Древний мореплаватель, захваченный сильной бурей, говорил Нептуну: «Спаси меня, коли захочешь, но я и сам не выпущу кормила».
«Не проходит и двадцати лет, — писал Лабрюйер, — как люди меняют взгляды на самые серьезные вещи и разуверяются в том, что представлялось им безусловно надежным и истинным». Будучи республиканцем и либералом, я чистосердечно полагал, что Четвертая Республика, несмотря на свои очевидные слабости, просуществует долго, и я кончу свои дни при этом режиме. С президентом Коти[485] у меня сложились доверительные отношения. Часто, когда я должен был ехать с лекциями в Америку, он принимал меня (как некогда Венсан Ориоль), чтобы просветить относительно внешней политики Франции.
Иногда он мне писал. Однажды я с удивлением увидел из окна, как республиканский гвардеец остановился около моего дома и передал консьержу большой пакет. Мне сразу же его доставили. Это было письмо президента Республики. Накануне я опубликовал одну литературную статью. «У меня закралось дерзкое подозрение, — писал Коти, — что я обнаружил ошибку в вашей статье (вполне возможно, что это опечатка).
„Prends l’eloquence et tords-lui son cou“[486] — написал, как мне кажется, Верлен», — продолжал президент.
Да, Верлен написал «son cou», а я неточно процитировал «…et tords-lui le cou».
Я допустил грубую ошибку, и Коти с большим вкусом объяснял мне, что это очень важно и что грамматическая неправильность составляет всю диссонирующую прелесть стиха.
«Любопытно, что Поль Рено точно также исказил этот стих. Когда я обратил его внимание на это, он решил, что прав он, а бедный Верлен погрешил против синтаксиса. Но поэзия выше грамматики. Что же касается отношений поэзии и политики, то знаете ли вы такую фразу из письма Гнейзенау[487] к Фридриху-Вильгельму Прусскому: „Надежность тронов зависит от поэзии…“
Прошу покорно, дорогой мэтр, простить мне эту болтовню и не взыскать за буквоедство. Примите уверения в самых сердечных и, если позволите, дружеских чувствах.
Рене Коти».
Признаюсь, я ощутил определенную гордость оттого, что во главе Франции стоит президент, способный сказать: «Но поэзия выше грамматики». В другой раз он написал мне, что думает в одной речи провести параллель между двумя Андре — руанским и гаврским (Андре Сигфридом и Андре Моруа) — «сынами прибрежных земель. Их корни глубоко уходят в родную почву, а взоры обращены к широким горизонтам, за Ла-Маншем и за Атлантикой». Да, у нас во главе государства и в самом деле стоял знаток литературы.
Президент Коти открыто заявлял о своем глубоком уважении к генералу де Голлю и считал его последним прибежищем в случае несчастья. Глава его военного ведомства генерал Ганеваль, с которым я виделся довольно часто, поддерживал постоянную связь с Коломбе-ле-Дёз-Эглиз[488]. В первые годы семилетнего срока его полномочий я даже не видел, откуда может исходить угроза существующему строю. Но 1958 год начался очень мрачно. У Франции больше уже не было валюты для закупки сырья. Неужели всей нашей промышленности предстояло остановиться? В то же время события в Алжире, к которым я долгое время относился как к тяжелой партизанской войне, хронической и безвыходной, активизировались и стали принимать более тревожный оборот. Мало того что силы партизан ФНО[489] и не думали идти на убыль — между алжирской французской армией и метрополией пролегла пропасть.
Ничего не может быть опаснее для страны, чем сосредоточение лучших ее солдат в далеких землях. Об этом неоднократно свидетельствовал опыт Рима, и каждый раз, возвращаясь из Африки или из Галлии, проконсул при поддержке легионеров диктовал Сенату свои законы. Франция в 1958 году оказалась в таком же положении, осложненном еще и тем, что армия наша, осознавая свою силу и отвагу, остро нуждалась для самоутверждения в какой-нибудь победе. В 1940 году она познала трагичнейшее поражение; после драматических событий в Дьен-Бьен-Пху[490] ей пришлось оставить Индокитай. Многие офицеры видели свой долг в том, чтобы исправить положение, победоносно закрепившись в Африке. В этом их поддерживали, подбадривали и на это подталкивали алжирские французы, которые отстаивали дело, казавшееся им совершенно справедливым. Разве не жили в этой стране их предки в четвертом-пятом колене? Разве не превратили они своим трудом эту бедную землю в край изобилия? Разве можно заставить их поверить, что французская армия с ее вооружением и организацией не способна покончить с партизанами?
Внезапно в Алжире вспыхнул французский мятеж. Ни с того ни с сего толпы жителей Алжира устремились к Форуму, понося парижское правительство и громко приветствуя генералов. Презрение к властям метрополии высказывалось уже неоднократно. Председателя Национального совета Ги Молле уже встречали градом помидоров. Но в 1958 году все обстояло куда серьезнее. Ответственность за недовольство алжирских французов падала на генералов. Вскоре военные лидеры стали угрожать гражданским властям и метрополии. Впрочем, там у них нашлись и союзники. Многие французы страдали от недавних капитуляций и не желали соглашаться с новыми уступками. Настал день, когда господину Пфлемлену, председателю Совета, не подчинились ни армия, ни полиция. Никто не внял даже воззванию самого президента Коти. Правительство, утратившее всякую власть, перестает быть правительством. Казалось, недалек час, когда мятеж перерастет в военный переворот. Существовало два обстоятельства, которые привели в движение колоссальные силы и направили их к генералу де Галлю.
Верные голлисты решили навести алжирскую толпу и приветствуемых ею генералов на мысль о том, чтобы потребовать возвращения к власти генерала после его двенадцатилетнего уединения в Коломбе. В результате аналогичной кампании в Париже на Елисейский дворец обрушился целый поток писем и петиций, содержащих то же самое требование. Не думаю, что генерал верил тогда в успех. И дело не в том, что он сомневался в своем праве встать во главе Франции в минуту опасности или в своей способности положить конец кризису, — он сомневался, насколько это угодно французам. «Они не хотят де Голля», — говорил он. Но и в более трагические моменты он умел показать, что ему не обязательно надеяться для того, чтобы действовать. Убежденный, что сможет обеспечить спасение страны, он, переговорив с тайными посланцами и самим президентом Республики, заявил о готовности взять ситуацию в свои руки. Его условием было соблюдение законности в противовес межпартийной возне.
Другим элементом, способствовавшим возрождению голлизма, было не смирение, а горячее согласие президента Коти. Не видя иного решения, не питая никаких честолюбивых замыслов, от души восхищаясь генералом, он охотно согласился бы уступить ему свое место во главе нации. И все же было решено, что операцию разумнее провести в два этапа, и генерал де Голль стал сначала председателем Национального совета. Чтобы оставаться в рамках республиканской доктрины, на это требовалось согласие парламента. Отношения де Голля с Ассамблеей в 1946 году были натянутыми и привели к разрыву. Однако генерал умел быть обаятельным и привлекать людей; это удавалось ему тем легче, что таким, как он, резким натурам все обычно бывают благодарны и за минутное дружелюбие. Словом, он покорил парламент за одно заседание.
Оставалось только, чтобы страна приняла новую конституцию, необходимую для стабильности нового правительства. Предполагалось провести референдум. Газета «Франс-Суар» взяла интервью у четырех писателей, обладавших, по ее мнению, некоторым влиянием на общественность, и спросила, как будут они голосовать: «за» или «против». Я ответил: «Я буду голосовать „за“, потому что Франция должна кем-то управляться, потому что для демократического управления необходимо большинство и потому что получить это большинство может только генерал де Голль». Я был глубоко убежден в мудрости этого выбора. В образовавшемся хаосе никто, кроме де Голля, не имел достаточного влияния, чтобы добиться повиновения армии и полиции. Никто, кроме де Голля, не обладал настолько твердой волей, чтобы довести до конца реформу системы управления.
На следующий день ко мне пришел один молодой друг, пользовавшийся тогда влиянием в голлистских кругах, и сказал:
— У нас не вызывает сомнения, что генерал получит на референдуме большинство, но в сложившихся обстоятельствах для того, чтобы авторитет его был непререкаем, важно добиться сильного перевеса и не допустить, чтобы было слишком много воздержавшихся. Так вот, мы собираемся создать «Фронт гражданского действия», главной целью которого станет борьба за всеобщее участие в голосовании; хотите возглавить его? Этого желают все. Заметьте, речь идет не о том, чтобы говорить избирателям, как надо голосовать, а просто, что голосовать надо.
— Я, как и вы, считаю, что в этот час выбора неучастие равносильно дезертирству. Но буду ли я убедительнее других? И станут ли меня слушать больше других? Признаюсь, я не имею об этом ни малейшего понятия.
— Мы так полагаем… В вашем распоряжении будут все необходимые средства. У вас будет штаб, свободный доступ на радио и телевидение, мы создадим местные комитеты в каждом департаменте.
Меня немного пугала эта миссия, которая должна была отнять у меня много времени и вызвать неудовольствие кое-кого из друзей, но я не видел никаких веских оснований для отказа. Дело это не противоречило ни одному из моих убеждений, и я согласился. Активную роль в работе «Фронта гражданского действия» помимо меня играли профессор Рише и особенно посол Оффруа. Я писал тексты плакатов, многочисленные статьи на тему: «Голосуйте „за“ или „против“. Только голосуйте!» Я выступал по радио, по телевидению, неоднократно собирал и инструктировал наших корреспондентов в провинции.
Очевидно, работа наша не прошла даром, ибо процент голосовавших, находившийся под строгим контролем всех партий, составил 85 %, что было (и остается) для Франции рекордом. Победивший генерал де Голль написал мне прекрасное письмо с изъявлением благодарности «за вашу деятельность по пропаганде голосования. Выборы 28 сентября показали, насколько она была полезной и эффективной». А несколько дней спустя во дворце Шайо хранитель печати Мишель Дебре устроил праздник для благотворительных организаций при Министерстве юстиции. Генерал де Голль был там. В антракте в фойе генерал подошел ко мне и сказал: «А, Моруа! Я страшно рад видеть вас здесь. Только что перечитал вашего Шатобриана. Какая прекрасная книга! И какой великий человек!»
Возможно, читатель, видевший, что в 1943 году в Алжире я не поддерживал с генералом де Голлем никаких отношений, будет удивлен моей преданностью и его любезностью в 1958-м. Но читатель этот должен учитывать два фактора. Прежде всего, даже в те времена, когда я был не вполне согласен с политикой де Голля, я не прекращал питать живейший интерес к нему как к человеку, восхищаться им как писателем и уважать его как лидера. Я говорю это сегодня не из лести (к чему мне льстить?), но просто из чувства справедливости, ибо это правда. Генерал же, едва вышли в свет его «Воспоминания», послал их мне из своего уединенного пристанища с теплой дарственной надписью. Я в свою очередь посылал ему мои новые книги, и он каждый раз отвечал мне. В конце концов я хорошо изучил этот наклонный, как у поэта, почерк.
Процитирую несколько фраз из этих писем, выбирая наугад, чтобы дать представление об их стиле и тоне: «Дорогой мэтр, я только что прочел „Жизнь сэра Александра Флеминга“ и восхищен необычайной гибкостью и глубиной вашего таланта, позволяющего столь основательно проработать эту крайне сложную тему и столь рельефно представить незаурядность человека, вовсе не стремившегося к оригинальности…» — 4 апреля 1961 г.; «Героиня книги „Адриенна, или Жизнь мадам де Лафайет“ — образец добродетели, преданности и простоты. При этом ничего интереснее я у вас не читал. Позвольте вас поблагодарить, дорогой мэтр, и прошу принять уверения в моем искреннем восхищении и преданности…» — 26 мая 1963 г.; «Дорогой мэтр, „Голые факты“ — вот поистине в добрый час рожденная и удачно названная книга! Мне очень нравится, что, рисуя портреты множества людей, вы не прибавляете к ним ничего, кроме тонких и остроумных, но ни в коем случае не злых замечаний. А как талантливо умеете вы обрисовать персонажей, даже тех, кого не надо выдумывать!..» Надо заметить, что выдающиеся люди действия часто бывают и большими писателями: Наполеон, Лиотей, Черчилль. Их стиль несет на себе отпечаток их силы.
В 1959 году знаменитый американский импресарио Колстон Ли попросил меня отправиться на следующий год в долгосрочную поездку с лекциями по Соединенным Штатам. Как и во время войны, я должен был проехать по всей стране, начать с Библиотеки Конгресса в Вашингтоне; ездить из университета в университет, из клуба в клуб до самой Калифорнии, вернуться через южные штаты и закончить в Нью-Йорке. Предприятие это для семидесятичетырехлетнего человека было весьма дерзким, но, как и в 1941 году, я считал его необходимым. Отношения между Францией и Соединенными Штатами ухудшались. В алжирском вопросе американцы заняли «антиколониальную» позицию. Многих французов (включая и разделявших это мнение) сильно раздражали выговоры из-за океана прежде всего потому, что они не желали, чтобы кто-либо вмешивался в их дела, и, главное, в этой «моральной» позиции они усматривали известную долю лицемерия. После смерти Поля Клоделя я согласился возглавить общество «Франция — Соединенные Штаты» и по мере сил способствовать взаимопониманию двух стран во Франции. Но представлялось еще более необходимым предпринять то же усилие в Соединенных Штатах и объяснить, что такое новая Франция.
Ибо существовала новая Франция, и я попытался нарисовать ее портрет в длинном интервью под название «Франция меняет лицо», опубликованном Пьером Лазареффом во «Франс-Суар». В глазах американцев Франция долгое время была милой старомодной страной. Они любили Париж за связанные с ним исторические и литературные ассоциации, за свободу нравов, за школу живописи и театра. Между тем зарождалась новая Франция, которая, не желая пропускать вперед поезд технического прогресса, готовилась впрыгнуть в него на ходу. Промышленность, торговля, сельское хозяйство — все во Франции стремилось достичь уровня могущественных современных держав. Не всегда нам все удавалось, но то, что удалось, заслуживает внимания — и признания.
Итак, я согласился на предложение Колстона Ли и не пожалел об этом. Я счастлив был снова очутиться среди студентов и студенток под градом вопросов, сыпавшихся со всех сторон к концу лекции. Это были два беспокойных и упоительных месяца. Каждое утро я садился в самолет: из Вашингтона я летел в Чикаго, из Чикаго — в Лос-Анджелес, из Лос-Анджелеса — в Хьюстон. Каждый вечер выступал перед рукоплещущей аудиторией. Американцы любят триумф и лучше всех умеют его создавать.
В этом турне у меня была еще одна цель. Перед отъездом из Парижа я пообещал вместе с Арагоном написать «Параллельную историю США и СССР». По правде говоря, убедительной параллели мы провести так и смогли. Но я был счастлив воспользоваться случаем, чтобы чаще видеться с Арагоном, талантом которого всегда восхищался; к тому же, сколь ни были несовершенными обе наши истории, я считал их поучительными. Их предполагалось перевести в обеих странах, и, возможно, они могли способствовать мирному сосуществованию. С СССР во времена Сталина я был мало связан. Теперь же он был широко открыт для моих книг; советские журналы заказывали мне статьи; ко мне в Париж приезжали переводчики; читатели писали мне из Москвы и даже из Сибири. Я радовался, что у меня налаживаются связи со страной Толстого и Чехова, Пушкина и Горького. Кроме того, эта «Параллельная история» должна была включить в себя мои интервью со знаменитыми американцами и беседы Арагона с русскими. Путешествие облегчало необходимые встречи. Я виделся с физиками и астрономами, биологами и архитекторами, историками и художниками. Узнал много нового и оценил высокий уровень научной мысли в Соединенных Штатах.
Нью-йоркская гостиница «Риц-Тауэр», где мы жили в 1941 году, была перестроена, и апартаменты сдавались не меньше чем на год, но дирекция любезно согласилась предоставить мне номер на месяц. После окончания турне ко мне приехала из Парижа жена, и мы прожили там несколько недель, радуясь, что верные друзья тяжелых времен остались ими и во времена счастливые. Симоне было очень приятно, что хозяева всех окрестных лавочек узнавали и приветливо встречали ее. Перед отъездом «Альянс Франсез» и общество «Франция — Америка» объединились, чтобы устроить в нашу честь банкет на пятьсот человек под председательством посла Армана Берара. Франция по-прежнему относилась к Соединенным Штатам с доверием и дружбой; и я от всей души желал, чтобы так было и впредь.
1961 год был отмечен для меня самой тяжелой болезнью в моей жизни. Уезжая в июле из Парижа в Перигор, я уже чувствовал, что меня лихорадит. На самом деле у меня начинался плеврит, но я этого не знал и не заботился о лечении. В Эссандьерасе мы принимали одного американского друга, советника по культуре при посольстве, и решили в палящий зной показать ему Дордонь. В романе «Превратности любви» я показал, как герой Филипп Марсена в жару входит в ледяной грот, заболевает пневмонией и умирает. Это было любопытное предчувствие. Вместе с американскими гостями я, горя и обливаясь потом, постоял в гроте Страшного Суда в Брантоме; вечером мне было так плохо, что жена попросила доктора Больё, нашего эксидёйского врача, срочно приехать в Эссандьерас. Он поставил диагноз: плеврит и двустороннее воспаление легких.
Для Симоны началось тревожное время. Сам я вполне осознавал опасность. Но я не боялся. Мысль о смерти вовсе не пугала меня. Я думал о Монтене: «Даже если бы это была сама смерть…» И еще об Алене, говорившем: «Смерть — нечто вполне реальное». В то же время я старался как можно лучше помогать своим спокойствием тем, кто так заботливо за мной ухаживал. Еще одно любопытное совпадение: я только что написал жизнеописание Флеминга и мог со знанием дела наблюдать, как Больё подбирает антибиотики. Из Перигё и Бержерака приезжали специалисты — кардиолог, радиолог. Газета «Юго-Запад» написала, что я тяжело болен. Радио распространило новость по всей Франции. Ее подхватила зарубежная печать. Думали, что я при смерти. На Эссандьерас обрушился целый поток писем и телеграмм. Приехал мой парижский врач, профессор Клод Ларош, хоть и был в отпуске. Он всецело одобрил лечение, предписанное доктором Больё.
Напряжение не спадало две недели. А утром 14 июля мать Симоны почувствовала себя плохо, легла, впала в забытье и умерла от сердечного приступа, так и не придя в сознание. Бедной Симоне пришлось от моей постели идти в церковь и на кладбище под праздничными флагами. А едва только она вернулась в Эссандьерас, как на кухне нашего дома вспыхнул пожар. Приехавшие по вызову эксидёйские пожарные сказали: «Если не удастся справиться с огнем сразу, будет разумнее перевезти месье Моруа в другое место… Едва займутся балки, как рухнет крыша и вспыхнет весь дом». К великому счастью, пожарные совершили чудо, и меня не пришлось эвакуировать. Я был так слаб, что это было бы непросто.
Месяц спустя мы вышли из этой кошмарной атмосферы, но даже вне опасности я был в полном изнеможении от болезни и от огромных доз антибиотиков, которые мне вводили. Ходить, а позже спускаться по лестнице было для меня тяжелейшим упражнением. И все же в той тревожной поре была своя прелесть. Врачи и медсестры были необыкновенно внимательны и преданны: множество знакомых и незнакомых друзей расточали мне заботы, окружив мою старость нежными и теплыми чувствами.
В августе я смог снова приступить к работе и почувствовал, что возрождаюсь. «Знают ли люди, что значит писать? — говорил Малларме. — Это древнее, очень неопределенное, но требующее полной отдачи ремесло, тайна которого заключена в глубине сердца. Кто занимается им всерьез, тот уходит в затвор». Да, писатель — это затворник, который не может существовать иначе, как перед листом бумаги «неприкосновенной белизны». С того дня, как врач разрешил мне писать, я знал, что спасен. По возвращении в Париж профессор Ларош направил меня к известному кардиологу, и тот провел длительное обследование. «Ну что ж! — сказал он под конец. — Вам очень повезло; по наследству от родителей вам достались хорошие ткани». Так оно и было: им я обязан был хорошими тканями, равно как и манерами, моральными устоями, а матери — еще и любовью к поэзии. Я прошел по краю пропасти; я чуть было не сорвался; любовь и дружба удержали меня. От этой угрозы осталось только большое черное пятно на плевре и огромная вера в людей в сердце.