Адмирал флота лорд Хорнблауэр сидел с бокалом портвейна в столовой Смолбриджской усадьбы, один за большим столом, и блаженствовал. В окна стучал ливень; то и дело налетал новый порыв ветра, и капли начинали барабанить по стеклу еще громче. Дождь лил без передышки уже несколько дней, и вообще весна в этом году выдалась необычно сырая. Для фермеров и арендаторов это означало, что урожай может погибнуть, еще не начав созревать. Хорнблауэр, предвидя их жалобы, мысленно поздравил себя с тем, что его финансовое благополучие не зависит от арендной платы. Как адмирал флота он получает свою тысячу фунтов в год, независимо от того, война сейчас или мир. Государственные ценные бумаги приносят еще три тысячи, так что нужда ему не грозит. Он может быть добр к арендаторам и, наверное, даже добавит к годовому содержанию Ричарда еще пятьсот фунтов: гвардейскому полковнику при дворе молодой королевы надо много денег на портного.
Хорнблауэр отхлебнул портвейна и вытянул ноги под столом. Огонь в камине приятно согревал спину. Два стакана превосходного кларета уже действовали в его желудке, помогая переварить воистину превосходный обед. В свои семьдесят два Хорнблауэр по-прежнему не испытывал никаких сложностей с пищеварением – еще один повод себя поздравить. Он счастливец, достигший абсолютной вершины флотской карьеры (адмиралом флота его назначили относительно недавно, и радость еще не успела притупиться), у него отменное здоровье, прекрасный доход, любящая жена, замечательный сын, многообещающие внуки и отличная кухарка. Можно с удовольствием допить портвейн, смакуя каждую каплю, а когда бокал опустеет, пойти в гостиную, где Барбара читает и ждет его у другого пылающего камина. Удивительным образом годы только ее красят: втянувшиеся щеки подчеркнули идеальную правильность скул, так же как седина составила неожиданный и очаровательный контраст безупречной осанке и легкости движений. Она так хороша, так грациозна и в то же время царственна. И завершающий штрих: последнее время ей приходится читать в очках, которые она всегда торопливо снимает в ожидании посторонних. Хорнблауэр улыбнулся этой мысли и снова отпил портвейна: лучше любить женщину, чем богиню.
Странно, что сейчас он так счастлив и так спокоен за будущее – после стольких лет мучительной неуверенности, стольких горестей, опасностей и невзгод. Смерть от пушечного ядра или ружейной пули, в морской пучине или от болезни, бесчестье и приговор военного трибунала – от всего этого он прошел на волосок. Он бывал глубоко несчастлив, терпел нужду, даже голодал – и все это позади. «Весьма отрадно», – сказал Хорнблауэр себе; даже годы не излечили его от привычки к самоиронии. Кто-то советовал не называть человека счастливцем, покуда тот не умер, и, наверное, был прав. Счастье так непрочно. Ему семьдесят два, однако сладкий сон, в котором он живет, еще может обернуться кошмаром. Хорнблауэр пустился в размышления о том, что угрожает его благополучию. Ну да, конечно. После славного обеда, у теплого камина, он совершенно позабыл, что творится вокруг. Революции… анархия… народные возмущения… вся Европа содрогается в конвульсиях перемен. Этот 1848 год войдет в историю как год разрушений – если его не вытеснят из памяти еще более разрушительные. Чернь пришла в движение, и армии тоже. В Париже на улицах баррикады и провозглашена красная республика. Меттерних бежал из Вены, в Италии тираны изгнаны из своих столиц. Даже здесь, в Англии, агитаторы мутят народ, требуют парламентских реформ, улучшений условий труда, перемен, которые, если провести их в жизнь, будут равнозначны революции.
Быть может, даже у него, старого либерала, неблагодарный рок еще отнимет счастье и уверенность в будущем. Шесть лет он сражался против кровавой, опьяненной победами революции, четырнадцать – против безжалостной тирании, которая неизбежно пришла на смену республике. Четырнадцать лет Хорнблауэр рисковал жизнью в борьбе с Бонапартом, и по мере продвижения в чине эта борьба становилась все более личной. В обоих полушариях, на пятидесяти берегах Хорнблауэр воевал за свободу, а Бонапарт – за тиранию, и в конечном счете Бонапарт был повержен. Уже тридцать лет он лежит в могиле, а Хорнблауэр греется теплом камина снаружи и отличным портвейном изнутри, но все равно портит себе кровь, придумывая, что может сделать его несчастным.
Ветер вновь сотряс усадьбу, и дождь сильнее застучал по окнам. Дверь тихонько отворилась, и Браун, дворецкий, вошел подбросить в камин угля. Как всякий хороший слуга, он оглядел комнату, убеждаясь, что все в порядке, отметил бутылку и недопитый стакан. Хорнблауэр знал, что Браун сейчас рассчитывает с точностью до минуты, когда подать кофе в гостиную.
По дому тихо раскатился звон колокольчика у парадной двери. Кто это заявился в восемь часов вечера, да еще под проливным дождем? Не арендатор: будь у кого-нибудь из арендаторов дело в доме, он бы вошел с черного хода. А гостей сегодня не ожидалось. Хорнблауэра разобрало любопытство, особенно когда колокольчик, не успев смолкнуть, зазвонил вновь. Окна и дверь столовой слегка дрогнули: это значило, что лакей открывает парадную дверь. Хорнблауэр навострил уши: он вроде бы различил голоса в прихожей.
– Пойди и узнай, кто там, – сказал он Брауну.
– Да, милорд.
Много лет Браун отвечал на приказы «есть, сэр», но Браун никогда не забывает, что он дворецкий, более того, дворецкий английского пэра. Даже продолжая гадать, что там за гость, Хорнблауэр, по обыкновению, восхитился, как сидит на Брауне фрак. Безупречный покрой – и вместе с тем всякому понимающему взгляду видно, что это платье дворецкого, а не джентльмена. Браун беззвучно притворил за собой дверь. А жаль: пока он выходил, Хорнблауэр на мгновение различил громкий, довольно резкий голос, задающий какой-то вопрос, и твердые возражения лакея.
Даже и теперь, через закрытую дверь, можно было слышать раскаты резкого голоса. Не в силах больше перебарывать любопытство, Хорнблауэр встал и дернул за шнурок звонка. Браун тут же вернулся, и через открытую дверь голоса внизу вновь зазвучали отчетливее.
– Что там происходит, черт побери? – спросил Хорнблауэр.
– Боюсь, это умалишенный, милорд.
– Умалишенный?
– Он представился как Наполеон Бонапарт, милорд.
– Разрази меня гром! И что ему здесь надо?
Даже в семьдесят два его пульс не утратил способности учащаться, когда надо действовать и принимать решения. Безумец, воображающий себя Бонапартом, вполне может быть опасен, если пришел к адмиралу флота лорду Хорнблауэру. Однако следующие слова Брауна говорили о вполне мирных намерениях.
– Он хочет одолжить экипаж и лошадей, милорд.
– Зачем?
– Какие-то неполадки на железной дороге. Он говорит, ему нужно успеть в Дувр до отхода пакетбота в Кале. Говорит, у него очень спешное дело.
– Как он выглядит?
– Одет как джентльмен, милорд.
– Хм.
Лишь сравнительно недавно по краю Смолбриджского парка проложили железную дорогу, идущую через плодородные кентские поля к Дувру. Из верхних окон усадьбы можно было видеть уродливые паровозные дымы, а резкие гудки слышались по всему дому. Впрочем, самые страшные пророчества не сбылись: коровы по-прежнему давали молоко, а свиньи – приплод, яблони и груши плодоносили, а происшествий было на удивление мало.
– Больше распоряжений не будет, милорд? – Браун вопросом вернул его к тому, что у дверей стоит посетитель, с которым надо как-то поступить.
– Будут. Приведи его сюда.
Жизнь сельского джентльмена, конечно, покойна и приятна, но по временам чертовски скучна.
– Очень хорошо, милорд.
Браун вышел, и Хорнблауэр глянул в зеркало над камином – большое, в бронзовой раме. Галстук и манишка не помяты, редкие седые волосы лежат аккуратно, а в карих глазах под снежно-белыми бровями даже появился знакомый огонек. Браун вернулся и, придерживая дверь, объявил:
– Мистер Наполеон Бонапарт.
Вошедший ничуть не походил на образ, растиражированный на бесчисленных гравюрах. Вместо зеленого сюртука и белых панталон, треугольной шляпы и эполет на нем был серый штатский костюм, а сверху – незастегнутый плащ с пелериной. Серая ткань настолько пропиталась водой, что выглядела почти черной, – незнакомец промок до нитки, полосатые брюки были до колен забрызганы грязью, но если бы не это, его можно было бы назвать франтом. Что-то в его фигуре и впрямь напоминало Бонапарта: короткие ноги, рост чуть ниже среднего, да и в серых глазах, которые Хорнблауэр пристально изучал, чудилось что-то бонапартовское – но в целом он, вопреки ожиданиям, не выглядел карикатурой на императора. У него были бородка и пышные усы – кто бы вообразил Наполеона с усами! – а вместо прилизанной короткой прически с падающим на лоб вихром – длинные, по моде, волосы, которые, наверное, вились бы на висках, если бы не висели сейчас мокрыми крысиными хвостиками.
– Добрый вечер, сэр, – сказал Хорнблауэр.
– Добрый вечер. Лорд Хорнблауэр, если не ошибаюсь?
– Он самый.
Гость говорил на хорошем английском, но с заметным акцентом, причем вроде бы не французским.
– Должен извиниться за позднее вторжение.
Мистер Бонапарт указал на длинный стол, давая понять, что понимает всю важность послеобеденного отдыха для здорового пищеварения.
– Не стоит извинений, вы ничуть мне не помешали, – сказал Хорнблауэр. – И вы можете говорить по-французски, если вам так удобнее.
– Мне одинаково удобно говорить на английском и на французском, милорд. А равно по-немецки и по-итальянски.
Это опять очень не походило на императора – Хорнблауэр читал, что тот по-итальянски говорил с трудом, английского же не знал вовсе. Любопытный безумец. Впрочем, когда он указывал на стол, плащ распахнулся чуть шире, и Хорнблауэр успел приметить широкую ленту с блеснувшей на ней звездой. На этом человеке – Большой орел Почетного легиона, – значит он все-таки сумасшедший. Еще одна, последняя проверка…
– Как мне к вам обращаться, сэр? – спросил Хорнблауэр.
– «Ваше высочество», если вы будете так добры. Или «монсеньор» – это короче.
– Очень хорошо, ваше высочество. Мой дворецкий не сумел внятно передать, чем я могу служить вашему высочеству. Не откажите в любезности, сообщите, что я должен сделать.
– Это мне следует благодарить вас за любезность, милорд. Я пытался объяснить вашему дворецкому, что железная дорога вблизи вашего имения перекрыта. Поезд, на котором я ехал, остановился.
– Весьма прискорбно, ваше высочество. Эти новейшие изобретения…
– …Имеют свои недостатки. Как я понял, сильный дождь размыл то, что они называют выемкой, и сотни тонн земли сползли на железнодорожное полотно.
– И впрямь большая неприятность.
– Да. Мне дали понять, что рельсы расчистят не раньше чем через несколько дней. А у меня чрезвычайно спешное дело – оно не терпит задержки и на один час.
– Естественно, ваше высочество. Государственные дела всегда безотлагательны.
Речь безумца являла собой странную смесь здравомыслия и бреда, и на плохо скрываемую иронию он отреагировал вполне убедительно. Тяжелые веки чуть приподнялись, серые глаза взглянули на Хорнблауэра пристальнее.
– Вы говорите чистую правду, милорд, хотя, боюсь, не вполне это осознаете. Мое дело и впрямь чрезвычайно важно. От того, успею ли я в Париж, зависит не только судьба Франции, но и будущее всего мира – самый ход человеческой истории.
– Имя Бонапарта предполагает никак не меньше, ваше высочество.
– Европа катится к анархии. Ее рвут на части предатели, корыстолюбцы, демагоги, бесчисленные глупцы и негодяи. Франция, направляемая твердой рукой, может вернуть миру порядок.
– Слова вашего высочества абсолютно справедливы.
– Тогда вы оцените всю спешность моего дела, милорд. В Париже вот-вот начнутся выборы, и я должен к ним успеть. У меня сорок восемь часов. Вот почему я в проливной дождь дошел по грязи до вашего дома.
Гость глянул на свою заляпанную грязью одежду, с которой по-прежнему капала вода.
– Я могу предложить вашему высочеству сменную одежду, – сказал Хорнблауэр.
– Спасибо, милорд, но даже на это нет времени. Дальше по железной дороге, за злополучным оползнем и за туннелем – если не ошибаюсь, он называется Мэдстонским, – я могу сесть на другой поезд, который доставит меня в Дувр. Оттуда пароходом в Кале, поездом в Париж – к моей цели!
– Так ваше высочество хочет доехать до Мэдстона?
– Да, милорд.
Восемь миль по относительно приличной дороге – не такая уж чрезмерная просьба со стороны попавшего в беду незнакомца. Однако ветер юго-восточный… Хорнблауэр резко себя одернул. Пароходы не считаются с ветром, приливами и отливами, хотя человеку, всю жизнь ходившему под парусами, трудно это запомнить. У безумца вполне здравый план, как попасть в Париж. Там его, скорее всего, ради общественной и собственной безопасности запрут в приют для умалишенных. Даже возбудимые французы не станут причинять вреда такому забавному чудаку. Однако жестоко из-за прихоти безумца гонять кучера восемь миль туда, восемь миль обратно в ненастную ночь. Хорнблауэр оставил первую мысль дать незнакомцу карету и уже думал, как вежливо отклонить просьбу, не ранив его чувства, когда отворилась дверь гостиной и вошла Барбара – высокая, прямая, прекрасная и царственная. Теперь, когда Хорнблауэр сгорбился под тяжестью лет, они стали одного роста.
– Горацио… – начала Барбара и смолкла, заметив постороннего; впрочем, всякий, близко с нею знакомый (Хорнблауэр, например), немедля бы заподозрил, что она знает о присутствии гостя и в комнату зашла нарочно, чтоб на него взглянуть. Во всяком случае, очки она сняла заранее.
При виде дамы незнакомец почтительно вытянулся.
– Ваше высочество, позвольте представить вам мою супругу, – сказал Хорнблауэр.
Гость низко поклонился, подошел, взял руку Барбары и, вновь согнувшись пополам, коснулся ее губами. Хорнблауэр смотрел с досадой и злостью. Барбара очень по-женски любит, когда ей целуют руку, – любой негодяй может втереться к ней в расположение, если должным образом исполнит этот нелепый ритуал.
– Прекрасная леди Хорнблауэр, – сказал незнакомец. – Жена прославленнейшего моряка на флоте его величества, сестра великого герцога, но более всего известная как прекрасная леди Хорнблауэр.
Ни в обходительности, ни в осведомленности безумцу было не отказать. Однако его речь явно выбивалась из образа. Общеизвестно, что Наполеон был груб с женщинами и, по слухам, ограничивал разговоры с ними вопросом о числе детей. Впрочем, Барбара, когда ей расточают такие речи, едва ли задумается о подобных мелочах. Она вопросительно взглянула на мужа.
– Его высочество… – начал Хорнблауэр.
Он доиграл фарс до конца: передал слова незнакомца, особо подчеркнув, как важно тому вовремя попасть в Париж.
– Ты уже приказал закладывать лошадей, Горацио? – спросила Барбара.
– Вообще-то, еще нет.
– Тогда распорядись, пожалуйста. Времени терять нельзя, как говорит его высочество.
– Но… – начал Хорнблауэр и под взглядом этих синих глаз не смог продолжать. Он приблизился к камину, позвонил в колокольчик и, когда вошел Браун, отдал необходимые распоряжения.
– Скажи Гаррису, у него есть пять минут, чтобы запрячь лошадей, и ни секундой больше, – добавила Барбара.
– Да, миледи.
– Миледи, милорд, – сказал гость, когда Браун вышел. – Вся Европа будет у вас в долгу за вашу доброту. Мир прискорбно неблагодарен, но я надеюсь, что признательность Бонапарта будет несомненной.
– Ваше высочество чересчур добры, – ответил Хорнблауэр, стараясь не слишком явно выдать сарказм.
– Желаю вашему высочеству счастливого пути, – сказала Барбара, – и всяческого успеха.
Очевидно, гость совершенно пленил Барбару. Она упорно не замечала возмущенных взглядов супруга, покуда Браун не объявил, что карета подана, и гость под проливным дождем не укатил прочь.
– Дорогая! – смог наконец воскликнуть Хорнблауэр. – Чего ради ты это сделала?
– Гаррис не умрет, если съездит в Мэдстон и обратно, а лошадям в любом случае полезно размяться.
– Но он сумасшедший! Буйнопомешанный! Наглый полоумный самозванец, да и самозванец-то никудышный!
– Думаю, в нем что-то есть, – не сдалась Барбара. – Что-то…
– Ты хочешь сказать, он поцеловал тебе руку и наговорил комплиментов, – фыркнул Хорнблауэр.
Только через шесть дней «Таймс» опубликовала депешу из Парижа:
Принц Луи Наполеон Бонапарт, претендент на императорский трон, выдвинут сегодня кандидатом на предстоящих выборах президента Французской республики.
И только месяц спустя ливрейный слуга доставил в Смолбридж письмо и пакет. Письмо было на французском, но Хорнблауэр без труда его перевел.
Милорд!
Его высочество принц-президент в качестве одного из первых действий на посту главы государства поручил мне передать Вам его признательность за помощь, любезно оказанную по пути его высочества в Париж. К этому письму прилагаются знаки кавалера Почетного легиона, и я имею честь сообщить Вашей милости, что по указанию его высочества направил ее величеству королеве, через министра иностранных дел Ее Величества, ходатайство о дозволении Вам их принять.
Его высочество также поручил мне просить Вашу милость, чтобы Вы передали супруге его столь же глубокую благодарность вместе с прилагающимся знаком уважения и восхищения, каковой, его высочество надеется, станет достойным подношением прекрасным глазам, кои его высочество так хорошо помнит.
С выражением моего величайшего личного почтения остаюсь,
Вашей милости нижайший и покорнейший слуга
Кадор, министр иностранных дел
– Шельмец! – воскликнул Хорнблауэр. – Мы оглянуться не успеем, как он провозгласит себя императором. Наполеоном Третьим, если я не сбился со счета.
– Я же говорила, в нем что-то есть, – сказала Барбара. – Сапфир очень хорош.
Он, безусловно, шел к синим глазам, которым Хорнблауэр улыбнулся с ласковой покорностью.