На протяжении тридцати лет Эссандьерас принадлежал не нам, а матери Симоны и ее мужу Морису Пуке. Мы приезжали туда как гости и не имели права голоса ни в том, как управлять имением, ни в том, как содержать дом. Жизнь там шла в замедленном темпе. Теща моя, женщина пожилая и усталая, выходила из дому лишь чтобы немного пройтись под руку с мужем, которого обожала в полном смысле этого слова. Она предоставила ему управление делами, и это было ее ошибкой, так как он быстро вел ее к разорению. Я уже неоднократно говорил о Морисе Пуке, человеке очень умном, обаятельном, загадочном. Иногда меня покоряло его очарование, иногда шокировали его поступки. Судьба щедро давала козыри ему в руки: в свое время он занимал крупные должности в управлении рудников, компании «Коти», был администратором газеты «Фигаро», но каждый раз проигрывал из-за неуживчивости характера и нежелания поступаться теориями и учитывать практику.
После войны он, торжествуя, показал моей жене, что владеет многочисленными акциями рудников, золотыми приисками, открытыми им в Лимузене, и фармацевтическим производством «Острейод». Десять лет спустя от его предприятий не только ничего не осталось — они поглотили солидное состояние, оставленное моей теще ее первым мужем. Все акции были проданы. Золотые прииски растворились, как туман. Оставался Эссандьерас, и это было немало. Я любил его широкие просторы с холмами и лесами, просеки, за которыми открывались голубоватые горизонты, фермы с коричневыми крышами, луга с ленивыми стадами. Во времена деда моей жены имение арендовали фермеры. Большого дохода это не давало, зато не было и убытков. «Эссандьерас? Это как кольцо на пальце», — говорил старый биржевой маклер с окладистой бородой. Морис Пуке, имевший свои соображения относительно сельского хозяйства, как и по любому другому поводу, внезапно решил, что Эссандьерас может быть источником дохода.
Он дал истечь сроку или досрочно расторг договоры с арендаторами и решил сам эксплуатировать все земли. Не знаю точно, почему дело потерпело крах. То, что владелец земли, который сам на ней не живет, а предоставляет всю полноту власти управляющему, разоряется — это закон, еще давно описанный Бальзаком в «Крестьянах». Но Морис Пуке круглый год жил в Эссандьерасе, лично занимался и земледелием и животноводством и слыл таким специалистом, что многие владельцы соседних земель обращались к нему за советом. В его оправдание можно сказать, что земля в Перигоре не так уж плодородна, что луга уступают по обилию трав нормандским лугам, а потому скот не может давать столько молока. Эти факторы сыграли свою роль, но к ним прибавилась еще пагубная склонность моего тестя испытывать любой новый и необычный метод, вычитанный им в каком-нибудь американском журнале. Очень подверженный чужому влиянию, падкий на техническую терминологию, он был способен сменить целое стадо после случайного разговора. Причем потери при продаже и покупке его не смущали.
Я говорю об этом, не тая на него зла и даже не осуждая его, поскольку я сам допускал столь же серьезные ошибки, когда впоследствии занялся сельским хозяйством, просто после смерти Мориса Пуке у меня перед глазами оказались его счета. Потери колебались от двух до четырех миллионов тогдашних франков в год, и это притом, что значительная часть великолепных дубов, составлявших гордость и украшение имения, были срублены и проданы. Разумеется, нам с женой он не сообщал о своих просчетах, но многое после войны указывало на то, что финансовое положение родителей Симоны внушает опасения. Самый необходимый ремонт, которого требовало естественное обветшание дома, бесконечно откладывался. Стоило нам сказать, что надо хотя бы починить крышу, как нам отвечали: «Ладно, только за ваш счет», на что мы соглашались не без некоторого беспокойства, ибо не знали, достанется ли нам вообще Эссандьерас. У Мориса было тайное, но прозрачное намерение разбить имение на части, «чтобы делать деньги», а Симона видела у нотариуса объявление о продаже «Вишни» — самой лучшей из ферм. Он уже продал Капиан, имение мадам де Кайаве, находящееся в Жиронде, и, невзирая на все наши протесты, ее библиотеку. Точно так же рассчитывал он продать и все остальное, а самому укрыться где-нибудь в другом месте.
Однако на пути самых продуманных планов всегда возникает что-нибудь непредвиденное. Морис Пуке был намного моложе жены и имел все основания полагать, что переживет ее. Он основательно уже примерялся к вдовству: было составлено завещание в его пользу, все движимое имущество, белье, столовое серебро переведены на его имя (хотя все это, конечно же, осталось от бабушки и дедушки его жены); все, что могло быть продано, было превращено в наличные деньги. О таком хитроумном захвате Бальзак написал целый роман. Но смерть способна порушить все расчеты. Не знаю, что так внезапно подорвало здоровье этого полного сил человека. Все началось с заражения, вызванного уколом каким-то садовым инструментом. Но этого было недостаточно, чтобы объяснить страшное похудание, преждевременное старение, внезапную глухоту. Моя жена, ездившая без меня зимой в Эссандьерас, пришла в ужас, увидев состояние отчима. Хотя у нее и было к нему много серьезных, наболевших претензий, она попыталась спасти его, поместив в лучшую клинику Бордо. Там после основательного обследования обнаружили рак кишечника, уже достигший той стадии, когда операция невозможна. Поскольку преклонный возраст и немощь не позволяли теще покинуть Эссандьерас, жена (с моего согласия) решила поселиться в Бордо и ежедневно посещать этого несчастного. Он умер в ноябре 1956 года.
Как ни глубоко было горе моей тещи, все же после смерти столь горячо любимого мужа я ожидал большего. Часто говорят, что старики замыкаются в своем эгоизме и не в состоянии испытывать сильные чувства. Теща красноречиво описывала свою скорбь, но переносила ее неплохо. Делами своими она никогда не занималась и знать ничего не хотела о том, как составлено завещание. Да это и к лучшему, ибо ее доля сводилась к нулю; то немногое, чем он еще владел, Морис завещал свои сестрам, особам весьма преклонного возраста, что было справедливо. Наверное, он как-то тайком распорядился некоторыми скудными наличными ресурсами. Жену он оставил совершенно разоренной, не имеющей ничего, кроме Эссандьераса. Можно было бы продать имение и таким образом обеспечить себе доход, но она в основном заботилась о том, чтобы в ее однообразной и уютной жизни ничего не менялось. Впрочем, и Симона сохраняла органическую привязанность к этому прекрасному месту. Она не мыслила свою жизнь без старого родительского дома, без парка, где росли деревья, хранившие в своих ветвях обрывки воспоминаний детства. Для меня проблема состояла не в том, надо ли продавать Эссандьерас, а в том, что делать, чтобы не пришлось его продавать.
Конечно, я мог бы значительно сократить расходы, не засевая земли и используя их под пастбища для овец. Но в имении работали многочисленные семьи, чьи отцы и деды всегда жили здесь. Со многими из них Симону с детства связывали дружеские отношения. И речи не могло быть о том, чтобы бросить их на произвол судьбы, а тем более вынудить уехать. Чтобы занять их, нужно было возделывать землю. Естественно, я в этой области совершенно не разбирался. Промышленным предприятием в молодости я управлял весьма успешно. О земле же знал только то, что на протяжении тридцати лет рассказывал мне тесть, а он постоянно что-то привирал и недоговаривал. Но во мне жила опасная самоуверенность. Некогда, берясь за управление заводом, я думал: «Это не может быть труднее, чем писать сочинение или переводить с латыни», и успех подтвердил мою правоту; так почему бы на старости лет мне не стать образцовым землевладельцем, перигорским Оливье де Серром?[491] Я поддался искушению. Увы! Предприятие оказалось мне не по силам. Ситуация резко отличалась от той, что я застал в 1904 году на нашем семейном заводе, тогда еще крепком и процветающем. Но даже в Эльбёфе, едва став писателем, я сразу же перестал быть хорошим промышленником; внимание и воля должны быть, наподобие лазерного луча, всецело сосредоточены на одной точке.
Чтобы посоветоваться, я вызвал в Эссандьерас экспертов. Они изучили счета и констатировали, что, как мы и сами отлично знали, расходы намного превышали доходы. Чтобы снизить расходы, следовало уволить часть персонала, а мы с женой этому противились. Оставался один выход: увеличить доходы. Мои эксперты рекомендовали мне солидные вложения: закупку крупных партий удобрений для создания искусственных пастбищ; приобретение высокомолочных голландских коров. Я заметил, что эта программа требовала изрядного количества миллионов, и получил традиционный ответ: «Хочешь добиться результата — раскошеливайся». Мне изложили перспективу. Если я куплю сотню породистых коров, бабушки которых давали 6000 литров молока в год каждая, то на молоке получу столько-то; кроме того, ежегодно буду продавать столько-то телок и столько-то молодых бычков. На бумаге выгода казалась неоспоримой. Действительно ли такое блестящее будущее стоило колоссальных затрат времени и денег? Я удобрил пастбища; я купил коров фризонской породы, черно-пегих и элегантных, образовавших восхитительные пятна на зеленом фоне наших лугов.
Увы! Внучки не унаследовали молочных талантов своих бабушек. То ли климат не подходил, то ли трава наших пастбищ, но только они так и не смогли дать больше 2500–3000 литров, которые давали их скромные предшественницы из Нормандии и Бретани. По правде говоря, этого следовало ожидать. Внук великого поэта никогда не бывает великим поэтом. Но я упорствовал. Опыт с голландскими принцессами я повторил с породистыми свиньями, построив образцовые свинарники, оборудованные инфракрасными облучателями. Несмотря на всю эту роскошь, свиньи наши тяжело заболели. Те, что выжили, продавались плохо. Я узнал на своем горьком опыте, что курс свиней подвержен колебаниям, как и курс акций на бирже. Причем, как правило, он понижается, когда у вас есть скот на продажу, и повышается, когда его нет.
Прощайте, телята, коровы, свиньи, молодняк! Я вложил в это безнадежное предприятие все, что зарабатывал литературным трудом; ежегодно потери по-прежнему были удручающими, одной книги в год едва хватало на то, чтобы кормить коров и свиней. Между тем жена все больше и больше привязывалась к Эссандьерасу. Мать ее после смерти мужа стала совсем пассивной, она еще блистала в разговоре, но была безразлична к тому, что происходит в доме, и теперь жена смело взяла инициативу в свои руки. Чтобы у нас могли гостить друзья, она приводила в порядок новые комнаты, используя фантастические резервы этого старого дома, где на чердаках было полно мебели и гобеленов. Ее чересчур разборчивые родители никогда не принимали у себя даже владельцев соседних имений. Для Симоны же сделалось привычкой приглашать парламентариев от всех партий, чиновников из департамента, многочисленных священников, наших парижских друзей, местных писателей. Мне предложили стать мэром нашей коммуны — Сен-Медар-д’Эксидёй, но во главе ее уже стоял замечательный мэр, да и вообще мне не хотелось заниматься местной политикой. Зато жена моя согласилась войти в муниципальный совет и относилась к своим обязанностям очень серьезно. Чуть ли не каждый день кто-нибудь из избирателей просил ее походатайствовать о его делах в префектуре или в парижском министерстве, и ей нравилось быть полезной.
Поистине великое, неописуемое счастье — глубоко пустить корни в каком-нибудь уголке земли, где ты знаешь все до малейшей тропинки и где тебя все знают. Такое же приятное ощущение было у меня в молодости в Эльбёфе; и я снова обрел его в Дордони. Для соседей мы были не соперниками, а друзьями. Жена знала по имени всех детей в имении, и величайшей радостью для нее было каждый год устраивать для них елку. Каждый раз она переписывала все подаренные игрушки, чтобы на следующий год купить новые. Праздник этот вовсе не носил «покровительственного» характера. Родители разных политических убеждений приходили вместе с детьми. Равенство было полным. Симоне чудесным образом удавалось быть в дружеских отношениях с коммунистами, социалистами, радикалами, голлистами и одновременно — с землевладельцами и духовенством. Ее дом был одним из тех редких мест, где все охотно встречались друг с другом.
Кроме того, она пыталась превратить Эссандьерас, «mutatis mitandis»[492], в некое подобие Ноана[493] Жорж Санд, где могли бы собираться писатели и художники. Работа почти целый день держала меня взаперти в моем кабинете; жена была занята не меньше меня. Гости, приспосабливавшиеся к такому образу жизни, и сами были большими тружениками. В Эссандьерасе Франсуа Мориак завершил «Конец ночи», Симона Порше — свои «Мемуары», Марселла Оклер[494] — «Святую Терезу», Рене Клер — один из сценариев, Лакур-Гейе — свою «Историю Канады», Жак Сюффель — своего «Флобера». Пуленк[495], Соге[496], Жак Дюпон[497] иногда доставляли нам радость, приезжая на несколько дней. Понемногу среди близких друзей появились и представители более молодого поколения. Жан Дютур, Морис Дрюон, Мишель Друа, Жан-Жак Готье, Морис и Констанс Дюмонсель не считали нас старыми развалинами и общались с нами по-дружески. Трапезы проходили весело, вечера были посвящены иногда беседе, иногда телевидению (если показывали какой-нибудь хороший фильм или спектакль), иногда музыке.
Август 1959.
Восхитительно провели выходные в Эссандьерасе. Лето, самое настоящее лето, и аттическое небо над головой. С нами были наши хорошие друзья. Говорили без конца. Говорили в машине, любуясь на замок Отфор, возвышающийся на своей одинокой площадке, или на долину Везера, проглядывающую сквозь черные, усеянные дырами, скалы. Говорили в Сен-Леоне, обедая у Дельсо в увитой виноградом беседке. О незабвенные трюфели и белые грибы!
Я не знаю большей радости, чем разговор с людьми, близкими по духу. Если собеседники доверяют друг другу и не стараются покрасоваться, если они любят одни и те же книги или хотя бы книги примерно одного рода, если у них общий круг знакомых — тогда в разговор вступают и украшают его Стендаль, Бальзак, Пруст, Мериме. Это увлекательная игра, в которой вместо мячика игроки перебрасываются цитатами. Например: «Любопытство — это дань, которую добродетель отдает пороку». Поток слов несет в себе столько сюжетов, что они могли бы дать пищу десятку романистов.
Жан Дютур цитирует Леона-Поля Фарга: «Спорить можно, только когда собеседники во всем, до мелочей, согласны друг с другом». За эти два счастливых дня я оценил, насколько это верно.
Сентябрь 1959.
Приехали Жан и Камила Дютуры. Работа, прогулки, свобода. По вечерам слушаем пластинки. Сегодня — «Героическую симфонию». Никогда еще траурный марш не казался мне таким прекрасным.
— Мне бы хотелось, чтобы именно это сыграли на моих похоронах, — говорю я.
— Да, — говорит Жан Дютур, — мне тоже. Такой и должна быть смерть, героической и безмятежной.
Каждый составляет себе похоронную программу. Симона предпочитает марш, под который Зигфрид всходит на костер в «Сумерках богов».
— Но для этого нужен целый оркестр! — вздыхает она. — А это в церкви невозможно. Ну, тогда «Реквием» Фора…
— А мне только бы не «Траурный марш» Шопена, — говорит Дютур.
— Почему? — спрашиваю я. — Он тоже по-своему красив, хотя, наверное, не так глубок, как марш Бетховена.
Потом, чтобы выбраться из склепов, обсуждаем следующую тему симфонии.
— Тут вся итальянская кампания, вступление в Милан, прекрасные равнины Ломбардии…
— И молодая графиня Пьетранера, глядящая из окна на солдат Бонапарта.
Следующая пластинка — увертюры Россини под управлением Тосканини. Они рассеивают грусть, не нарушая чар Стендаля. Какое замечательное сочетание композитора, оркестра и дирижера! Не так давно в Карнеги-холле я слушал репетицию тех же увертюр с самим Тосканини за пюпитром. Он был строг, оживлен, обаятелен, великолепен. Итальянец на сто процентов.
Дютур приводит блестящее определение, данное Полем Валери музыкальной увертюре: «Это отсветы будущего в прошлом». Опера, идущая следом, возвещает о себе отдельными образами.
Вот пример тех эссандьерасских разговоров. С Морисом Дрюоном на первый план выходили римские развалины, греческая мифология, Нерон и Юлиан Отступник и знаки Зодиака. Ему вторила моя дочь Мишель, обожавшая путешествия. Во время столь многочисленных в Перигоре фестивалей гости вместе с нами ездили посмотреть Гюго или Кальдерона в Бонневале, Шекспира или Мольера в Сарла, а в Брантоме, в гроте Страшного Суда — классический балетный спектакль. Правда, у нас не было, как у Жорж Санд в Ноане, своего театра марионеток, зато по всей нашей провинции в летние месяцы не смолкала поэтическая речь.
Но тяжелое облако тревоги омрачало наш чистый небосклон. Сколько может продолжаться такая сказочная жизнь? Зависело это от того, насколько мы в силах сохранить Эссандьерас. А потери от имения все возрастали и возрастали. Стоило только одной из моих книг не найти читателя или мне заболеть и перестать писать, как ноша оказалась бы совсем непосильной. Мы с женой часто обсуждали этот больной вопрос. «Я жалею, — говорила жена, — что у меня не хватило мужества положить конец всему этому сразу после смерти Мориса. Но была еще мама, ничего не желавшая и не способная знать. Да я и сама не знала, смогу ли пережить такую потерю».
И все же из года в год ценой больших расходов мы «держались», и правильно делали, ибо спасение, как всегда, пришло самым неожиданным образом. В 1962 году на одном обеде в префектуре Перигё моя жена сидела рядом с Сальвеном Флуара, уроженцем Перигора, ставшим одним из крупнейших французских промышленников. Сын почтальона из соседней деревни Найлака, воспитанный школьным учителем, который был для него тем же, чем для меня Ален, он благодаря своему уму, работоспособности и отваге сделал карьеру, напоминающую судьбу магнатов американской промышленности. В момент нашего знакомства он был всемогущим человеком, возглавлявшим авиационные заводы Бреге, ракетное производство Матра и десятки других предприятий. Правительство прибегало к его помощи, «Экспресс» называл его «нашим национальным спасателем». За столом префекта Симона, говоря со своим соседом о любимом ими обоими Перигоре, сказала, что боится, как бы со дня на день ей не пришлось покинуть милую ей провинцию.
— Но, мадам, никогда не надо отчаиваться, — сказал он, — надо действовать.
— Мы действовали — и все безрезультатно.
— Надо действовать в другом направлении; всегда есть какой-нибудь выход… Какова площадь вашего имения?
— Пятьсот гектаров, из которых двести годятся под пахоту, остальное — подлесок и песчаные равнины.
— А для фруктовых деревьев ваша земля годится?
— Не знаю, мы не пробовали.
— Мадам, надо испробовать все. Я пришлю к вам специалистов, которые исследуют образцы почвы. Если ответ будет благоприятным, то я предложу вам одно дело. Вы предоставите земли, я дам капиталы, и мы разведем яблоневые сады. У меня уже есть здесь неподалеку от вас экспериментальный сад, и там все идет хорошо.
Флуара был человеком, который, едва наметив план, сразу же переходит к действию. В течение недели были взяты образцы почвы и получен великолепный результат.
— Ну, теперь надо действовать быстро, — сказал он. — Если мы хотим посадить яблони в начале 1963 года, общество наше должно быть создано прямо сейчас.
Он привел в движение свой штаб юристов, нашего нотариуса, своих друзей, и через несколько недель было образовано «Общество садовых насаждений Эссандьераса», в котором он был главным акционером, но и жене моей принадлежала солидная доля. Внезапно имение заполнили бульдозеры и экскаваторы. Голландские принцессы и кашляющие свиньи были ликвидированы; земля покрылась маленькими прутиками, которые, как меня уверяли, должны были стать яблонями. Мне трудно было в это поверить, но сейчас, когда я пишу эти строки, с момента той посадки не прошло и четырех лет, а у меня перед глазами до самого горизонта тянутся шпалерные яблони, увешанные огромными плодами. Неужели садоводство удастся нам лучше, чем выращивание зерновых? Пока не знаю, но Симона сможет сохранить свои липы и дубы, свои утренние туманы и пылающие закаты, восхитительный вид на башни Эксидёя и долину Иля. И потом, у всех ее друзей по имению будет работа. А это главное.