К книге
МемуарыЧасть четвертая Годы безмятежности. 3. Интермеццо
80%
Часть четвертая Годы безмятежности. 3. Интермеццо
36

Летом 1947 года я долгое время ездил с лекциями по Южной Америке. Еще три года назад, когда я жил в Нью-Йорке, ко мне явился один импресарио, полурусский-полуиспанец, Эжен Рогнедов, человек восторженный и экспансивный, и сказал: «Поверьте мне, мэтр (он произносил „мэтре“). Поверьте мне! В Латинской Америке вас просто обожают… Там живут самые красивые и страстные женщины на свете… А какие пейзажи! А публика!.. Ах! Мэтре! Поверьте мне! Не пожалеете». Хотя он был очень настойчив и даже назойлив, я устоял. После моего возвращения во Францию он снова стал подбираться ко мне. «Поверьте мне, мэтре… Самое прекрасное путешествие в вашей жизни!» В конце концов я сказал: «Ладно, поеду на два месяца». По правде говоря, мне любопытно было повидать эти страны, о юности и свежести духа которых говорил мне когда-то философ Кайзерлинг[432].

Я не был разочарован. В Бразилии и Аргентине, в Чили и Колумбии — повсюду я обнаружил подлинную страсть к французской культуре, огромные залы, не вмещающие всех жаждущих послушать лекции, и, как заверял меня мой пылкий импресарио, самых прекрасных женщин на свете. Несравненный Рогнедов повсюду сопровождал меня. В результате я даже привязался к нему. Он забавлял и раздражал меня. Организатор по призванию и по профессии, он слишком много организовывал. Президентов каждой американской республики он побуждал устраивать ужин в мою честь, на что те любезно соглашались. В каждом городе Рогнедов готовил пресс-конференцию, приводил ко мне редакторов газет, студентов, таскал меня на радио. Я представлял себе спокойное путешествие в одиночестве, приятный досуг; он же превращал это турне в президентскую поездку.

Но я открыл для себя прекрасные страны и приобрел замечательных друзей. Бразильская академия избрала меня своим членом, и милейший Федерико Оттавио торжественно меня поздравил. Один грузный и обаятельный поэт по имени Федерико Шмидт, пошутивший: «Я Барнабут[433] Валери Ларбо», — вызвался быть моим гидом и показал мне старую Бразилию. Мне нравилось просыпаться в Копакабане и видеть перед собой величественную панораму бухты Рио с ее причудливыми горами: Сахарный Хлеб, Перст Божий, Корковадо; нравились прекрасные слушательницы, подходившие ко мне после лекций с тонкими, трудными вопросами; нравилась бразильская «saudade»[434], эта ностальгическая грусть народа, который вобрал в себя три печальные расы и который вдруг во время карнавала способен предаться буйному, безоглядному веселью; нравились тропические деревья, гигантские цветы, джунгли у городских ворот. Посол Франции Юбер Герен, брат поэта Шарля Герена, был очень деятелен и предупредителен.

В Буэнос-Айресе Францию представлял мой друг Владимир д’Ормессон. В Марокко он состоял в группе Лиотея, и тот часто читал мне его стихи. Войдя в свой номер в гостинице «Альвеар», я обнаружил там множество белых и красных роз. «Мы не знали, как поступить, — простодушно объяснили мне аргентинские устроители моих лекций. — Герой вашего романа „Превратности любви“ любит только белые цветы; а герой „Земли обетованной“ — только красные розы. Ну, мы и решили…» В Рио я должен был выступать в огромном театре, в «Политеаме». В Париже бы никогда не стали снимать такой зал ради простой недолгой беседы. В Буэнос-Айресе каждую лекцию пришлось повторять по два-три раза. Там я познакомился с первоклассными писателями: Хорхе Луисом Борхесом, Эдуардо Мальеа[435], Мухикой Лайнес. Перонистский режим практически не допускал никакой свободы печати; когда я выступал, сцена была окружена полицейскими, но, к счастью, все сказанное мною носило чисто литературный характер и не давало им повода вмешиваться. С удивлением посмотрел я аргентинский фильм «Зеленый рай», поставленный по мотивам моего романа «Земля обетованная».

Меня поражало и восхищало, что на этом далеком континенте меня читали так же много, как во Франции, а то и больше. Хозяева мои предоставили в мое распоряжение на все время пребывания в Аргентине машину и шофера. Последний, Антонио, был настоящий «caballero», гордый, честный и преданный. Он ухаживал за мной, когда я прихварывал, учил меня испанскому, доставал все, чего мне хотелось. Через две недели, уезжая из Буэнос-Айреса, я хотел дать ему сто раз заслуженные чаевые. Он отверг их вежливо и с достоинством. «От поэта, — сказал он, — я могу принять только стихи». Я подарил ему один из своих романов с дарственной надписью: «Антонио, который все умеет и все делает лучше всех на свете».

Мы летели над Андами, самолет лавировал между двумя стенами льда. Страшно перепуганный Рогнедов в отчаянии крестился все время, пока не прекратились эти воздушные трюки. У него было больное сердце, и в негерметичных самолетах того времени бедный малый подвергался реальной опасности.

Чили — дивная страна. Мне показывали ее две волшебницы: Чавела Эдвардс (жена хозяина большой газеты «Меркурио») и ее сестра Лала. На фоне снежных вершин Анд вырисовывался Сантьяго, современный, оживленный город. Приятно было поговорить со студентами по-французски. Приятно купаться в лучах славы.

Оттуда я отправился в Перу, в Лиму, старый испанский город, таинственный, завораживающий. Кастильская аристократия жила в домах мадридского стиля, где на балконах с коваными решетками росли красные и фиолетовые бугенвилеи. Старейший университет обеих Америк, Сан Маркос, очень торжественно провозгласил меня доктором «honoris causa»[436]. Жан Сюпервьель, сын поэта, исполнял при посольстве функции атташе по культуре. Он был феноменально рассеян. Однажды, например, он предложил проводить меня на машине и стал искать ее на прилегающих улицах. Не найдя, он вдруг стукнул себя по лбу. «Как же я забыл! — сказал он. — У меня же нет машины».

В Лиме на меня вдруг повеяло живой поэзией. Я уже говорил, что безуспешно пытался написать роман «Сунамитянка», где собирался перенести в наше время историю темноволосой Ависаги, согревшей последние годы царя Давида. Не найдя прототипа для героини, я отказался от замысла. В Лиме же сунамитянка внезапно возникла передо мной, хотя я ничего не делал для того, чтобы ее призвать. Увы! Прелестная девушка, ставшая под именем Лолиты центральным персонажем «Сентябрьских роз», ныне мертва, и я имею право говорить о ней с нежностью и «saudade». Я обратил на нее внимание уже на первой пресс-конференции в лимском аэропорту прежде всего из-за поразительной красоты, а также потому, что в нашей беседе с перуанскими журналистами она оказалась на редкость умным переводчиком. Она не только говорила по-французски, она знала наизусть Верлена, Лафорга, Арагона и снабжала мои ответы очень милыми и глубокими комментариями.

— Кто эта удивительная женщина? — спросил я у Рогнедова после конференции.

— Ах! Мэтре! — воскликнул он в экстазе. — Это самая замечательная женщина из тех, что я когда-либо встречал. Великая актриса, очень здесь известная; невероятно образованна, имеет влияние в политических кругах! Просто чудо!

Затем, обладая сильным нюхом сводника, он добавил:

— Она мне сказала, что вы произвели на нее большое впечатление. Ах, мэтре, если хотите…

Я ничего не хотел. Мне было шестьдесят два года; я страстно и преданно любил свою жену. И уж конечно не искал приключений. И все же я очень часто виделся с той, кого позднее назвал Лолитой. Она предложила показать мне дом Периколы[437], этот любопытный дворец в стиле Людовика XV на креольский манер, где колонны сделаны не из розового мрамора, а из бамбука. Там она гениально разыграла для меня в лицах «Карету Святых Даров». Потом мы вместе посетили музей Магдалены, потрясающее собрание произведений искусства доколумбовой эпохи, где она обратила мое внимание на пестрые ткани инков. «Гогеновская палитра, — сказала она, — зеленые, темно-синие и интенсивно-красные тона». Выйдя из музея, она зашла в находившуюся совсем рядом барочную церквушку и преклонила колени на каменном полу у подножия алтаря, над которым возвышался балдахин, поддерживаемый серебряными витыми колоннами.

— Вы верующая?

— А как же?

Шесть дней слушал я, как она говорит о религии, о театре, о поэзии, и восхищался все больше и больше. Она бралась за все с непосредственной и возвышенной страстью.

Необычайно уверенно переводила она мне с листа наиболее красивые места из своих любимых испанских авторов — Лопе де Веги и Федерико Гарсии Лорки. Потом вдруг показывала на стене своей комнаты портрет тореодора Манолете, одного из своих кумиров, и описывала его неподражаемый стиль. Благодаря ей я учился познавать испанскую душу, великую, благородную, презирающую смерть, набожную и неистовую. После приема во французском посольстве она повела меня в священную рощу, где на фоне лунной ночи вырисовывались бледные тени оливковых деревьев. Я чувствовал себя вне времени, далеко от родины, свободным от запретов и сказочно счастливым.

В конце недели я должен был ехать в Колумбию. Рогнедов отправился туда заранее, чтобы по своему обыкновению поставить на ноги президента республики, французского посла (Леконта-Буане) и бог весть кого еще из высокопоставленных лиц. К моему великому удивлению, рано утром в аэропорту я встретил Лолиту. Она, как и я, летела в Боготу. Скромность не позволяла мне допустить, что она решила предпринять это долгое путешествие, чтобы ехать вместе со мной, но вскоре я вынужден был признать, что другого объяснения нет; радость подавила во мне все прочие чувства. В Боготе, где все знали ее и восхищались ее талантом (она часто играла там Клоделя и Кальдерона[438]), она от меня не отходила. «Вы увидите, — сказал мне Сюпервьель, — что в Колумбии о поэзии говорят больше, чем о политике». И правда, так оно и было. Высокопоставленные чиновники переводили Валери. Банкиры писали драмы в стихах. Лолита была королевой этого волшебного царства. А бедный Рогнедов, которому уже не удавалось затащить меня на свои официальные приемы, исходил бессильной злобой.

Над городом возвышалась большая гора Монсеррат. А на вершине ее — невероятный, неожиданный, светящийся, воздушный белый силуэт церкви. Лолита повезла меня смотреть водопад Текендама. Водопад этот — живой. Вода не падает отвесной стеной, как в Ниагаре. Она выбрасывает во все стороны жидкие ракеты, и они устремляются вперед, вытягиваются на лету, а потом, просияв отчаянной точкой, сходят на нет и умирают. Вода кажется бледно-желтой, а поднимающийся над бездной пар образует переливающуюся сиреневую дымку. Красота была необыкновенная, хотя, по правде говоря, с Лолитой все мне казалось прекрасным. Она так хорошо говорила о том, что любила. Однажды мы вместе, «шапо а шапо»[439], пошли посмотреть корриду. В другой раз она повезла меня в саванну, неширокую равнину, где трава растет вперемежку с тростником, а местами возникают нежно-зеленые кроны эвкалиптов. Картины эти связаны для меня с ее звучавшей, как пение птиц, речью: «Ты доволен?.. Como se dice?»[440] Я знал, что через три дня, через два дня, на следующий день чары превратятся в воспоминание, но отдавался радостям Волшебного Острова.

Я наконец нашел сунамитянку. Теперь мне предстояло без всяких усилий написать свой последний роман. Называться он должен был «Сентябрьские розы» в память о небольшом стихотворении, написанном мною для Лолиты, ибо старик, на две недели превратившийся в юношу, самозабвенно сочинял стихи для той, кого звал companera[441].

Расставшись в аэропорту Боготы, мы пообещали друг другу когда-нибудь снова встретиться в Испании. В Нью-Йорк, где я остановился на неделю на обратном пути, она присылала мне пылкие, прекрасные письма. Но едва я вернулся в Париж, мне стало ясно, что сон — это сон, а прочные, нерушимые связи у меня — во Франции, и «Сентябрьские розы» — роман и действительность — закончатся полной победой супруги. Я посвятил далекой Лолите еще одно рондо и балладу с рефреном: «Но где они, те ночи знойной Лимы?» — рифмуется с «Где та, к кому меня влекло неодолимо?».

Где та, к кому меня влекло неодолимо? Увы, в могиле! «А как же иначе?» — сказала бы она. Лолита ничего не ела, курила сигарету за сигаретой и пила, как она говорила, напитки дикарей. Она играла «Тессу» (играла самое себя), танцевала, читала Аполлинера. Но жила она вне жизни и не делала ничего, чтобы приблизиться к ней. Не знаю, была ли она еще жива, когда вышли «Сентябрьские розы». Вопреки всему, что думали и говорили многочисленные критики, роман этот не автобиографичен. Образ старого писателя был навеян в основном Анатолем Франсом, который, путешествуя по Латинской Америке, влюбился в актрису; прообразом жены героя стала бабушка Симоны, мадам Арман де Кайаве, тяжело переживавшая эту историю. Чего стоил этот запоздалый роман, розы моей осени или даже скорее зимы? Я относился к нему снисходительно, с нежностью, но не думал, что он сможет заинтересовать широкую публику. Однако же он привлек ко мне внимание — его читали те люди, которые в свое время полюбили «Превратности любви».

В этом путешествии на новый континент, в этом неожиданно теплом приеме, в этой пленительной «companera» было что-то пьянящее. Нужно было оставить этот сон в стране грез и вернуться на землю. На обратном пути я много читал Монтеня, единственную взятую с собой книгу. «Незачем нам вставать на ходули, ибо и на ходулях нам надо передвигаться с помощью своих ног. И даже на самом высоком из земных престолов сидим мы на своем заду…»[442]

Замечательное наставление, урок смирения. Но, как и предсказывал мне перед отъездом несравненный Рогнедов, я ни о чем не жалел.

Предыдущая главаГлава 36 из 45Следующая глава