется без присмотра. И потом, куда идти на ночь глядючи? И напрасно это он разволновался. Ведь в случае чего один-то — или Инари, или Олави — добрался бы к нему.
Да что там, утро вечера мудренее. Если они и к утру не придут, тогда действительно случилась катастрофа. И что же тогда надо будет делать? Ну, тогда будет виднее.
И Лундстрем стал устраиваться на ночлег. Он постлал под одеяло ветки и сам накрылся шерстяным одеялом Олави. Он долго не мог заснуть, думая все об одном и том же, и деревья, колеблемые пламенем, казались ему похожими на старинные чудища, о которых говорится в детских сказках.
Спал он настороженно и несколько раз просыпался; ему казалось, что хрустит валежник, что пришли, наконец, долгожданные товарищи.
Но никто не приходил.
Наступил холодный туманный рассвет.
От росы одеяло отсырело и стало тяжелым.
Солнце нехотя вставало где-то на краю земли, и Лундстрему стало вдруг ясно, что товарищи провалились.
Идти их выручать? Тогда можно самому попасться. Надо оставить оружие, и уже налаженный транспорт погибнет. На кой прах его выкапывали, перевозили, для чего тогда Инари нырял в холодную воду?! Нет, нельзя отходить от оружия. И тут ему пришла в голову блестящая идея.
Ведь решали товарищи, если не достанут лошадей, перетаскивать транспорт на своих спинах, а если так, то почему же он один в крайнем случае не сумеет этого сделать!
Правда, это будет в три раза медленнее, даже, может быть, немного дольше, потому что у Олави спина шире и сильнее, чем у него, но все-таки он это вполне может сделать. И по карте путь прочерчен, и он знает, кому передать транспорт. Фамилию Сунила он затвердил еще давно.
И если он это сделает… нет, не если, а когда он это сделает, Инари и сам Коскинен проникнутся к нему уважением и скажут: «Да, Лундстрем, ты сделал большое дело».
А если вдруг Инари убит и никогда, никогда он его не встретит и не сумеет до конца оправдаться перед ним? Руки Лундстрема опускались, и он шептал:
«Нет, Инари должен быть обязательно жив, а если он убит, тогда… тогда я, когда перетащу транспорт, сам все расскажу Коскинену, и про Хильду тоже, и он наверняка все поймет. Значит, надо приступать к делу».
Лундстрем подымает связку винтовок. Он решает так:
«Я пронесу эту связку винтовок три километра, потом приду за другой, и так до ночи перетащу все на три километра. Все дело сделаю в десять, самое большее — в двенадцать дней.
Дольше, чем рассчитывал Коскинен, но что же делать!»
Он набивает мешочек едой: лепешки некки-лейпа, несколько вяленых рыб, полтора кило сахару, щепотка соли и горсть кофе. Он увязывает все это в свое шерстяное одеяло, сверток прилаживает ремнем как противовес связке винтовок и бодро взваливает груз на плечи.
Не очень тяжело — всего около двух пудов.
Лундстрем идет по тропинке и насвистывает свой любимый мотив.
Скорее бы все это дело сделать! Это правильный расчет — нести груз три километра, а не километр: меньше времени и силы уйдет на опускание, поднимание, перегрузку.
Тропинка спокойно подымается в гору, идти уже не так легко, как казалось раньше, и к тому же режет плечо ремень. Надо бы его заново приладить. Нет, впрочем, это будет лишняя перегрузка. Лучше пронести все прямо три километра, а там и поправлять.
Как приятно видеть березки!
Вот и отлично, тропинка не петляет, она идет прямо и ведет уже вниз, можно наддать ходу.

Лундстрем идет быстрее, груз гонит вниз, а тут ноги его начинают завязать в болоте. Под кеньгами неприятно хлюпает вода, и сразу ногам делается прохладно.
Вот это уже ни к чему. Приходится вытаскивать уходящие в мох ноги, идти делается труднее. Пожалуй, не стоит идти прямо по трясине, которая не хочет сразу отпускать ноги. Надо перепрыгивать с кочки на кочку, а кочки покрыты кустами багряной брусники. Ягоды гоноболи осыпаются, а кеньги Лундстрема беспощадно их давят. «Впрочем, если нагнуться и набрать горсть ягод, можно освежиться», — думает Лундстрем, но решает проделать это на обратном пути, когда придется идти порожняком.
«Вот я уже и прошел с полпути… Нет, зачем же обманывать себя! Пройдено не больше километра. Все-таки это приятно, что здесь еще растет береза».
Но вот низина кончилась, почва становилась все тверже, и тропинка опять начала карабкаться вверх. Подымаясь даже по отлогому склону с грузом за спиной и свертком, бьющим в грудь, легко потерять дыхание.
Лундстрем вскарабкался, наконец, наверх и увидел, что ему предстоит снова сойти в мокрую низину, чтобы затем снова подняться и, наверно, снова спуститься. Дальше нельзя было разглядеть: мешал лес.
И он пошел вниз. Вытаскивая кеньги из трясины, перепрыгивал с кочки на кочку, причем груз бил по спине и груди и ремень натирал плечо. Груз был тяжелее, чем вначале.
Когда начался новый подъем, Лундстрем решил, что три километра уже пройдено, и, нагнувшись, опустил груз в мох, в стороне от тропинки. Вытерев пот, он оттащил груз подальше, чтобы не было видно с тропинки, и пошел обратно, подбирая по пути влажные ягоды брусники и немного приторную гоноболь.
«Все идет прекрасно, только немного медленно», — думалось ему.
Он пришел на берег и остановился, вглядываясь в ту сторону, куда (уже минули сутки с тех пор) уплыли на карбасе Инари и Олави. Он отлично запомнил, как беспомощно волочился на привязи за карбасом челнок.
На этот раз в качестве противовеса связке винтовок он приладил, использовав для этого одеяло Инари, патронный ящик и, подняв свой груз второй раз, отправился в путь.
Груз на этот раз действительно был тяжелее, чем в первый, но зато дорога была уже знакома.
Он шел молча. Груз стеснял его дыхание, и рассыпанные под ногами ягоды не казались уже ему такими свежими.
На этот раз он опустил свой груз на землю на вершине холма, пройдя лишь два километра.
Ему показалось, что кто-то его зовет с берега озера. Обратный путь он почти пробежал, задыхаясь от радости, но… на берегу никого не было.
Он приладил на другое плечо новую связку винтовок и как противовес патронный ящик и потащил этот груз по очень знакомой тропе.
Нет, первоначальный план был положительно плох. Пока без передышки тащишь три километра, совершенно выбиваешься из сил, и потом на обратном пути слишком много времени уходит на отдых. Гораздо правильнее будет так: пронести ношу всего лишь на один километр — за это время не сумеешь выдохнуться, а на обратном пути сумеешь отдохнуть. Этот план еще и тем лучше, что все время весь почти транспорт не уходит из поля зрения. Поэтому третью связку Лундстрем перетащил лишь на километр, опустил на землю и пошел обратно за новой.
На берегу он разрешил себе отдохнуть примерно полчаса — ведь он уже прошел по прямой двенадцать километров и перетащил не один десяток килограммов на своих плечах. Он отломил кусок лепешки и, торопясь, почти не разжевывая, уничтожил вяленую салаку — нет времени наловить свежей.
И все же привал был, очевидно, ошибкой. После получасового отдыха не хотелось приниматься снова за работу. «Ну еще минуточку можно повременить, — просил какой-то внутренний голос. — Ну еще одну минутку».
— Баста! — вслух решительно произнес Лундстрем. — Товарищ Инари, будь спокоен, твое поручение я выполню.
И когда он это произнес, на душе как-то повеселело и плечи на время перестали гореть.
Теперь он перетаскивал груз на один километр. И с каждым переходом груз казался ему тяжелее и тяжелее.
Казалось, здесь в древние времена подымал свои высокие волны океан. По волшебному слову волны застыли, превратившись в землю, ощетинились лесом, и только между гребнями, между взлетами волн сохранилась еще влага.
И Лундстрем должен был пробираться по этим сухим волнам, вытягивая на гребни груз и сбегая вниз, подгоняемый тяжестью.
В ложбинах между поросшими брусникой кочками завязали кеньги, и, вытаскивая их, нужно было еще тащить давивший плечи груз на гребень.
Так шел по каменным волнам Лундстрем, и к солнечному закату — а солнце закатывалось сегодня в тучах — на берегу не оставалось ни одной связки винтовок, ни одного оцинкованного ящика с патронами. Правда, почти все они находились всего лишь в одном километре от берега, и только одна связка — первая — в трех километрах и две — в двух. Около последней — на сегодня-связки сидел на берегу Лундстрем и, не обращая никакого внимания на северный осенний, бесподобный по редким краскам закат, жадно смотрел в ту сторону, откуда должны были прийти товарищи. Но они не приходили.
У него ныла спина и дрожали от утомления ноги. Может быть, товарищи сейчас придут, ну, через каких-нибудь десять-пятнадцать минут. Выйдет из-за наволока Инари и скажет: «А вот мы и пришли». А Олави молчаливо улыбнется. Как хорошо было бы видеть рядом с собой Олави.
Но они не шли!
Вот они придут и увидят, что он сделал, и Инари скажет: «Молодчага!» Потому что неважно, что он дело не довел еще до конца, — важно то, что он взялся за него.
И тут Лундстрему становится стыдно, он вспоминает произнесенные мельком слова Коскинена: «Самое главное — это доделать каждое дело до конца».
Солнце уже село, а товарищи не идут. Они, наверно, и не придут. А когда придут, то как же узнают, куда он скрылся? Впрочем, точному взору Олави тропинка сумеет рассказать многое. А вдруг их уже нет в живых?
И Лундстрем взваливает на плечо последнюю связку и последний ящик и идет по знакомой до тошноты темной тропе.
Он спотыкается почти на каждом шагу, но все еще тащит ношу сквозь дикие заросли кустарников. Все ветви тянутся к его ноше, и каждый сучок, словно злобствуя, хочет отнять ее.
Он взобрался на гребень большой волны, и тяжесть груза погнала его быстро вниз. Вот он уже прошел груду транспорта, оставленную на первом километре. Он во что бы то ни стало должен дотащить последнюю связку до второго километра. Если он остановится на первом сейчас, он не сумеет за ночь отдохнуть и все время будет просыпаться, слушать, не кричат ли ему с озера, а то еще, чего доброго, побежит сам случайному эху навстречу, к берегу, и там на берегу его встретят пустота и отчаяние. Нет, Олави и Инари сами найдут к нему дорогу.
Вот почему Лундстрем, собирая остатки сил, добирается, наконец, до второго километра и, не успев разложить костер и закусить, ложится на разостланное одеяло и засыпает.
Он спит и не слышит громкого полета и страшного гуканья белого филина. Он спит и не слышит, как быстроногий, похожий на собаку песец ходит около оружия и с вожделением глядит на блестящий в лунном луче оцинкованный ящик. Песцы очень любят все, что блестит.
К утру пошел дождь, мелкий и частый; невидимый вблизи, он паутинной сеткой застилал дали. И разорванные тучи шли бесконечною серою чередою.
Лундстрем вскочил, умылся холодной водой из ключа и прополоскал рот. У него болела поясница.
Как было бы хорошо, если бы сейчас он увидел идущего от берега Инари или Олави.
И снова он взваливает на себя поклажу и идет через гребни и ложбины, и груз колотит его по груди и спине и натирает еще не отдохнувшие от вчерашней работы плечи.
Он перетаскивает сегодня тяжесть, выполняя заданный самому себе урок так же настойчиво и неутомимо.
Незаметные бисеринки, оседая на ветвях, нижутся в тяжелые ожерелья и при неловком движении градом сыплются на Лундстрема. И одежда его уже промокла до ниточки, но он с мыслью о том, что товарищи будут довольны и забудут его ошибку, волочит очередную ношу и порожняком возвращается за новой.
И опять ему кажется, что кто-то его позвал. Он бросается вперед, ожидая, что вот-вот навстречу выйдет Инари.
Но никто не выходит.
Тогда его захлестывает порыв отчаянья. Он останавливается, со злобой ударяет дерево и успокаивается при воспоминании о том, что Инари нырять на озере было не легче, чем ему волочить это оружие.
Он должен меньше есть — остаются еще две лепешки и пять вяленых рыбешек. Но ведь есть же морошка, брусника, гоноболь, потом сахару по три куска на день хватит, и, произведя эти вычисления, он перекладывает неудобную связку на другое плечо.
От дождя низины делаются еще коварнее, еще более увязчиво цепляются за кеньги, и подъем становится скользким. Но ведь и по настилу сухой хвои скользит подошва.
Под вечер дождь перестал идти. Одежда липла к телу и холодила его. Трудно было разжечь костер из отсыревших сучьев. На это у него ушло не меньше получаса, и он дважды занозил руку.
Но вот затрещал легкий огонек и заструился вверх синеватый горький дымок. Продрогший Лундстрем разделся догола и, предоставив костру обсушивать одежду и одеяло, принялся кипятить воду. В горячей воде он растворил два куска сахару и выпил воду с огромным удовольствием.
Ему надо скорее засыпать, чтобы завтра снова начать работу.
«Какое, однако, было бы счастье, если бы этой ночью догнали меня ребята!» — думал он, засыпая.
Быстрое пламя костра, расплескавшее свои языки над грудой сучьев, и блеск далеких озер, которые он увидел через несколько дней с голой вершины, тоска, и отчаяние, и восторженное удовлетворение сделанным запомнились ему, как первые впечатления детства, на всю жизнь.
Одеяло и одежда, высушенные, коробились от неравномерного нагрева, и он засыпал, сетуя на то, что за два дня он перебросил груз только на три километра.
Снилось ему, что он лежит на мостовой Эспланады и через его поясницу прокатываются колеса тяжелых груженых телег. «Не надо!» — просит он неумолимых возчиков. Но те катят по брусчатке мостовой, норовя проехать прямо по пояснице, и лишь мельком, случайно огреют кнутом по плечам.
Такие сны приносят мало облегчения, поэтому Лундстрем был очень доволен, когда проснулся. И еще доволен он был пустым безоблачным холодным небом. Сегодня он не умывался, хотя за водой было недалеко идти. Немного размявшись, он сам прикрикнул на себя:
— Ну, ну, марш на службу!
И когда он думал о Коскинене, об Инари, о товарищах, бежавших в Россию, о брошенных в сырые тюрьмы, о тех, для освобождения которых он тащит этот груз, к нему постепенно приходило вселявшее новую силу ощущение своей общности со всем, что делается для революции, со всем, что делается в самых шумных и самых глухих местах прекрасной Суоми, в сердцах батраков, торпарей, лесорубов, рабочих.
И так он, перескакивая с кочки на кочку, перетаскивал все ближе к северу свой груз, прятал его в стороне от тропы и по тропе, знакомой к вечеру уже до одурения, возвращался за новой поклажей.
В этот день он перестал верить в возвращение товарищей.
В этот же день его одолевал кашель.
Слава богу, пройден еще километр. Сколько же их еще осталось!
Вот подымается какая-то тяжелая незнакомая птица. Он бросает наземь свою поклажу, вытаскивает маузер и стреляет, но рука дрожит, три патрона пропадают напрасно.
С бессильной злобой опускает он руку.
И он снова взваливает на плечи связку винтовок и тащит поклажу вперед.
Кончаются низины, и волны лесного океана как бы замерли перед огромным девятым валом — отсюда уже идет неуклонный подъем.
Он едва не потерял равновесия и чуть не свалился. Но, взметнув руками, он успел ухватиться за тяжелую влажную ветвь. «Пожалуй, лучше всего будет перетаскивать порцию на полкилометра и идти обратно за новой», — решает он, взбираясь со своим грузом на кручу, когда солнце уходит за вершину.
И почти сразу делается темно, уходят из глаз и очертания, формы вещей, и он на расстоянии шага ничего не видит.
Что это такое? Он подносит к самому носу кулак и не видит его, и только, словно какое-то полузабытое воспоминание, отдаленно мерцает цинк патронного ящика.
«Значит, я ослеп», — думает он, но не имеет ни времени, ни сил обдумать постигшее его несчастье, потому что, присев на кочку, сразу же засыпает и спит, не просыпаясь даже при отчаянных приступах кашля.
Утром он снова все видит, и снова перед ним растет покрытая лесом скалистая гора, и трудно отыскать тропу, проходимую для идущего с вьюками. А обойти подъем нельзя.
Он видит своими глазами: отовсюду растет этот каменистый сосновый вал ввысь.
Лундстрем снова берется за работу. Он подходит к первой связке, нагибается и… его вдруг охватывает боязнь, что он уже на выдохе, что он больше не может. И действительно, когда он хочет поднять на плечо ношу, силы изменяют, и ноша рушится обратно на землю.
— Сатана-пергела! — озлобленно ругается он, и вместе со злобой приходят к нему силы. Он взваливает на плечи ношу и начинает взбираться вверх.
Камешки, срываясь, ускользают вниз из-под ног, земля осыпается. Чтобы не рухнуть вниз с грузом, Лундстрему приходится опускаться на четвереньки и, упираясь ногами, цепляясь руками за выступающие из-под земли узловатые корни, ползти, волоча свой груз, вперед. Скоро руки его покрываются царапинами, а сучья рвут брюки и куртку.
Ему приходится все чаще останавливаться, чтобы отдышаться, у него начинает кружиться голова.
На широкой площадке он оставляет свою ношу и спускается за новой. Но ему теперь надо пройти еще вперед без груза, налегке, чтобы высмотреть путь, места, где можно уверенно поставить ногу.
Потом он опять бредет вниз и снова волочит вперед винтовки и патронные ящики.
Остановившись на площадке, он, отгибаясь назад, чтобы размять ноющие мышцы, — так учили его в гимнастическом обществе, — видит вершины деревьев, идущие снизу вверх, и думает: «Эх, хорошо было бы построить здесь канатную дорогу! Весь груз был бы поднят на вершину в два счета; но канатной дороги здесь еще нет, и поэтому пожалуйте, херра[11] Лундстрем, к своему грузу».
Он опять подымается с грузом по крутизне, в сущности, совсем не высокой горы. Он идет осторожно и тяжело дышит. И вот он поскользнулся, и шерстяное одеяло, развязавшись, бросило в ноги ему патронный ящик и отпустило вниз связку винтовок.
Ящик ударил по ноге.
Связка, поднятая с таким трудом на высоту, летит, катится по земле, устремляется вниз. Она стучит, ударяясь о стволы.
— А, ты так? — кричит в отчаянии Лундстрем. — А, ты так?
Он, срываясь, прыгая, бежит за своей ношей, которая лежит, остановленная темной елью. Отдышавшись, он толкает груз перед собой по земле, потом поднимает плечо и снова начинает подъем.
Он бережно несет связку.
Оружие! Разве в бессонные ночи перед восстанием не о тебе первая и последняя мысль? Разве перед боем, в битве и после схватки не о тебе первая дума бойца? Как выйти без тебя на улицу и строить баррикады, как драться без тебя со свиноголовым шюцкором, уничтожившим столько лучших сынов Суоми?
Оружие! Кто расскажет о тревоге пролетариев Випури, ожидавших до безумия медленно шедший поезд с оружием из Питера.
Кто расскажет о радости рабочих Випури, разбиравших привезенное оружие, сулившее им победу?
Кто расскажет о радости и гордости владения оружием, оружием, уничтожающим врага?
Кто расскажет об отчаянье, с которым прятали и закапывали оружие разбитые красногвардейские отряды, сохраняя его для будущих битв, о запрятанных в соломе, в поленницах дров маузерах, наганах и браунингах?
Оружие!
Ты нам еще нужно, и мы сохраняем тебя и учимся владеть тобою, готовясь к новым боям.
Нет, Лундстрем не мог бросить на своем пути ни одной винтовки, ни одного боевого патрона. И он продолжал тащить их, несмотря ни на что, сатана-пергела! — несмотря на боль в пояснице, головокружение, недоедание, дождь, куриную слепоту, несмотря ни на что.
Поэтому, не дотянув с сотню метров до вершины весь свой груз, Лундстрем заканчивает трудовой день. Он начинает подсчет. Считает отдельно патронные ящики и связки винтовок.
Что это? Почему не хватает двух ящиков и одной связки винтовок?
Он еще раз пересчитал — то же самое. Тогда он наломал сучков и против каждого ящика и каждой связки положил сучочек, потом собрал их и сосчитал. Нехватка явная.
Не мог же он подряд столько раз обсчитаться!
А может быть, он на последнем привале оставил? Нет, не оставил. Но ведь нельзя ни за что поручиться. Как это нельзя, когда он твердо знает, что не оставил!
Ну незачем мучиться, проще пойти вниз и посмотреть. И вместо того чтобы отдохнуть, как он это собирался только что сделать, Лундстрем быстро спускается с горы. Он на ходу осматривает кусты, — ничего нет.
Он доходит до места последней стоянки — и там нет. Он медленно подымается к своему транспорту и, задыхаясь, снова быстро его пересчитывает.
Нехватка налицо.
— Что же делать? Что же делать? — бормочет он и машинально подымается на самую вершину.
Там полянка. Сразу размякнув и отяжелев, он садится на валун и закрывает лицо исцарапанными ладонями.
Ему кажется, что он громко, на весь лес, кричит и душа у него горит, а на самом деле он плачет беззвучно. И слезы, подступая волнами, душат его.
А далеко под ним расстилается закат, и стоят у дальних и близких озер тихие, раскрашенные осенним золотом и багрянцем лиственные и суровой зеленью хвойные леса.
Вокруг так тихо, что можно услышать, как бьется сердце.
Лундстрем отрывает ладони от глаз и видит это тихое великолепие северной осени. И стальной блеск озер.
Он медленно, методически, про себя начинает считать и насчитывает одиннадцать озер. И каждое окружено лесами. Лундстрем начинает приходить в себя.
Как хорошо он сделал, что поднялся сейчас на эту волшебную вершину! Не на этом ли камне пел Вейнемейнен руны свои?
Но солнце заходит, и этот прекрасный мир уходит от глаз Лундстрема. Он ощупью едва находит дорогу к своему транспорту.
Он снова почти ничего не видит. Его застигла куриная слепота. Он разводит костер на ощупь.
…С солнечным светом к нему возвращается зрение, и, окончательно проснувшись, он снова пересчитывает связки винтовок и патронные ящики и опять недосчитывается двух ящиков и одной связки. Лундстрем напрягает всю свою память, стараясь припомнить, где бы он мог их оставить, и, не припомнив, снова принимается за свой труд. Он продвигает сейчас ношу на сто метров до вершины, сваливает ее там и, выпрямляясь, осматривается.
Со всех четырех сторон, кругом, лежат под ногами озера, окутанные лиственными и хвойными лесами. Солнце, прячась от иных за тучею, другим посылает радостный свой блеск.
Лундстрем отправляется за новой ношей.
Он снова на вершине, и снова одиннадцать тихих лесных озер дарят ему свое спокойствие.
Потом начинается спуск.
Спуск удобен тем, что тяжесть толкает тебя вниз и не дает остановиться.
Тяжесть заменяет разбег. Правда, иногда налетишь на дерево и больно ударишься, но все-таки это веселее медленного подъема, когда напрягаешь все мышцы ног, рук, спины и живота и все-таки груз почти не движется с места.
Он лег на живот, чтобы напиться чистой родниковой воды, и ему не захотелось вставать. Так он лежал с час. И все-таки в этот день он прошел наибольшее расстояние. Ноша толкала его вниз.
Несмотря на непрерывную ноющую боль, равномерно разлитую по всему телу, ему кажется, что он стал совсем невесомым. Но стоит присесть на кочку или на валун — и тело начинает ощущать всю свою неизмеримую тяжесть, которая гнет его к земле.
Ночь с куриной слепотой застигла его у костра; он собирал в ладонь крошки хлеба и бережно отправлял их в рот; пригоршней брусники был закончен этот день.
Очередной день, шестой, с тех пор, как ушли товарищи, начался по-обычному. Но ему не суждено было по-обычному кончиться. Снова началась океанская рябь и зыбь кочковатых низин. Лундстрем научился уже различать тишину и поэтому услышал незнакомые легкие лесные шумы — приближение людей — еще задолго до того, как они появились перед его глазами.
Он торопливо сошел с тропы, пошел в сторону, в лес; отойдя метров двадцать, сложил свою ношу, пряча ее за зеленью раскидистой ели, и, тяжело дыша, вытащил маузер.
Он решил, если эти люди пройдут мимо, не заметив его, проследить их до тех пор, пока они не минуют весь транспорт, и, если они, не останавливаясь, пройдут мимо, пропустить их беспрепятственно. Если же они остановятся, он решил пристрелить их из маузера, чтобы они не могли донести.
Вот — он увидел — с пригорка пошел вниз человек, за ним вышел второй. Он чуть не задохнулся от счастья. Не могло быть сомнения: то шли на помощь Инари и Олави.
И тогда, рыча от радости, Лундстрем рванулся к ним из своей засады. Они остановились и быстро, словно по команде, вытащили свои револьверы.
— Стой! — крикнул Инари и поднял револьвер.
Ну да, это был Инари, а за ним стоял Олави. Не с ума же он, Лундстрем, сошел, чтобы так нелепо обознаться!
— Стой! — повторил Инари, и, когда оскорбленный Лундстрем остановился, он, обернувшись к Олави, сказал: — Это какой-нибудь сумасшедший сектант.
Лундстрема душила радость.
— Инари! — наконец нашел он нужное слово и, сумев его выговорить, понял, что звуки, которые он издавал перед этим, не были похожи на человеческую речь.
— Да это Лундстрем! — воскликнул Олави.
— Лундстрем! — повторил Инари.
И тут Лундстрем взглянул на истерзанное свое платье, на грязные руки. Он понял, что его не узнали товарищи.
Но они уже участливо жали ему руки и спрашивали о транспорте. Тогда, не умея еще собрать всех нужных слов, Лундстрем, торжествуя, отвел их к ели и показал спрятанную связку и патронный ящик.
— А где остальное?
Лундстрем повел их по тропе и, остановившись, громко сказал:
— Все.
Это было второе слово, произнесенное им после встречи.
Инари жарко пожал руку Лундстрему, и глаза Лундстрема засияли. Это была настоящая награда.
Товарищи навьючили на себя ношу и понесли ее вперед по дороге, по которой они пришли сейчас из села.
И опять ночь пришла вместе с куриной слепотой. Но они еще долго сидели у костра и разговаривали. Олави сказал, что Лундстрем молодчага. И Инари глухо пробасил:
— Да.
Ужин сегодня Лундстрему показался пиром. Пили горячий кофе, кусок свежей лепешки с маслом и снова брусника.
Олави рассказывал:
— Видишь ли, в чем дело. Разбиралось в этот день пятнадцать дел. Ну, напихано было в избу много свидетелей. Обвиняемые-то знали склонность свидетелей к выпивке и притащили с собой не одну бутыль хорошего самогона. И та женщина, которая за нами шагала, не напрасно шагала, она поставила в передней целую корзину с «саволакской росой» да и «забыла» ее там. Ну, ребята, конечно, воспользовались «забывчивостью» и не подкачали. Никогда я не видел сразу так много веселых людей. Ну, когда начали приводить к присяге свидетелей, большинство из них ни бе ни ме, а только буянили и кричали. Полиция набросилась на буянов, другие поднавалились, а мы воспользовались свалкой и улизнули. Купили масла и несколько лепешек и решили пойти за тобой и оружием. Боялись, как бы тебя с транспортом не схватили и как бы ты не подумал, что нас арестовали. Очень боялись… Ну да вышло лучше, чем мы могли предполагать. Пошли мы по этой тропе и раньше, чем думали, встретились. Вот и все. Теперь, я думаю, послезавтра к вечеру придем в село.
— Нет, не придем, — отвечал Лундстрем, — мне тоже сначала казалось, что я быстрее попаду. Прибавь еще денек-другой.
И они замолчали. Когда Инари отошел немного, чтобы набрать хворосту, Лундстрем взволнованно сказал Олави:
— Олави, у меня несчастье!
— Что?
— У меня почему-то не хватает двух ящиков и одной связки. Честное слово, я нигде их не оставлял.
Он боялся, что Олави не поверит ему, но Олави закусил губу и, словно вспомнив что-то неприятное, нехотя ответил:
— Все в порядке. Так и должно быть. Это я нарочно сказал, что все вытащено из озера в ту последнюю ночь на карбасе. Я боялся, что Инари пойдет еще под воду и не выплывет. Я хотел спасти Инари. Ты не ошибся и сосчитал правильно.
Скоро они заснули.
Утром первым просыпается Лундстрем, будит товарищей, и снова начинается день тяжелого труда.
…Через несколько дней они дошли до последнего привала перед селом, и Инари, оставив Лундстрема и Олави стеречь припрятанное в зарослях оружие, отправился разведать, как переправить транспорт дальше.
У парома стояло несколько телег; коричневые «шведки», распряженные, ожидали своей очереди для погрузки. Возчики молчаливо сосали трубки.
— Не сегодня-завтра надо вытаскивать панко-реги, — сказал один из них, поглядев на небо.
Нечего было и думать о том, чтобы сегодня удалось переправить оружие дальше.
Для этого надо было пойти на север к баракам, разыскать Сунила, а тот сам договорится с надежными возчиками.
Когда Инари вернулся к товарищам, Олави сказал:
— Оружие здесь припрятано неплохо. За Эльвиру я поручусь, как за Коскинена. Она пойдет к Сунила и передаст ему, что транспорт доставлен.
Поздней осенью, утром, пришла маленькая девочка, дочь деревенского пастуха, сунула в руку Эльвиры записку, сказала, что просил ее передать дядя в лесу, когда она собирала грибы и ягоды, и убежала.
Эльвира прочитала записку один раз и другой, потом прибралась, взяла шесть штук круглых лепешек неккилейпа, кусок оленьего мяса, кофе, сахару, кусок масла, положила в мешок, взяла крынку с молоком и понесла в лес.
Она пошла по едва приметной тропинке, потом тропинка затерялась в кочках, на кустиках замерзали голубые ягоды гоноболи.
Эльвира уходила от деревни и перепрыгивала с кочки на кочку.
И вдруг сильные руки обняли ее, и она увидела сияющие в жесткой щетине небритого лица темные глаза. И Олави воскликнул:
— Все в порядке, ребята, раскладывайте костер!
Эльвира увидела еще двух парней. Олави взял из ее рук мешок. Они жадно стали есть лепешки, разрывали зубами доброе оленье мясо.
— Ты совсем такая же, как и была, — сказал Олави.
— Олави, почему ты не пришел прямо домой? Папа будет просить тебя.
— Тише! Нельзя, Эльвира. Никто не должен знать, что я был здесь. И про этих товарищей тоже. Понимаешь?
— Значит, мы опять расстанемся?
И они ушли в лес от товарищей.
Он ее целовал и рассказывал, что по ту сторону границы власть в руках лесорубов и батраков и на них лахтари хотят напасть.
Он ее обнимал и говорил, что срок его каторги кончился, что лесорубы должны быть настороже и что он с товарищами привез оружие для лесорубов и батраков, и если про это узнают, то его, и товарищей, и ее повесят.
Она говорила, что все время думала о нем, и как это хорошо, что у него снова длинные волосы. Неужели он не хочет увидеть, как выросли Нанни и Хелли?
Он говорил, что скоро увидит их и будет с ними, что оружие они спрятали и что она должна дать знать об этом Сунила — он работает лесорубом у акционерного общества «Кеми», в двадцати километрах на север, в бараке № 13, — и он должен прийти за этим оружием и переправить его на пароме дальше, к батракам, и что это очень и очень важно.
Она знала, что он говорит правду.
— Я из-за тебя таяла, как льдинка на солнце!
Они пошли к костру.
В медном котле закипал кофе, и молчавший до сих пор Лундстрем спросил соли, чтобы заправить кофе. И Эльвире стало совестно, что она впопыхах забыла положить в мешок соли, но паренек ее успокоил:
— Ничего, и без соли выпьем кофе.
Эльвира смотрела, как исчезали они за деревьями, потом нагнулась и стала собирать сучья и, набрав полный мешок, пошла домой.
Начался частый и липкий снег.
Уже темнело, когда она пришла. Нанни, не раздевшись, спала на кровати.
Распрощавшись с Эльвирой, товарищи пошли обратно и остановились в лесной сторожке километрах в двух от того места, где в зарослях подо мхом был спрятан транспорт. Когда они подходили к сторожке, Лундстрему казалось, что вот здесь они получат новый груз и понесут его опять к селу, к остальному транспорту. Плечи его так привыкли к ноше, что, казалось, тосковали по ней.
После плотного ужина наступил глубокий сон.
Ночью пошел густой липкий снег и сразу рассыпал по лесу звериные, птичьи и человечьи следы.
Товарищи весь день, не выходя, провели в избушке.
— Про какую гармонь говорила Эльвира? — полюбопытствовал Лундстрем.
Но Олави отмахнулся:
— Дело прошлое, — и как-то ласково улыбнулся.
На другой день пришла утомленная Эльвира и сказала, что Сунила знает все и через два дня примет оружие.
Товарищи решили пойти на лесозаготовки. Лундстрем хотел поехать на юг уже по железной дороге.
Они не успели далеко отойти от села Куолаярви. В другом селе, километров за пятьдесят, они узнали новость.
Две женщины отыскивали в лесу около села ушедшего оленя. Нашли они его около кучи вкусного мха, и под этим мхом было скрыто много оружия.
Надо бы этим бабам молчать, но они перепугались и побежали к ленсману и все, как перепуганные сороки, выложили ему. Ленсман, взяв в подмогу отделение расквартированного в селе отряда, пошел в лес и, подтвердив протокольно бабьи россказни, конфисковал находку и привез ее в отряд.
Теперь, говорят, местные «активисты» получают конфискованное оружие. Но интересно знать, откуда это оружие могло появиться в наших местах. Правильно говорят, что в эту зиму произойдут разные неожиданные события.
Товарищи уже не слушали этих рассказов и пересудов. Ясно было одно: транспорт провалился. Это больше, чем могло вынести самое крепкое сердце.
И они стояли ошарашенные, среди двора, боясь произнести слово и поднять глаза друг на друга.
«Коскинен ошибся во мне», — горько подумал Инари.
«Значит, все было напрасно», — ныла душа Лундстрема.
Олави думал о том, что творится сейчас с Эльвирой, и, потупя глаза, молчал.
И ни один из них долго не мог произнести ни слова. Постигшее их несчастье казалось безмерным.