К книге
Записки незаговорщикаГлава четвертая ДЕЛО О ФРАЗЕ
37%
Глава четвертая ДЕЛО О ФРАЗЕ
15

«…Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни — в театральный отдел бегал бы Гоголь; Тургенев во „Всемирной литературе“ несомненно переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте; Чехов служил бы в Комздраве».

В 1968 году в издательстве «Советский писатель», в знаменитой серии «Библиотека поэта», когда-то основанной Горьким, готовилась двухтомная антология «Мастера русского стихотворного перевода»; я составил ее, снабдил большой вступительной статей «Стихотворный перевод в истории русской литературы», и обстоятельным комментарием. Книга была трудная: от составителя она потребовала архивных и библиотечных разысканий, от издательских сотрудников большой тщательности. Рукопись внимательно, и не один раз, прочитала Ксения Бухмейер, редактор, радовавший вдумчивой добросовестностью; она сверяла стихи с их первыми публикациями — в журналах, альманахах, сборниках XVIII и XIX веков, обращала внимание на небрежности или противоречия в статье и примечаниях, заставляла уточнить или изменить неловкие выражения и темные формулировки. Корректоры несколько раз прочитали вёрстку, потом сверку. Главный редактор издательства М.М. Смирнов, добросовестный и образованный человек, прочитал, как это полагалось ему по долгу службы, всю книгу от первой до последней страницы. Прочитал ее цензор, или, официально, работник Главлита, и, не обнаружив недозволенного («государственных тайн»), поставил на титульном листе свою магическую печать. Наконец, визировал книгу «на выход в свет» председатель редакционной коллегии серии «Библиотека поэта» В.Н. Орлов, до того подписавший не менее двухсот сходных томов. Все это, как обычно в советской издательской практике, тянулось долго, много месяцев. Но вот эти месяцы были позади, на столе лежал сигнальный экземпляр книги, который автор читает уже только для того, чтобы дать — в случае необходимости — список опечаток. Тираж был готов, 25 тысяч экземпляров ожидали на складе разрешения — пойти в продажу, как вдруг…

Зайдя в редакцию, я застал ее сотрудников в смущении. Накануне вечером был какой-то звонок из Москвы, «сверху» приказано книгу немедленно задержать, прекратить всякую работу над ней. Собственно говоря, работа уже никакая не велась, производство было закончено. В редакции не знали, что заставило москвичей остановить книгу, казавшуюся такой спокойной, академической, далекой от политических страстей. Неприятностей ждали от других томов той же «Библиотеки поэта», готовившихся к изданию: стихи О. Мандельштама, Владимира Соловьева, Федора Сологуба, Вячеслава Иванова — вот что в самом деле сулило большие сложности. Но сборник переводных стихотворений? Да и сколько глаз его прочитали, под сколькими микроскопами лежало предисловие, сколько было написано внутренних — издательских — рецензий! Но в воздухе пахло грозой, политическим скандалом.

Вскоре директор ленинградского отделения «Советского писателя» Г. Ф. Кондрашев, вернувшись из Москвы, собрал своих подчиненных. Кто-то «наверху» (в ЦК? в КГБ? в Ленинградском обкоме?) заметил в самом конце предисловия одну фразу; речь идет о том, что в советское время поэтический перевод достиг небывалого прежде уровня, а дальше автор пишет: «Общественные причины этого процесса понятны. В известный период, в особенности между XVII и XX съездами, русские поэты, лишенные возможности выразить себя до конца в оригинальном творчестве, разговаривали с читателем языком Гете, Орбелиани, Шекспира и Гюго». Вот эта фраза содержала идеологическую диверсию.

Машина завертелась со все растущей скоростью. Сотрудников редакции одного за другим вызывали в кабинет директора на допрос: как они могли пропустить клеветническое, политически вредное, антисоветское утверждение? Из Москвы приехал директор всего «Советского писателя» (в Ленинграде только филиал) Н.В. Лесючевский, бушевал, грозил выгнать, требовал автора.

Встреча с московским директором состоялась в кабинете ленинградского, Кондрашова, на третьем этаже «Дома книги» — это бывший дом Зингера, фабриканта швейных машин, который в двадцатых горах воспел Заболоцкий (о нем здесь вспомнить необходимо — из дальнейшего станет ясно, почему):

Там Невский, в блеске и тоске,

В ночи переменивший краски,

От сказки был на волоске,

Ветрами вея без опаски.

И, как бы яростью объятый,

Через туман, тоску, бензин,

Над башней рвался шар крылатый

И имя «Зингер» возносил.

Кроме Лесючевского и Кондрашова, в кабинете сидел Орлов. Его читатель уже знает, но с директорами надо его познакомить.

Николай Васильевич Лесючевский — личность, для своего времени характерная. Много лет стоит он во главе крупнейшего советского издательства, главного по изданию современных писателей. Его заслуги перед родной литературой велики: Лесючевский — автор доносов, на основании которых с 1937 по 1953 год были арестованы и уничтожены писатели. Документально подтверждено его участие в арестах Бориса Корнилова, расстрелянного в 1938 году, и Николая Заболоцкого, умершего своей смертью после реабилитации, но просидевшего в лагерях восемь лет. Крупнейший историк русской литературы, пушкинист Юлиан Григорьевич Оксман однажды во время торжественного заседания памяти Пушкина, на сцене Большого театра, отказался подать Лесючевскому руку. Там были разные представители — от Союза писателей, от Литературного музея; увидев Лесючевского, Ю.Г. Оксман громко спросил: «А вы здесь от кого? От убийц поэтов?» Когда после 1956 года тайное стало явным и доносы обнаружились, некоторые писатели потребовали привлечь Лесючевского к ответу Он написал заявление в партийный комитет Союза писателей (я читал этот фантастический документ), в котором объяснял, что всегда был преданным сыном своей партии, свято верил в ее непогрешимость и в правильность ее генеральной линии, и, составляя по заданию партии разоблачительный комментарий к стихам Корнилова, был убежден в преступности поэта, который, изображая диких зверей, конечно же зашифровывал в зоологических образах советское общество. В 1937–1938 годах он, Лесючевский, был горячим, бескомпромиссным комсомольцем, и вина его разве только в том, что слишком безоглядно был он предан высоким идеалам коммунизма. По поводу доноса о Заболоцком он, кажется, не оправдывался, но ведь автора «Столбцов» или «Ладейникова» так легко было обвинить в контрреволюции! Достаточно было процитировать строки:

Ладейников прислушался: над садом

Шел смутный шорох тысячи смертей.

Природа, обернувшаяся адом,

Свои дела вершила без затей.

Жук ел траву. Жука клевала птица.

Хорек пил мозг из птичьей головы.

И страшно перекошенные лица

Ночных существ смотрели из травы.

Природы вековечная давильня

Объединяла смерть и бытиё

В единый клуб, и мысль была бессильна

Соединить два таинства ее…

а, процитировав, сказать, что слово «природа» следует понимать в смысле «советское общество». Это оно — «ад», это оно — «вековечная давильня». Не расстреляли Заболоцкого случайно, слишком уж глупое было сфабриковано обвинение: будто он в каком-то ленинградском дворе закопал танк, а во главе его террористической организации стояли два писателя из группы «Серапионовых братьев»: Тихонов и Федин. Заболоцкому в тюремной уборной попался обрывок газеты с именем К. Федина, уже тогда видного советского деятеля (а до того думал Заболоцкий, что и Федин и Тихонов расстреляны). Но спас Заболоцкого клочок газеты, позволивший ему оправдаться; Лесючевский же сделал все от него зависевшее, чтобы его погубить. Вот он теперь и сидел передо мной — «от убийц поэтов». Сидел в кабинете своего ленинградского ставленника, Кондрашова.

Георгий Филимонович Кондрашов, в отличие от Лесючевского, к литературе касательства не имел. Впрочем, в жанре доноса он может быть и добился успехов. В издательство попал из городского комитета партии, где занимал пост не шуточный, секретаря; в чем-то он проштрафился; его выгнали, но не растоптали — номенклатура!

Тогда-то опального Кондрашова направили руководить издательством, понимая, что, чем больше он виноват перед начальством, тем благодарнее будет за новую, пусть и не генеральскую, должность, да к тому же тем будет бдительнее, послушнее и злее. Что же до его творчества в доносительной области, то я располагаю только одним, — впрочем весьма выразительным, — документом: доносом Кондрашова в обком на собственных подчиненных. Почуяв, что ему из-за моей «фразы» грозит опасность и что его могут опять выгнать (а теперь уже до пенсии так близко!), он настрочил следующее письмо:

Заведующему Отделом Культуры Ленинградского Обкома КПСС

тов. Александрову Г.П.

Клеветническое утверждение Е. Эткинда о характере развития нашей литературы в советский период во вступительной статье к книге «Мастера русского стихотворного перевода» не может не вызвать у меня возмущения.

Никакими доводами не могу оправдать поступок главного редактора отделения издательства тов. Смирнова, подписавшего в декабре 1967 года рукопись Эткинда в набор, не прочитав ее.

Хотя с января 1968 года редакция «Библиотеки Поэта» не подведомственна мне в смысле прохождения и редактирования рукописей, но права оправдывать себя юридическим невмешательством я, как руководитель отделения издательства, как коммунист, не имею. Есть сторона политико-моральная, обязывающая каждого члена партии любыми средствами бороться за чистоту нашей идеологии.

Строгие административные меры, которые будут предприняты руководством издательства к людям, непосредственно пропустившим антисоветский выпад Эткинда, — это естественно, но главный вывод из случившегося, главное состоит в том, чтобы в издательстве повысить воспитательную работу в соответствии с решениями апрельского Пленума ЦК КПСС, исключить малейшую возможность протащить в отдельных произведениях взгляды, чуждые социалистической идеологии нашего общества.

             Директор Ленинградского

              отделения издательства

                   «Советский писатель»

                             Г.Ф. Кондрашов

                                         11.10.68

Никакой, даже очень одаренный писатель, желая создать образ советского чиновника, лизоблюда и демагога, не сочинил бы такой текст. Тут всё есть: и плевок в сторону автора («Клеветническое утверждение…»), и осторожное неупоминание состава его клеветы (а вдруг Кондрашова потом обвинят, что он ее повторил? Поэтому он пишет туманно: «…о характере развития нашей литературы в советский период»), и предательство собственного сотрудника, своего же главного редактора («… не могу оправдать поступок…»), и намек на то, что сам он в этом деле «юридически» не при чем («…редакция „Библиотеки поэта“ не подведомственна мне в смысле прохождения…»), и благородное самобичевание («…но я… как коммунист, не имею права оправдывать себя…»), и присяга на библии («…любыми средствами бороться за чистоту нашей идеологии») и, наконец, обещание расправиться со своими подчиненными («строгие административные меры… к людям, непосредственно пропустившим антисоветский выпад Эткинда…»). Тут самое интересное слово — «непосредственно». Вот с кем надо расправляться, с непосредственными виновниками — не со мной. Я от этого всего далек, я не при чем, мне «Библиотека поэта» «не подведомственна в смысле…», но я коммунист, и я сам, да, я сам хочу сознавать свою ответственность…

Во все европейские языки из нынешнего русского проникло не только слово «спутник», но и другое — «аппаратчик». На Западе это слово часто произносят, не понимая его до конца. Вот он, аппаратчик; имя ему — Кондрашов. Это фигура комическая, но и страшная. Угрозу свою он выполнил — уволил «непосредственных виновников». Уволил четырех лучших своих сотрудников: редактора Ксению Бухмейер, заведующую редакцией «Библиотеки поэта» Ирину Исакович, главного редактора Михаила Смирнова и, немного позднее, был снят с работы Владимир Орлов, председатель редколлегии «Библиотеки поэта». За что? Кондрашов это сформулировал в приведенном документе: всё это люди, «непосредственно допустившие антисоветский выпад Эткинда».

Таковы были мои собеседники. За хозяйским столом сидел длинный как жердь, с длинной шеей и длинной, унылой, благообразно-седеющей головой Кондрашов. Лесючевский бегал из угла в угол, его огромный жирный затылок и лысина наливались кровью, топорщились бурые волосы, росшие из ушей и носа, он давился криком: — «Вы клевещете на советский строй… Вбиваете клин между партией и писателями… Когда это было, чтобы поэты не могли говорить? Чтоб они из-за этого переводили? Фраза лживая, невежественная… Ложь, клевета…»

Я молчал. В памяти вертелись строки совсем молодого поэта, которые меня подмывало произнести вслух, но я удерживался:

Из Гёте, как из гетто, говорят

Обугленные губы Пастернака.

Эти строчки мне запали навсегда, они и теперь кажутся мне гениальными, в них сжато все, что я мог бы изложить в долгих рассуждениях, все, что я вполголоса пробормотал в моей вялой «фразе». Я молчал, потом тихо спросил:

— Так что же, культа личности никакого не было?

Боже! какой я вызвал поток негодования, какой взрыв ярости! Я не разбирал уже, что рычал Лесючевский, отбежав на своих коротких ножках к окну. Запомнил я только одно:

— Вы, — кричал он, — вы спекулируете на трагедии народа!

Я смотрел на него с удивлением, мне казалось, что он — в истерике. Орлов произносил незначащие примирительные слова, Кондрашов время от времени вставлял что-то про чистоту нашей идеологии. Потерпев еще немного, я подлил в огонь такого масла, что мой собеседник, казалось, вот-вот умрет от апоплексии: я назвал Заболоцкого.

— Вы всё отрицаете, — сказал я, — но вот поглядите: в течение 1948–1956 годов, за целое десятилетие, такой замечательный поэт, как Заболоцкий, напечатал хорошо если пять-шесть стихотворений. А ведь написаны в эти годы лучшие его вещи: «Гурзуф», «Облетают последние листья», «Прощание с друзьями», «Сон», «Поэт», «Неудачник», «О красоте человеческих

лиц»… В эти годы опубликованы не только его бесчисленные грузинские переводы, — Важа Пшавела и Орбелиани, но и немцы, и венгры, и таджики, и узбеки… Он всех переводил. Из лагеря Заболоцкий вернулся в 1946, а печатать его как поэта начали после 1956 года. Это ведь что-нибудь да значит? А Пастернак? Ахматова?

Лесючевский не отвечал, он, кажется, даже не слушал. Возражать пытался Орлов («Заболоцкий и Пастернак переводили, сознавая себя участниками многонациональной советской культуры…»), Лесючевский же продолжал свой бешеный монолог. Имя Заболоцкого подействовало на него, как мулета на быка. В конце разговора он приутих и на прощание дал мне понять, что на издание потрачено много денег, что выпускать его, к сожалению, придется, что редакция получила распоряжение выкинуть всех Гумилевых и Ходасевичей и что я должен переработать предисловие «в свете партийный указаний».

Никогда феодал Лесючевский не простил мне этого разговора. Неодолимые препятствия, воздвигавшиеся на пути моих книг в издательстве «Советский писатель», были последствиями моей дерзости. Я посмел напомнить всесильному директору о его жертвах.

Предыдущая главаГлава 15 из 41Следующая глава