К книге
Клинок ТишаллаГлава семнадцатая
67%
Глава семнадцатая
20

Тьма – великий учитель.

В Тихой земле был у одного племени ритуал, когда домогающегося тайных истин хоронили глубоко под землей, где не найдет его солнечный луч и ничье ухо не уловит плача и воплей. То была последняя ступень ритуала; спустя несколько дней, проведенных в гробу, честолюбца выпускали, и с той поры считался он одним из мудрецов племени.

Так поступали они, ибо было ведомо:

тьма – это нож, срезающий с души корку твоих представлений о себе. Тени твоих претензий, отсветы твоих иллюзий, слои обмана, которыми ты лакируешь жизнь в приятные тебе тона, – во тьме все они теряют значение. Их никто не видит. Даже ты сам.

Тьма скрывает все, кроме твоей сути.

1

Меня волокут вниз по ступеням, пока не находится пленница, которая молча сносит пинок командира; судя по тому, как раздут ее живот, она мертва давно, но в темноте трудно сказать с уверенностью. Кожа ее покрыта грязью так густо, что в свете фонарей не разглядеть мертвенной бледности. Может, у нее просто кататония. С лежащей снимают кандалы и волокут тело к выгребной яме в основании Шахты.

Офицер ловит мой взгляд, устремленный вслед ей, и ухмыляется.

– Да, я знаю, – говорит он самодовольно. – Так ты выбрался отсюда в прошлый раз. Ты и в этот раз пойдешь той же дорогой – вот только теперь там вмурована в камень железная решетка. Зазор между прутьями вот такой. – Он показывает одной рукой, словно сжимает невидимый французский батон. – Так что рядом с ямой у нас теперь новой прибавление: мясорубка. Здоровенная такая. Мы ее купили у Майло из гильдии. Зараз берет тридцатипудовую свинью. Для тебя места хватит.

Почерневшая туша мясорубки ловит отсветы фонарей раньше, чем мне хотелось бы: каменный идол, разинувший пасть для жертвоприношения. Стражник засовывает тело женщины головой вперед, поворачивает колесо, чтобы винт захватил волосы, потом отпускает тело и берется крутить рукоять. В механизм поставлен редуктор, чтобы мясорубкой мог орудовать один человек, поэтому ему приходится не раз повернуть колесо, прежде чем фарш, в который превратилось тело, начинает сочиться из-под решетки, падая в яму.

Обжигающий смрад, волна которого катится по Шахте, даже утешает немного; по крайней мере, я точно знаю, что женщина была мертва.

Командир расстегивает мои кандалы, говорит: «Раздевайся», – и, когда я советую ему отвалить на хрен, бьет меня еще раз. Рубашку он срезает с моих плеч кривым ножичком, будто специально для этого предназначенным, после чего мы устраиваем мрачный фарс: стражники пытаются стянуть с моих безвольно болтающихся ног штаны, покуда командир не бьет их по рукам и не берется за нож. Останься у меня хоть капля чувства юмора, я бы похихикал: такое у него было выражение лица, когда он обнаружил под штанами второй слой ткани – потемневшие от гноя, заскорузлые повязки из мешковины, которые наложил Делианн. Их он тоже срезает и приказывает одному из стражников унести тряпье.

– Левша, правша?

Мне даже отвечать не приходится; выражение лица достаточно красноречиво, чтобы командир отвесил мне оплеуху.

Меня швыряют в грязь, на место покойницы, застегивают кандалы на правом запястье и уходят наверх по широким низким ступеням, унося с собой тусклые фонари. Свет гаснет в вышине, и я остаюсь во мраке, полном всхлипов, и воплей, и тихого, хриплого хихиканья.

И вони.

Мне знаком этот запах.

Я тонул в нем прежде.

Это запах квартиры 3F в районе Миссии: третий этаж, окна во двор, в самом дальнем конце от лестницы, две комнаты и встроенный шкаф, куда едва может уместиться койка для восьмилетнего мальчишки.

Запах биотуалета под сиденьем Ровера.

Отцовский запах.

Медленно скользя по дерьму…

Я погружаюсь в кошмар.

Чрево ада разверзлось под моими ногами, и я буду падать вечно.

2

Я предвижу часы и дни темноты, ничем не отличимой от уже прошедших часов и дней: нет света, чтобы очертить контуры мира, нет тишины. Вечная ночь, пронизанная напряженными взглядами. Иногда со мной заговаривают из мерцающей тьмы, и я отвечаю.

Не люди – «шахтеры». Мы больше не люди. Парень, сидящий надо мной, мучается от дизентерии и всякий раз, извергая жгучие струи дерьма, плачет и все твердит мне, как ему плохо.

Я отвечаю, что всем плохо.

Не рассказываю никому, кто я. Кем был.

Как я могу?

Я сам не знаю.

Ни сна, ни отдыха больше не будет: крики не умолкают. Вопли будут звучать, пока я не лишусь рассудка. Я твержу это себе и все же засыпаю, это точно…

Потому что просыпаюсь иногда оттого, что вижу свет во сне.

Я просыпаюсь, чтобы лишиться объятий дочери, запаха кожи моей жены. Просыпаюсь в вечной ночи, где смрад и скрежет зубовный. Иногда рядом со мной оказывается деревянная тарелка с куском сыра или вымоченного в мясном отваре сухаря. Я нашариваю еду на ощупь и заталкиваю в рот грязными руками.

Раз или два я просыпаюсь оттого, что по лестнице ковыляет, сжимая в руке фонарь, здешний «козел» – дебил, надо полагать, косоглазый, исходящий слюнями… Он смотрит на нас, полуоткрыв рот, но я представить не могу, что из увиденного воспринимает недоразвитый мозг.

Здесь, в Шахте, я могу перешагнуть грань между жизнью и смертью, даже не заметив, – чем такая жизнь отличается от смерти? Самое забавное, что меня это даже не волнует. Хуже того…

Это не оцепенение души, пожираемой демонами. Это даже не «Я выдержу» сквозь стиснутые зубы. Это зябкое тепло на сердце, сахар на языке и взрыв в груди, чувство настолько чужеродное для меня, что я несколько часов, или дней, или лет не могу подобрать ему названия.

Наверное, это и есть счастье.

Не припомню, когда в последний раз мне было так хорошо.

Вот сейчас – лежа нагим в луже чужого дерьма, прикованным к стене, пока гангрена гложет гниющие мои ноги, – я счастлив, как никогда в жизни.

Это все запах.

3

Вонь Шахты – моей жизни – поселилась в носовых пазухах, во рту, просочилась сквозь поры и добралась до извилин в мозгу. Я уже не замечаю ее.

Она напоминает мне…

Целиком я не могу выдернуть образы из памяти, мне приходится отламывать их кусочек за кусочком. Но проходит день или месяц, и головоломка собрана. Я понимаю, о чем напоминает мне запах.

О том дне, когда я пришел домой враскорячку.

Вот так пахло в квартире 3F в тот день, когда я протиснулся в дверь с изрядно расцарапанным очком и рвущимся на волю водопадом слез в глазах. Было мне тогда лет тринадцать.

У отца была ремиссия. Он пытался прибраться в комнате у кухни, где спал. До этого он на несколько дней впал в фазу параноидального бреда. Собирал свое дерьмо в пластиковые мешки, опасаясь, что его «враги» добрались до общей уборной в коридоре, которую мы делили с квартирами 3A, B, C, D, E и G. По его мнению, воображаемые преследователи собирались отделить его испражнения от всех прочих и с помощью какой-то фантастической машины прочитать по ним его мысли; отец убежден был, что весь мир намерен украсть идеи книги, которую он писал втайне.

Но в тот день он был вполне вменяем; тащил мешок за мешком к канализационному люку в переулке за моим окном. Думаю, даже его воображаемые злодеи не смогли бы разобраться, где чье говно, когда то попадет в сточную трубу.

В общем, один мешок лопнул. Содержимое его разлилось по всей кухне, и, когда я вошел, отец неловко и неумело пытался собрать дерьмо на совочек и переложить в другой мешок. А мне хотелось только добраться до своей каморки, свернуться на койке и забыть, как я перетрухнул, но мне же вечно не везет.

Или напротив – везет больше чем надо.

Спустя столько лет уже не скажешь.

Отец поймал меня, когда я пытался проскользнуть у него за спиной, и приказал помочь с уборкой. Ясно помню, как больно было мне становиться на четвереньки, и отец, несмотря на свое безумие, что-то почуял в моих стариковских движениях и скорченной физии. Он обнял меня, прижал к себе и спросил, что случилось, так спокойно и мягко, словно правда хотел знать, и тогда я разрыдался.

Был один пацан – Фоли его звали, Фоли Зубочистка. Здоровый пацан, лет шестнадцати-семнадцати, вдвое меня крупней. Работал курьером на жучка с черного рынка, по имени Юрчак, – выходило, что первый парень на квартале. Вечно вокруг него крутились пара пацанов помельче, пытаясь то подзаработать, то выклянчить талон-другой на выпить и закусить.

Мне тогда казалось, что Фоли круто устроился в жизни. Я-то кормился сам и кормил отца квартирными кражами – ловкий был, невысокий и бессовестный совершенно, но пары едва не случившихся встреч со здоровенными пьяными работягами, когда те входят в дверь, а ты едва успеваешь выбраться в окно, обычно хватает, чтобы попытаться найти работу поспокойнее.

Ну я и подался к Юрчаку. Лентяем меня в жизни не называли. Я ради босса жопу рвал, и тот уже начал подбрасывать мне всякую мелочь, что раньше уходила Зубочистке, и тому это сильно не понравилось.

С парой своих шестерок он загнал меня в переулок и повалил на мостовую.

Как его звали, уже не помню. Все обращались к Фоли: «Зубочистка», – думаю, член у него был тонкий и короткий, но ручаться не стану. Когда он понял, что от погоняла такого ему в жизни не отмыться, то решил кликуху перенаправить: взял моду всюду таскать здоровенный ножище, дюймов девять-десять. Его и называл своей зубочисткой.

Этот ножик он мне и попытался засунуть в очко.

Снимать мне штаны он не стал; так, для предупреждения. Шестерки меня держали, а Фоли взял свое «перо» вместе с ножнами, уткнул мне в задницу и нажал. Больно было неописуемо.

А потом объяснил мне односложными словами, чтобы я выматывался из кодлы Юрчака, а то в следующий раз он засунет мне ножик в задницу до рукоятки.

Без ножен.

Не думаю, что я сумел бы все это объяснить отцу. Между судорожными всхлипами на долгий рассказ не оставалось времени, да и нет таких слов, что могли бы выразить мой ужас. Путь домой казался мне бесконечным, и всю дорогу я мог думать только о том, как холодная сталь входит мне в очко, разрезая изнутри…

Ни до, ни после мне в жизни не было так страшно.

Отец только обнимал меня и укачивал на испачканных дерьмом руках, пока я почти не успокоился. А потом спросил, что я собираюсь делать. Я ответил, что уйду. А что мне оставалось? Только уйти, потому что иначе Зубочистка меня убьет.

То, что сказал мне затем отец, изменило мою жизнь.

– Он все равно может тебя убить, – проговорил он.

Я обдумал его слова, и меня снова затрясло. Едва хватило сил поинтересоваться у отца, что же мне делать тогда.

– Делай что должен, Хари, – ответил он. – Чтобы потом смог посмотреть в зеркало без стыда. Может, этот пацан тебя убьет. А может, и нет. Может, сегодня вечером на него упадет кирпич с крыши. А ты завтра можешь попасть в перестрелку на улице, и тебе станет не до Зубочисток. Будущее не взять к ногтю, Киллер. Ты властен только над своими действиями, и единственное, что важно, – чтобы тебе потом не было стыдно. Жизнь – слишком паскудная штука, чтобы отравлять ее еще и чувством вины. Поступай так, чтобы гордиться собой, и пошли все к черту.

Слова безумца.

Но он был моим отцом. И я ему поверил.

На следующий день я пришел к Юрчаку, как обычно. Ничего тяжелей мне совершать не приходилось. И вместо того чтобы удрать тут же, я еще поболтался пару минут, поджидая Зубочистку.

Никогда не забуду выражения на его морде.

Он уставился на меня, словно луна с неба. Он не мог осознать, что видит. Фоли был на четыре года меня старше, на сто фунтов тяжелей и еще вчера явственно видел на моем лице животный ужас. Реальность, в которой я не бежал от него с воплями, им не воспринималась.

А пока он соображал, какого хрена тут творится, я вытащил из штанины два с половиной фута латунной трубы и поиграл в гольф с его коленной чашечкой.

Зубочистка с воем повалился; примчался, матерясь, Юрчак; его ребята набросились на меня разом; я вертелся, как мельница, размахивая трубой и вереща, что если кто еще желает, то я всегда готов. Зубочистка вытащил свой ножик и попытался допрыгать до меня на здоровой ноге, но я огрел его по темени, и он упал снова, извиваясь и постанывая. Кровь забрызгала все вокруг. Наконец Юрчак исхитрился вырвать у меня трубу и врезать мне под ложечку, так что я согнулся пополам.

– Майклсон, ты, козел шизанутый, какого хера творится в твоей безмозглой говенной башке? – спросил он, переводя дух.

Когда я смог вдохнуть, то объяснил.

– Зубочистка обещал засунуть мне свой ножик в жопу, если увидит еще раз, – сказал я. – Я ему поверил.

Юрчак устроил Зубочистке допрос, в ходе которого башмак босса несколько раз надавил на разбитое колено, и Фоли, заливаясь слезами столь же горькими, как я днем раньше, наконец сознался.

– Ну это же была шутка, – хныкал он. – Мы так, придуривались…

– Да ну? – спросил я, думая: «Тебе бы в задницу такие шутки». – Ну и я тоже. Шутка, Фоли. Не обижайся.

Вот тут Юрчак повернулся ко мне, взвешивая в ладони обрезок трубы.

– Не скажу, что ты зря на него наехал, – грустно признался он, как бы заранее извиняясь за будущие побои. – Но и спустить тебе такое я не могу. Ты знаешь правила, Майклсон: если двое моих ребят повздорят, они обращаются ко мне.

Все, что мог сделать со мной Юрчак, пугало меня куда меньше, чем встреча с Зубочисткой. Поэтому я глянул ему в глаза и спросил:

– А я что сделал?

Он подумал немного. Потом кивнул:

– Да, пожалуй, ты мог ему и мозги вышибить. Только зачем трубой-то, малыш? Чо ты мне не сказал?

– Мое слово против его? – спросил я. – А ты бы поверил?

Он не ответил. И так было ясно.

– Труба, – объяснил я, – это для серьезности.

Я проработал на Юрчака почти год, прежде чем он наступил на мозоль не тому парню и не попал под ярмо. Банду разогнали соцполы, но Зубочистка к этому времени уже, как говорится, не создавал проблем. Медтехничка в госпитале для Рабочих Миссионерского округа так увлеклась, собирая по кусочкам его коленный сустав, что не заметила капельного внутричерепного кровотечения. В три часа следующего утра Зубочистка покинул наш грешный мир.

Зубочистка Фоли оказался первым, кого я убил. Нечаянно, просто так вышло. Я треснул его по башке, и через несколько часов он умер. Как говорят кейнисты, звон обратно в колокольчик не загонишь. Да и не больно-то хотелось.

Господи, силен я был в молодости.

Что со мной сталось?

4

Перед глазами стоит проклятая статуя. Давид. Чем больше думаю, тем яснее становится жуткая логика. Давид, в конце концов, был возлюбленным чадом Господа, отпавшим от благодати…

Из-за женщины.

Невеликая тайна, что Тан’элКот всегда ко мне неровно дышал.

Ничего сексуального – я почти уверен, что похоть вместе с едой и сном относилась к числу тех вещей, от которых он отказался, чтобы стать Ма’элКотом. Но я знаю, что он способен любить; Берна он именно любил. И намекнул мне много лет назад, что обратился к Берну, потому что не мог отыскать меня. Что я был первым, на кого пал его выбор. И господи боже, Шанна относилась к нему так… можно сказать, что ревновала. А он ее презирал, даже не пытался делать вид, что это скрывает.

Неужели вся гора дерьма родилась от такой мышки? Из гадского любовного треугольника?!

Хотя своя логика в этом есть.

Даже в «Из любви к Паллас Рил» это заметно: Ма’элКот пытался заставить меня предпочесть его ей… и не только ей. На Земле он занял классическую позицию Другой женщины…

Вот теперь, подумав, я прихожу к выводу, что это все его клятая затея. Когда Гаррет читал лекцию по карточкам – слова будто слетали с губ Тан’элКота. Он мог бы пойти на это – из ревности, ради мести. Все сходится.

Но знаете что?

Все байки, которые я травлю себе, чтобы понять, почему же случилось то, что случилось в последние остатки моей жизни, – в них тоже все сходится.

Чем дольше я размышляю, тем больше нахожу способов рассказать одну и ту же историю. Вроде того, о чем говорил Райте: он нашел способ свести все, что случилось в его жизни хорошего и плохого, к Кейну. С тем же успехом он мог свернуть с тропы и найти источник всех событий в Ма’элКоте, или в Паллас Рил, или в том, какая погода стояла двадцать семь лет назад в воскресенье.

Ну да, все это могло случиться оттого, что клятый великан в меня влюбился. А еще я могу переложить факты в другом порядке и доказать, что причиной всему то, что я решил поиграть в Кейна. Или то, что толпа клятых идиотов решила, будто Кейн – это сам Сатана, или то, что Крис Хансен решил обратиться в долбаного эльфа.

Черт, если постараться, можно свести все к тому, что Фоли Зубочистка когда-то поцарапал мне очко.

Как статуя Давида: это оскорбление. Совет. Любовное письмо. Иначе сказать – отражение меня в тот миг, когда я смотрю на нее.

Смысл – это лишь способ рассказать историю.

5

Господи, я ведь помню…

Помню, как жался в шкафчике для швабр в сортире отделения лингвистики, ожидая, когда Крис выманит на себя Боллинджера. Помню, как было темно – только узкая черта белого света флуоресцентных ламп под дверцей – и какая стояла вонь, диаметрально противоположная смраду Шахты: резкая химическая вонь дезраствора, пропитавшего гору тряпок, и швабры, и заваленное тряпьем ведро. Помню, как боялся шевельнуться, чтобы ничего не сдвинуть и не повалить, не выдать себя шумом; расчистить для меня гнездышко мы побоялись – в переполненном шкафчике пустое место вызвало бы подозрения у следователей. Помню, как тяжело было дышать, когда на тебя наваливаются стены, и как я взялся делать изометрические упражнения, чтобы не затекали ноги.

Помню, как по всему телу прокатились ежики, когда я услышал голос Боллинджера, и как жарко ухнул в пятки желудок, когда я понял, что он не один.

Помню, как мелькнуло в голове: «Значит, их четверо. Ладно». Четверо горилл с боевки против пары сопляков из Кобелятника; нам обоим, скорее всего, хана… ну и плевать. Хуже, чем ножик Зубочистки Фоли в заднице, не будет. Зато я точно знал, что если останусь в шкафу и буду слушать, как умирает Крис, то никогда не смогу спокойно смотреть на себя в зеркало.

Если выдастся случай, надо будет рассказать Крису, как отец и Фоли Зубочистка спасли ему жизнь. Жаль, отцу уже не смогу объяснить.

Но если бы со мной не случилось всей этой херни – если бы отец не сошел с ума, если бы не умерла мать, оставив меня вольно бродить по улицам Миссионерского округа, если бы отец не поколачивал меня через день, если бы Зубочистка на меня не озлился, если бы судьба моя не шла вкривь и вкось, – я бы остался в шкафу. Гадская жизнь вырастила из меня к девятнадцати годам парня, который мог не думая броситься на четверых.

И я знал это. Вот тогда – знал. Даже сказал как-то Крису: «У меня было классное детство». Вот об этом и говорил Крис – именно об этом. Шрамы – это путь к власти.

Каждый из нас – сумма своих шрамов.

Потому что, если бы что-то в жизни моей пошло по-иному, я не получил бы шанса сделаться Кейном.

Крис прав. Надо было мне последовать собственному клятому совету. Никогда я не хотел быть гребаным Актером. Я всегда мечтал быть Кейном.

Вот вам ирония судьбы: теперь я понимаю, что и был тогда Кейном.

Та сценка с Юрчаком и Зубочисткой? Чистый Кейн, вплоть до манеры. Уже в Консерватории Крис это заметил: «Когда ты думаешь о чужой боли, когда отпускаешь свой поводок, ты хочешь драться голыми руками».

Он понимал меня лучше, чем я сам.

И до сих пор понимает.

Вот интересно, ублюдок вообще умеет ошибаться?

«Нет, нет, нет! Ты очутился здесь потому, что пытался не быть Кейном».

«Что, если твоя фантазия – это Хари Майклсон? Что, если паралитик средних лет – это роль, которую Кейн играет, чтобы выжить на Земле?»

6

Черт!

Черт побери!

Страшный типчик мой приятель Крис.

Потому что, когда я смотрю на свою жизнь в этом ракурсе, тоже все сходится. Я точно вижу, когда появился на свет Хари Майклсон.

Я только закончил отчет после фримодной экскурсии: две недели допросов, покуда мозгососы Студии пережевывали все, что случилось со мной за без малого три года, что я провел, обучаясь в аббатстве Гартан-Холда, а потом и в других местах. Я не первый Актер, который учился в Монастырях, но точно первый, кого приняли в Братство. Я принес клятву эзотерика, хотя с чародейством у меня было паршиво. Чтобы талантливо воровать и убивать, мне колдовские чары не требовались.

Так что Студия порешила, что мне покуда лучше будет подняться в рядах Братства. Меня хотели попробовать в амплуа наемного убийцы. А мне это вовсе не нравилось: не люблю, когда мной командуют. Я хотел податься в обычные приключенцы – повидать дальние страны, порубать чудовищ, поохотиться за сокровищами, все такое. Подумывал даже стать пиратом, – знаете, штормовые моря, поющие под ветром паруса, девочки-островитянки и прочая хренотень. Но Студии нужен был убийца.

Я едва не отправил их на хрен сразу. Скучно быть наемным убийцей. Я в детстве знавал парочку киллеров, а работая на Вайло, познакомился еще с несколькими – нудная, методичная работа. Настоящие душегубы – люди вовсе не стильные, не обаятельные и не интересные. Так, бухгалтеры с пистолетами. Если хорошо работаешь, то и волнений никаких. А кому нужна такая жизнь?

Вайло и Студия вложили в меня уйму денег, и я решил, будто это дает мне способ на них надавить. А потом Вайло взял меня на прогулку в своем «роллс-ройсе» и объяснил, как делаются дела.

Вначале он попытался меня утихомирить. Студия, объяснял он, не хочет сделать из меня настоящего киллера. Скорее что-то в голливудском стиле – эдакий фэнтезийный Джеймс Бонд. «Ага, – подумал я, – это они сейчас так говорят. А через пять лет, когда из-за монастырского „подай-принеси“ мои рейтинги упадут ниже плинтуса, о Джеймсе Бонде речи не зайдет. И обо мне тоже».

Я в те дни был парень гордый и терпеть такое обхождение не собирался. Ну и пусть увольняют. Не больно хотелось. Нарушение контракта могло вернуть меня в касту Рабочих, но я не боялся. Черт, в Консерватории и Гартан-Холде я такого нахватался, что, выброси меня обратно в Миссионерский округ, я в два счета подряжусь вышибалой, а то и в квартальные выйду, и жопу Студии лизать не придется.

Но Вайло в миллиардеры-счастливчики выбился тоже не от природной дури. Он меня взял за жабры прежде, чем я рыпнуться успел. «Роллс» приземлился в тихоньком рабочем районе, сплошь шестиквартирки двадцатого века с двориками – на световые годы ближе к цивилизации, чем поденщицкое гетто Миссии, – и отвел к отцу на квартиру.

Я шесть лет отца не видал, с той поры, как сделал ноги из Миссии, когда мне исполнилось шестнадцать, чтобы работать на Вайло. Когда мы с ним в последний раз оказались в одной комнате, то была полная тараканов трущоба, где мусор покрывал полы на две ладони и одна комната стараниями отца целиком превратилась в компостную кучу, – а комнат и было-то всего три. Когда мы с ним в последний раз оказались в одной комнате, он пытался раскроить мне череп разводным ключом.

Сейчас он обитал в девственно чистой двухкомнатной квартирке с кремово-белыми стенами и натуральными, богом клянусь, деревянными накладками на дверные и оконные рамы. Занавески. Мебель. Стол в гостиной. Холодильник, полный нормальной жратвы, и кухня, стерильная, как операционная. Ванная, собственная уборная прямо в квартире и даже душевая, выдающая горячую воду по десять минут в день.

И отец.

Отец: выбритый, одетый во все чистое. Рубашка не новая, но хотя бы целая. Совершенно седые волосы коротко острижены. В глазах светится разум. Отец, который смог пожать мне руку и сказать, что надеется снова познакомиться со мной теперь, когда рассудок вернулся к нему. Который смог меня обнять. От которого пахло человеком, а не скотобойней.

Не помню, о чем мы в тот день говорили, так меня потрясла встреча с совершенно чужим и все же моим отцом. Я словно вернулся в прошлое, когда мне было пять лет, отец не сходил с ума, а мать могла зайти в комнату и обнять меня.

А когда мы улетели, Вайло снял бархатную перчатку.

Вайло, извольте заметить, заботился о своих работниках. Славился этим. Через пару месяцев после того, как я запродался ему, он начал искать моего отца. Выяснилось, что отцовская болезнь, хоть неизлечимая, все же поддавалась терапии. Получая определенную комбинацию медикаментов, отец пришел в себя настолько, что мог удержаться на постоянной должности помощника сетеведа – оплачивать квартиру и даже порой побаловать себя приличным ужином в столовой.

А еще Вайло мне объяснил, что работа отца прямо связана с моей. Если я разорву контракт, отца тоже уволят. И через неделю он вернется в квартиру 3F, если не хуже.

Так что я спрятал гордыню куда подальше и сделал как велят. Иначе мне не удавалось изгнать из памяти эту вонь.

Вот в этом весь Хари Майклсон: парень, который пойдет на все, только чтобы не вернуться в квартиру 3F.

Нет, это несправедливо. Он на самом деле хороший парень.

Из тех, кто думает, что, если он будет делать то, что сказано, с его любимыми все будет в порядке. Он тот глубоко несчастный человек, что сидит за столом в три часа утра, когда в голове клубится горький дым над пеплом надежд. Тот, кем хотела видеть меня Шанна.

Натурщик для «Царя Давида».

Забавно: Шанна влюбилась в Кейна, но жить с ним не могла. Жить она могла с Хари. Любила ли его? Не припомню.

Если бы я мог ее спросить…

7

Сколько горя мы причинили друг другу…

Господи, я помню, как впервые ее увидал: за столом в конференц-зале Студии. Я только что вернулся после двух мегахитов подряд: «Отступления из Бодекена» и «Последней битвы при Церано»; Ханто Серп только что обратился ко мне с просьбой отыскать Венец Дал’каннита. Кольберг решил сколотить многосерийное Приключение с целой командой Актеров и со мною в главной роли. Нас было шестеро, и Кольберг даже подобрал мне романтическую пару – он вечно требовал подбавить в мои приключения секса. Предполагалось, что свободное время я буду проводить, ухлестывая за Ольгой Бергман, роскошной блондинкой нордической внешности, игравшей кхриллианскую рыцаршу по имени Мараде. Хорошая девочка была Ольга, восходящая звезда, с гулким смехом и великолепными мускулами чемпионки мира по культуризму, и она вполне готова была подыграть…

Но на другом конце стола сидела Шанна.

Для Актрисы она была очень застенчива, по крайней мере тогда. Сдержанная. Впечатлительная. Не от мира сего.

Светлая.

Меня, конечно, знали все: я был первой звездой всех Студий мира. Все видели «Последнюю битву», и каждый считал своим долгом высказать мне свое восхищение. Обычная лесть. На протяжении всей встречи они пересмеивались, шутили, спрашивали друг друга, какой эпизод кому больше понравился… все, кроме Шанны. Она не сказала ни слова.

Когда лично Кольберг наконец задал ей вопрос прямо, она тихонько ответила: «Моего любимого эпизода на кубике нет». Покраснела и опустила глаза, словно застыдилась. Кольберг не отставал.

– Мне больше всего нравится, – открыла она в конце концов свой постыдный секрет, – думать о жителях Анханы – как они ложатся вечерами или встают поутру, целуются, обнимают детей. Обо всех, кто никогда не узнает, на что ты пошел, чтобы спасти их.

– Ну что за детский лепет! – бросил я тогда. – Я не ради них старался. А ради рейтинга.

Шанна пожала плечами.

– Но ведь этого они тоже не узнают, – проговорила она и подарила мне одну из тех зажигательных полуулыбочек, от которых у меня заходилось сердце.

Вот так я и попался.

Самое скверное, что ни шанса у нас не было. Проживи мы вместе хоть сто лет, Шанна никогда не поняла бы, что такое квартира 3F. Я оглядываюсь на совместную нашу жизнь и диву даюсь – как я мог не понимать, что со мною творится?

Я хотел создать мир, где не было такого места, как квартира 3F, где она принадлежала допотопному прошлому, засыпанная пылью веков, чтобы никогда не восстать. Я хотел навеки изгнать из своего мира ее смрад.

И поэтому я построил собственную квартиру 3F, и назвал ее Эбби, и заперся в ней, и делал вид, что счастлив. Черт, в Эбби было хуже. Из своей каморки я мог хотя бы сбежать. Мог бороться с вонью.

А Эбби заставляла меня сражаться, чтобы вернуться к ней.

И теперь, когда я заключен в темницу, когда бездонная вонючая Шахта весь мой мир превращает в квартиру 3F, я так счастлив, что хочется хохотать в голос. Уже и не припомню, когда я был настолько счастлив в последний раз.

Нет, погодите, могу.

Я помню…

8

Несколько переодетых солдат видят меня и замирают, дотрагиваясь руками до складок одежды, в которых спрятано оружие.

Я иду вперед, дружески улыбаясь им.

Золотистый песок арены похрустывает под моими сапогами. Солнце припекает; я вижу его алое сияние на верхней границе поля зрения.

Все мои сомнения и вопросы разлетаются, как голуби из шляпы фокусника. Знакомая песня адреналина в жилах баюкает, словно колыбельная. Стук крови в ушах глушит все остальные звуки, кроме хруста песка под ногами.

Теперь меня замечает Тоа-Ситель; его светлые глаза распахиваются, губы начинают двигаться.

Он трогает Ма’элКота за руку, и голова Императора поворачивается ко мне замедленно и угрожающе, как башня танка…

Вот когда я был в последний раз полностью, безоговорочно, совершенно счастлив: семь лет тому назад на песке стадиона Победы.

Счастлив. По той же причине, что и сейчас.

Я знал, что вот-вот умру.

Не смерть радует меня; вовсе не костлявая кривит мои ободранные губы в мучительной улыбке. А то, что умру я в Надземном мире. Что мне не надо возвращаться домой.

Больше никогда не надо возвращаться.

Черт, и знаете что?

Мне нравится даже смрад.

Здесь пахнет грязными улицами Сан-Франциско летним вечером; пахнет мордобоем и увечьями, пахнет алкашами, из которых удобно вытрясать мелочь, и тупичками, где на полшага впереди полиции можно перепрыгнуть через забор.

Вот почему я счастлив.

Ох, Шанна…

Если бы…

Это единственный колокольчик, в который я хотел бы вернуть обратно его звон.

Если бы я мог постичь это, когда Шанна была жива. Если бы мог поделиться с ней. Она могла бы не понять – черт, да я знаю, что ни фига бы она не поняла! – но мне хочется думать, что она порадовалась бы моему счастью.

Я умру свободным. Разве может быть что-то лучше?

Я свободен.

9

Вспоминаю Криса и его лекции насчет имен. Теперь его слова делаются ясней. Отец когда-то сказал мне, что я не только Кейн, и он был прав. Но он не понимал, что я больше чем Хари Майклсон. Хари был славный парень. Любил жену, любил дочку, любил отца и весь мир. Он просто не сдюжил. Не его вина. У него таланта не оказалось.

У него не было ни шанса.

Потому что я ему ни шанса не дал.

Браслет кандалов на моем запястье не лучший инструмент, и работать мне приходится в темноте. С другой стороны, у меня не осталось ничего, кроме времени. Стены Шахты сложены из того же пористого известняка, куда более мягкого, чем железо, которым я прикован. Я не тороплюсь, и получается у меня неплохо, хотя действую я исключительно на ощупь.

По временам мимо проходит «козел» с размоченными сухарями, что сходят здесь за пайку, и в тусклом мерцании его фонаря я вижу, как растет мой труд.

Простая надпись: ХАРИ МАЙКЛСОН.

И две даты под ней.

Первая: тот день, когда Вайло отвез меня повидать отца.

И вторая: пожалуй, что сегодня.

Он заслуживает эпитафии, но на камне я ее выбивать не стану.

Я – его эпитафия.

10

Мир желает звать меня Кейном. Но это имя тесно для меня. Я не должен забывать, что Кейн – лишь часть моей сущности. Когда-нибудь имя мое разрастется, чтобы охватить меня полностью. Но пока довольно и этого. Потому что Кейн – Актер.

Актер – тот, кто действует.

Мне нужно к чему-то приложить руки. Что-то делать.

То, что я умираю, прикованный к стене Шахты, – подарок богов: мне не приходится тратить времени на выбор пути. Путь остался только один.

Крис говорил, что черный Поток проникает даже сквозь камень Донжона. Что он проходит через каждого; что мы притягиваем его и направляем, даже не зная, что делаем. Что это энергия в ее самой фундаментальной форме. Энергия есть энергия, сказал он. Я думаю: почему бы Поток не мог проходить через провода и микросхемы. Главное – точная настройка.

Я обращаюсь к умению, забытому на четверть века. Сплетаю пальцы обеих рук в мудре трех пальцев и принимаюсь за древние-древние дыхательные упражнения. Колдовской транс придет ко мне не сразу, но Кейн войдет в него. Много лет назад его учили этому. Меня учили.

Я почувствую Силу.

Паралитик средних лет был лишь ролью, которую я играл, чтобы выжить на Земле. Мне он больше не нужен.

Я встану на ноги.

Предыдущая главаГлава 20 из 30Следующая глава