Отто Вайнингер происходит из семьи верующих венских евреев, чуть ли не раввинской, в раннем возрасте принял христианство, наподобие Якова Брафмана, оплачивая эту акцию разоблачением «зловредности» евреев, то есть своих отцов. Особым разнообразием ренегаты не отличались ─ ни в идеях, ни даже в сюжетах. Правда, каждая местность с её идейным климатом (да и обычным тоже) накладывает отпечаток также и на личность провокатора-ренегата. Вайнингер ─ уроженец Вены и земляк Фрейда, в те годы, в той же Вене очаровывавший публику, объевшуюся модных материалистических сладостей социалистических философов, неомодными сенсациями сексуально-психологических солений с перчиком, написал сенсационную (для той же публики) книгу «Пол и характер».
Первая часть небольшой этой книги представляет собой докторскую диссертацию, а вторая ─ памфлет. Можно было бы поменять наименования частей, не изменив сути. В первой части (в докторской) Вайнингер доказывает наличие в человеке мужских и женских черт характера, а во второй ─ превосходство мужчины как духовного существа над плотской женщиной. За текстами чувствуется половой извращенец или трусливый девственник-онанист. Причём же, спрашивается, к этому теоретическому труду по половым делам ─ евреи? Оказывается, еврей обладает всеми отрицательными качествами женщины, в то время как германская раса ─ мужская, что противоречит его же заявлениям, развитой в его докторской диссертации теории бисексуальности каждого человека. Также, сбоку припёка, впутаны социалистические рабочие.
Некогда я читал эту мутную книжечку в переводе с немецкого, кажется, в издании Маркса 1903 года, правда не прижизненном, потому что к 1903 году Вайнингер уже повесился.
Очевидно, телесные извращения, лежащие в основе расовой австро-немецкой теории, не позволили ему, писателю Вайнингеру, удовлетвориться русским крещением тела, наподобие доморощенных крещёных евреев с их побасенками о «ручейке и океане». Эта расовая «честность» побудила «арийца-Гитлера» похвалить своего земляка еврея.
В угарном чаду «свободных шалостей» нынешнего российского печатного слова появилась книжечка с двойным титулом, по-немецки и по-русски: «Achtung, Juden! Осторожно, евреи!» После антисионистской государственной «монопольки» на конвейер теперь пошёл нацистский самогон, и не стоило бы выделять упомянутую «продукцию» из общей сивушно-клоповой вони, если бы не фамилия редактировавшей личности: Брагинский. Брагинский ─ такая же истинно распространённая фамилия, как и Рабинович. Я ещё не встречал ни одного Брагинского, который бы не был евреем. Безусловно, речь идёт о скользком оборотне, еврее-нацисте.
Отто Вайнингер, ненавидевший родную мать и родного отца, давших ему жизнь еврея, по крайней мере, не скрывал, что он еврей. Доживи он до счастливых гитлеровских времён, весьма вероятно, кончил бы жизнь не анархически ─ висельником, а, согласно «новому порядку», о котором мечтал: добровольцем газовой камеры и крематория. Нацист-самозванец Брагинский, российский вариант Отто Вайнингера, мечтает о должности добровольца-истопника Освенцима. Это уже не Александр Иваныч, а уже Адольф Брагинский, это уже не крещение, а татуировка на эсэс-манер.
Вопреки елейной сладости «добреньких» мужичков и дамочек, есть святое слово: «убей», когда речь идёт об извергах, подобных гитлеровским. Не только плакаты, но и лирические стихи, лирические песни просили: «Убей!» Время теперь иное. Меньше ясности, больше хляби. Но иногда думаешь, хорошо бы, если не лирическую песню, то хотя бы плакатик в духе КУКРЫНИКСов, и, чтоб позорным «шашлычком» на штыке ─ нацистские самогонщики бесноватого слова. Брагинский, который, судя по титулам его книжечки, любит немецкие обороты речи, Arschloch Брагинский, хорошо бы сидел на штыке через Arschloch, ибо сильные меры требуются, чтобы остановить растущее зло. Вот такие расовые игры.
Я не намерен проповедовать демагогическую и пошлую теорию равенства людей (к возмущению пролетарских интернационалистов). Такое равенство политически должно соблюдаться (если только им не злоупотребляют), но оно не делает людей и даже народы равными, потому что народы состоят из людей разных ─ умственно, нравственно и психически. Есть люди и народы, которые в 20-м веке, в силу исторических особенностей, несут в себе нравственные и психические черты десятого или даже шестого века. Иногда каменного века. Как же опасно и преступно вкладывать в руки этих людей оружие 20-го века! Тем не менее, духовное и психологическое неравенство людей (народов) может преодолеваться, при желании, правильным, не идеологическим пониманием мировой ситуации. Однако нужно ли было так называемым «диким народам», жившим в гармонии с окружающей средой, это «равенство»? Вопрос о равенстве ─ скорее идеологический, чем биологический, и особую остроту он приобрёл после того, как колонизаторы «уравняли» мир, а великие географические открытия нарушили этническое равновесие.
Иное дело ─ неравенство телесное, биологическая эсэсовщина, дутая барочная античность телесного «искусства титанов», уценённая микельанджеловщина гитлеровской культуры. Впрочем, уже гений Микельанджело Буонаротти нарушал гармонию барокко, ища сильных воздействий на психику и подсознание. Пушкин в венской своей драме «Моцарт и Сальери» пишет: «Гений и злодейство ─ две вещи несовместные. Неправда: А Буонаротти? Или это сказка Тупой, бессмысленной толпы ─ и не был Убийцею создатель Ватикана?»
Случайно ли возникла эта сказка-легенда? Убийство Микельанджело натурщика на кресте, чтобы правдивее изобразить смерть Христа. Случайна ли также венская легенда об умерщвлении самим Сальери Моцарта?
Что-то в Австрии есть традиционно-нездоровое, при всех её альпийских красотах гор и озёр, при всех её вальсах и нежно-сладких пирожных. Может быть, такое моё высказывание оскорбит национальное достоинство австрийского человека? И даже его «знакомого» ─ австрийского еврея не оставит равнодушным?
Но что поделаешь, прошло время, когда я молодым провинциалом приехал в Москву из «черты оседлости», из Киева, из ужасного Киева и ужасного киевского «чёртова колеса», где и «мать-Россия», и «ненько-Вкраина», и особо трусливое, постыдное антиеврейское лакейство киевских тарасбульбовских Янкелей. Один там был «честный человек», «светлая личность» ─ Виктор Платонович Некрасов, да и тот встретил меня с какой-то нервной недоброжелательностью, а мои литературные начинания оценил негативно. Впрочем, как всякой «светлой личности», ему досаждали. А досаждать надо умеючи: по крайней мере, тщательно вытереть ноги о половичок, чтоб не оставить на паркете следов. У Вики (В.П. Некрасов), как именовали и именуют его интеллигенты, особенно киевские, была чудесная квартира в центре Киева на Крещатике, в знаменитом высотном доме, тогда как у меня не было, где приклонить голову.
Тем не менее, он считался и считается страдальцем. Да, он был страдальцем. Его за публицистику о Бабьем Яре даже исключили из партии большевиков, Союза пысьмэнников, подслушивали его телефон и т.д. Но между Викиными тогдашними проблемами и моими было такое же соотношение, как между острым катаром и обыкновенной чумой.
Вообще, большинство моих жизненных проблем создано было не партийной властью, а интеллигенцией, её безразличием, пренебрежением, а то и враждой. Что такое партийная власть? Слепой молох. А интеллигенция ─ существо сознательное, зрит в оба, занимаясь искусственным отбором.
Тот же Вика (В.П. Некрасов) сэкономленную на мне душевность, щедро тратил на Ваську (Василия Макаровича Шукшина), желая обратить биологического антисемита-монголоида хотя бы в антисемита кошерного. Конечно, такая душевная близость Вики-юдофила и Васьки-юдофоба усиливалась рюмками.
Пил и антисемитствовал Вася на земле, в небесах и на море. Был случай в Сочи на круизном теплоходе, был случай в самолёте аэрофлота с артистом Борисом Андреевым: Вася весело пьяно хохотал, обещая летевшему с ними «очкарику», «мосфильмовскому жидку» ─ режиссёру, помилование при погроме. Был случай ─ антисемитствовал с наслаждением, не требующим творческого перевоплощения, даже на киноэкране «ще одной творческой невдаче», не помню у кого, у какого-нибудь «Москаленко-Кушнеренко», на киевской студии им. Довженко.
Теперь киностудия Довженко, куда, кстати, меня на порог не пускали, прекратила существование, обанкротилась, и иные режиссёры, я слыхал, разбрелись по миру в поисках денег под еврейскую тему. То-то Вася огорчился бы.
Как-то он, Вася, буянил даже в «избе» у «кошерных» ─ не выдержала душа, как не выдерживает, иной раз, дрессируемый зверь укрощения и приручения, усвоения чуждых его природе поз и движений. …Такой-то в «прогрессивной интернациональной избе» сор!
Вася, этот алтайский воспитанник страдавшей куриной слепотой либеральной московской интеллигенции, которой Васины плевки казались Божьей росой, любил мясо с кровью и водку с луком, а ему подсовывали «фиш» ─ духовно и натурально. Впрочем, водку в «кошерных избах» тоже пили. «Мы ведь даже пьём, как они, что ещё они от нас хотят?» ─ сказал писатель Михаил Светлов, автор интернациональной «Гренады».
Итак, я приехал из Киева и с верой воспринимал рекомендации и поучения высоколобых московских умников, штудируя даже такие рекомендованные ими книги, как Вайнингера: «Он антисемит, но надо быть объективным: книга имеет большое культурно-общественное значение. Глубокая эротическая философия».
Несмотря на то, что какая-то польза от этого первоначального чтения была (надо быть объективным), пользу брал главным образом от противного. Очень скоро я понял тщеславную болезненность высоколобых, требовавших субординации и чинопочитания. Да и поучения их начали казаться мне не столь глубоко убеждающими.
Поэтому я отошёл от них. Не называю никого конкретно, ведь речь идёт не о людях, хоть были и люди, а об атмосфере: «наш ─ не наш».
Я отошёл от них без почтения (этого мне по сей день не простили), но теперь это смешно, раньше было грустно и создавало проблемы. Я отошёл, а с их точки зрения, «мне было отказано», «я был отпущен», так и не представлен «высоким либералам» и не имея от них печати о благонадёжности, то есть не был благословлён высокими: Анна Андреевна, Александр Трифонович и т.д. А ведь это была литературная власть, даже, если иные из них от официальных властей были гонимы (может, как раз, благодаря этому). Более того, отпущен с отрицательной характеристикой: «плохой человек», «тяжёлый человек». Эта характеристика сохранилась за мной по сей день. (М. Шатров, любимец истеблишмента застойных времён ─ «хороший человек», М. Швейцер ─ «хороший человек». М. Шатров и М. Швейцер ─ два «хороших человека».)
Эта характеристика либерально-прогрессивного истеблишмента, наряду с цензурой, а, может, ещё более цензуры, способствовала семнадцатилетней могильной неподвижности моей прозы и пьес, также и сценариев, если только за сценариями не стояли влиятельные кинорежиссёры.
В конце концов, мне пришлось уехать. Но уезжал я не так, как любимцы либерального истеблишмента, без шума по зарубежному радио, без положительных характеристик для западного славистского истеблишмента. В советском паспорте, за которым я обратился, получив неожиданно для себя стипендию в Берлине, в немецком учреждении, не имеющем отношения к славизму, мне отказали (теперь понимаю: слава Богу! Но тогда опечалился). «Кто вы такой! ─ сказал мне партчиновник. ─ У вас нет оснований!»
Зарубежные паспорта тогда получали диссиденты с особыми заслугами или известные, но набедокурившие деятели культуры. Ни то, ни другое ко мне не относилось, поскольку я был неизвестен (меня не критиковали, а замалчивали). Я уверен: власть имевшие обратились к теневой власти, либеральствующему истеблишменту, но в моём случае ─ к нижним чинам, и получили вышеприведённые характеристики. Я знаю отзыв о моей повести «Зима 53-го года» ответственного секретаря «Нового мира» Закса (эмигрировав, Закс занялся разоблачением советской цензуры): «Труд свободных людей показан хуже, чем в концлагере». Подобным отзывом Закс предостерегал Александра Трифоновича (Твардовского) от публикаций Горенштейна.
Тот же отзыв, слово в слово, я услышал от чиновника, когда обратился за паспортом. Таким образом, мне пришлось ехать рядовым эмигрантом-евреем, а по тем временам ОВИРовского путеводителя это означало ─ через Вену. Поэтому в нынешнем моём мемуарном памфлете Австрия возникла не случайно. «Последнее лето на Волге» должно было бы иметь художественное продолжение «Первая осень на Дунае», согласно всё тому же ОВИРовскому путеводителю. Может быть, я когда-нибудь такую повесть напишу, если найду время, и Бог даст мне лишние силы. В данном же случае буду держаться только моей темы.
Если бы я, подобно висельнику Вайнингеру, первую часть своей работы писал как докторскую диссертацию, а вторую как памфлет ─ у меня оба жанра смешанные ─ то называлась бы она, первая часть ─ докторская диссертация: «Евреи-ренегаты на службе у международного антисемитизма (антисионизма)» с подзаголовком: «Типы, варианты и направления». Потому что у антисемитизма-антисионизма тоже есть свои направления. Реакционные и либеральные ответвления, церковные и атеистические, просоветские и антисоветские, политические и культурные и, Бог весть, какие ещё причудливые, порою, сами даже не подозревающие свою суть, то есть подсознательное, фрейдистское. И Австрия (Вена) для подобных докторско-памфлетных исследований ─ место весьма подходящее, потому что австрийская немецкость сочетается с балканским сознанием и даже балканским образом бытия, которое по сей день живо.
А что такое Балканы? Это тесная коммунальная черта оседлости разных, оттесняющих друг друга народов или групп населения. Сам по себе Балканский полуостров ─ место роскошное. Кто провёл там, на Балканах, первое лето, обязательно захотел бы приехать туда вновь, в омываемую тёплыми морями, покрытую лиственными и хвойными лесами, оливковыми деревьями, высокими, как дубы деревьями с грецкими орехами, каштанами или платанами, пиниями и вековыми дубами, буками. Среди лесов зелёной долины, поросшей цветами и апельсиново-лимонными рощами реки, спокойные озёра… Кажется, Господь задумал это место для одного большого счастливого народа, однако стало это место «коммуналкой» для многих народов и народцев. А тут ещё ислам, турецкая оккупация и австро-католическая, ещё более расколовшая население. Натравили брата на брата, и даже появились наряду с этническими группами религиозные, выступающие в роли этнической, ─ мусульмане, теперь, к тому же, и уже своё не по этническому, а по религиозному принципу созданное государство имеющие. Это всё равно, если бы где-нибудь появилось лютеранское государство, католическое государство, буддистское государство и т. д.
Создатели этой политико-географической причуды, западные демократы, видно, сами понимая нелепость своих деяний, стараются при этом присоединить, прикрыть государство, созданное по религиозному принципу, федерацией с хорватами, вопреки воле хорватов, почти что насильственно. Умнее ли становятся от того? Про порядочность уже не говорю. Представляете! Немецко-буддистскую федерацию, португало-исламскую федерацию и т.д.? Придумывают новую нацию ─ «босняки» ─ всё равно, что «шлезвиг-гольштейнцы».
Может быть, это прямо и не касается моей докторско-памфлетной работы, однако показывает особое нездоровье балканской жизни. Но ведь Балканы в их юго-славянской части долгое время входили в состав Австрийской империи. Применю и тут мой любимый прием, тот самый магический кристалл литературных ассоциаций в рамках очень средней школы и факультатива. Именно: хотел бы сравнить Балканы с Вороньей слободкой из цитируемого мной факультатива Ильфа и Петрова. Ведь большая коммунальная квартира №3 тоже когда-то задумывалась как обычная ─ одной, вольготно в ней располагающейся, счастливой семьи. Коммунальной её теснотой, клопово-тараканьей неопрятностью со склоками, с солью в чужие кастрюли, керосином и пожарами, она стала характеризоваться позднее. «Продолжительная совместная жизнь закалила этих людей, и они не знали страха. Квартирное равновесие поддерживалось блоками между отдельными жильцами. Иногда обитатели Вороньей слободки объединялись все вместе против какого-либо одного квартиранта (сербов ─ Ф.Г.), и плохо приходилось такому квартиранту. Центростремительная сила (НАТО ─ Ф.Г.) подхватывала его и втаскивала в камеры товарищеских и народных судов» (международных трибуналов в Гааге ─ Ф.Г.).
Напомню Л. Клейна (кто такой Л. Клейн?) из «Независимой газеты». «Герой не просто прощается с Волгой и Россией, по ходу дела пытается разгадать загадку русской души и русской истории. И символ лишь помогает ему найти ответ на вечный русский вопрос. Но, странное дело, образ России, выстроенный из многочисленных символов оказывается чрезвычайно прост и схематичен». Это высказывание Л. Клейна напоминает Валаамову ослицу. Желая проклясть ─ восхвалила. Расхожие схемы правят миром. Литературные ассоциации очень средней школы с факультативом это подтверждают. Все глубины ─ художественные и философские ─ относятся не к миру, не к истории, а только к индивидуальному человеческому сердцу и душе (если таковые существуют, ибо тут имеется в виду не насос кровообращения и не мармеладная церковная субстанция).
Когда Л. Клейн (кто такой Л. Клейн?) под титулом «Последнее лето на Волге». Фридрих Горенштейн. Скромный взгляд со стороны» скромно приступает к рассмотрению всего моего творчества и даже биографии (об этом ниже), он бросает моим героям (мне) упрёк в одиночестве. Можно упрекать человека за воровство, провокаторство или глупость, но можно ли ─ за одиночество? По Л. Клейну ─ можно. «Читая «Зиму 53-го года», «Место» и «Искупление», замечаешь: их главные герои ─ абсолютно одинокие люди. Это, однако, не трагическое одиночество, а, скорее, полная изоляция от внешнего мира, от социума…»
Не был трагически одинок Ким (Зима 53-го года»), которого учреждение провокатора Хмельницкого и общественные «знакомые российского еврея» Клейна изгнали из университета на шахту, не был трагически одинок Гоша Цвибышев из романа «Место», лишённый всего, чего можно лишить, кроме жизни, не был трагически одинок Август из «Искупления», всех близких которого соседи во время немецкой оккупации убили кирпичами по голове и закопали возле туалета. Не был, наконец, трагически одинок и я, если уж коснуться моей личной биографии… Впрочем, касаться не буду, чтобы не метать бисер перед Л. Клейном.
«Основной упор, ─ пишет Л. Клейн, ─ делается на тотальную несвободу эпохи, на фантасмагорию сталинского и послесталинского времени. Я бы несколько переставил акценты. Главная проблема наших персонажей (и моя, по Клейну ─ Ф.Г.) не в совершённых против них проступках, а в том, что они просто не умеют общаться (то есть, «нехорошие люди», «тяжёлые люди» ─ Ф.Г.). Самое главное ─ уровень коммуникативного общения с окружающими людьми. Ведь кроме тирана и фантасмагории сталинского и послесталинского времени существовали обыкновенные человеческие отношения, которые системе вытеснить не удалось. Несмотря на обстановку тотальной несвободы, такие чувства, как любовь и дружба, продолжали волновать людей», ─ пишет Л. Клейн.
Истинно продолжали волновать их. И кто читал мои книги «по любви», а не по расчёту, как Л. Клейн (о расчётливом чтении скажу ниже), тот убедился, что меня как автора эти чувства, волновали и волнуют. Особенно потому, что они, эти чувства, загонялись в подполье, существовали на периферии и делали человека в тираническом обществе чужеродным. Л. Клейн, судя по всему, общественник, имеющий много «знакомых», возмущённо цитирует из моей повести: «Нет, не годен я для жизни в этой стране, ведь жить в современной России ─ это профессия. Я всегда жил в этой стране непрофессионально».
Профессиональные жители тоталитарной системы ─ это обитатели Вороньей слободки, ибо вопреки сладенькому утверждению общественника Л. Клейна о том, что обыкновенные человеческие отношения системе вытеснить не удалось, несмотря на обстановку тотальной несвободы, обыкновенные человеческие отношения становились первыми жертвами тоталитаризма, сталинского ли, гитлеровского ли, да и любого другого. И восстановить эти отношения тяжелее, чем восстановить экономику. А видно, как тяжело восстановить экономику (экономика Германии и Австрии давно восстановлена после военной разрухи, а о человеческих отношениях этого не скажешь, тут ещё трудностей немало).
Однако дело не только в крайних палаческих формах тирании ─ обычная имперская перенаселённость, российская тюрьма народов и австрийская, лоскутная, ухудшали нравы, при том, что эти империи Романовых и Габсбургов имели не одни только негативные качества. То, чем для России была нижняя Волга, впадающая в Азию и Кавказ, для Австрии были Балканы, Далмация, Словения, Хорватия, Сербия с их постоянным политическим сутяжничеством, национальным разбоем, взаимной ненавистью, пожарами, имеющими свойство распространяться широко.
Внешние красоты при внутренней грязи. Такова схема, таков символ. Если по путеводителю ОВИРа продолжить маршрут от написанной повести «Последнее лето на Волге» к ненаписанной повести «Первая осень на Дунае», то не могу не вспомнить отель, кажется, на Taborstrasse, улице, в названии которой балканский след турецкого нашествия. В этом отеле мне, выехавшему без хороших рекомендаций, пришлось провести свою первую ночь на Западе. Вход в отель был отделан чёрным мрамором с прожилками, а в номере ─ клопы. Не знаю, может быть, мне просто не повезло, однако продолжаю настаивать на устойчивой балканской примеси к немецкому сознанию австрийцев не только в бытии, но и в мифах. Ведь в пределах империи Габсбургов на границе Румынии и Сербии, в красивой до жути зелёной и влажной местности ─ родина вурдалаков, вервольфов, мертвецов-кровопийц, так поэтически описанных Пушкиным в «Песнях западных славян». А в верхней Австрии ─ гористой местности, орошаемой Дунаем, богатой озёрами, поросшей богемским лесом, в городе Браунау близ Линца ─ родина Гитлера. (О Сталине говорили: «горный орёл», но «горным орлом», оказывается, был и Гитлер.)
Население Австрии составляет 8 процентов от населения Германии, а в «SS» австрийцев было 50 процентов. То же соотношение ─ среди комендантов и охраны концлагерей. Но при том австрийцы ухитрились выдать себя не за палачей, а за жертв. Государство ─ да, но не население. И как тут не вспомнить тему диссертации ─ «Евреи-ренегаты на службе у международного антисемитизма-антисионизма».
Писатель Крайский (тоже ─ писатель) способствовал «прикрытию» австрийской эсэсовщины, будучи австрийским канцлером, притом, однако, оставаясь любимцем австрийского либеральствующего истеблишмента. «В Австрии правительство лучше народа», ─ высказался, дискутируя со мной о Крайском, один австрийский еврей-интеллектуал. Если это даже и так, то не велика похвала. А, может быть, Крайский просто из сердобольных, «из милосердствующих и всепрощающих»? Да, если речь идёт об эсэсовских вервольфах.

Ни одного антинацистского судебного процесса не было проведено в Австрии. В Германии всё-таки были, не буду говорить об их качестве, но были. Такая сердечность Крайского, однако, кончалась, как только речь шла об Израиле, о Бегине, о сионизме. Тут уж высказывался… Иной исламский фундаменталист постеснялся бы. Гуманность создания перевалочного пункта в Австрии для выезжающих в Израиль евреев была придумана не им, Крайским, а выбрана КГБ по своим соображениям, так же, как перевалочный пункт шпионажа и арабского терроризма. А к КГБ Крайский проявлял, если не сердечность, то покладистость. Три месяца прожил я в Вене, красивом барочном городе на Дунае, пока в конце декабря, как раз под рождество 1981 года, не наступила моя первая зима на Шпрее.
Теперь уж скоро семнадцатая зима в Берлине. Доволен ли я тем, что уехал? Ведь и здесь, приехав без «сказки», без хорошей характеристики истеблишмента (слава Богу!), не поддержанный радиопропагандистами и университетскими славистами (слава Богу!), я испытал немало трудностей. Не роскошествую и ныне, хоть престиж мой в Германии высок, что не мешает мне время от времени писать о немецких делах критические статьи, одна из которых (в «Континенте») вызвала столь бурный протест провокатора-профессионала Хмельницкого, ставшего ещё тут в Германии ко всему и германофилом.
Замечательный публицист Илья Эренбург, на мой взгляд, просто великий публицист, не уступающий по таланту Карлу Радеку (но по цинизму, к сожалению, иной раз, тоже), замечательный публицист Илья Эренбург (писатель ─ послабее) был известен как франкофил, парижефил, а, с другой стороны, как германофоб (так его сам Геббельс характеризовал: «кремлёвский жид, германофоб»).
«Дорогой друг, я всё ещё в Берлине, ─ пишет Эренбург в своей книге двадцатых годов «Виза времени». ─ Ты удивишься. Как можно, когда существуют аспид и мимозы парижских бульваров…»
«Щебечут воробьи, светит солнце, и под лёгким ветерком колышутся ветви большого клёна у моего окна… Это Берлин…», ─ так у меня в повести «Последнее лето на Волге», которая оканчивается описанием одного из жарких душных берлинских вечеров. «Я иду в равнодушно-вежливой толпе, мимо до жути ярких витрин, мимо сидящей за столиками избалованно-привычной публики… Сытость и покой даже в ухоженных уличных деревьях…»
Берлин двадцатых годов был голоден и беспокоен. «Я не знаю, почему все эти люди живут в Берлине, ─ пишет Эренбург, ─ валюта или виза, эмигранты или экономные туристы? Во всяком случае, все они Берлином недовольны и не пропускают возможности его поругать. Я совсем не хочу оригинальничать, я боюсь, ты не поверишь мне, это звучит явно парадоксально: я полюбил Берлин».
«Набоковский Берлин давно минул, но какая-то устойчивость, какая-то неистребимость духа чувствуется во всём, может быть, потому, что здесь дух заменяет душу. Точнее, здесь господствует то самое скрытое единство живой души и тупого вещества, о котором говорили символисты».
Был случай, пожалуй, насколько помню, только один, когда этот пассаж из «Последнего лета на Волге» вызвал протест «национального достоинства немецкого человека». Может быть, мне просто повезло ─ в целом, попадалась публика, подобная тому французу, кажется, французу, который высказался: «Люблю родину, но предпочитаю коньяк». Для меня это звучит так: родину не следует любить публично, как любят горячие патриоты, особенно из новообращённых или интернационалистов. Это ─ интимное чувство, скорей, подсознательное, чем сознательное. Случается, даже парадоксальное. Поэтому я вам не скажу про всю Россию, вся Россия очень велика, как поётся в одной песне об Одессе, если её несколько перефразировать, заменив Одессу Россией, но Москву я люблю. Люблю Москву, но предпочитаю Берлин.
Причина моего предпочтения Берлина проста и схематична: при всех проблемах и трудностях мне здесь лучше. С тех пор, как в 1935-м году «учреждение» конфисковало киевский родительский дом, новую квартиру я получил в Берлине, то есть 46 лет спустя. Вот почему сознательно и меркантильно я предпочитаю Берлин. Предпочитал, а теперь, после стольких лет жизни, также и полюбил. Но полюбил иной, чем Москву, любовью. Не любовью бродяги-идеалиста, любующегося воробьями на Тверском бульваре, а любовью обывателя и собственника. Собственность моя, правда, невелика, но, всё-таки, имею десять пар хорошей обуви и четыре английских пиджака.
В Москве же угла своего не имел и уезжал на Запад характерно, как бы подытоживая мою жизнь, мою безместную жизнь, из чужой квартиры. В то время, как культурный истеблишмент, также и гонимый (гонимый, может быть, в особенности), имел и имеет хорошие большие квартиры в престижных местах Москвы и дачи в писательских деревнях. Иные, особенно шумно гонимые, имеют даже роскошные виллы в Америке и в России. У меня к ним зависти нет. Каждому своё. И смерть всех уравняет. По крайней мере, в смысле земного имущества. Я только хочу указать, почему люблю Москву, но «странною любовью», а Берлин люблю любовью обычной, здоровой и обывательской. «Впрочем, трагедия и очарование Берлина отнюдь не в бедности, не в лишениях, ─ пишет Эренбург о Берлине двадцатых годов, ─ особенность здешней жизни ─ прирождённая страсть к точным расписаниям и в полном отсутствии их».
Трагедия и очарование нынешнего Берлина отнюдь не в богатстве (относительном) и переизбытке, иной раз ведущих к потере аппетита. Поезда теперь движутся по точному расписанию (чаще всего). Но особенность нынешней немецкой жизни ─ в отделении идеи от телесности, то есть от быта. Это, пожалуй, важный урок, вынесенный немцами из своего (смутного) времени. Это также имеет и свою трагическую сторону. Некоторые из идей смутного времени перекочевали в телесное подполье, в идейное подсознание и требуют не обычного врачевания демократическими законами, а долгой психопатической терапии внесудебными средствами, то есть проблема находится в тупике. Но как бы то ни было, проблема не давит постоянно на бытовую повседневность. «Мелкие ли, сложные ли, они всё-таки отделены от тела, а наши проблемы (то есть российские) вросли нам в тело, наши проблемы вросли нам в мясо, и отодрать их можно только с мясом. Каждая российская проблема оставляет после себя на теле незаживающую кровоточащую рану, и, кто его знает, заживут ли эти раны когда-нибудь, не истечёт ли Россия кровью до смерти, полностью избавившись от своих нынешних проблем? Нет, не сможет она так по-немецки, почти бескровно снять диктатуру и надеть демократию…»
Такой тревожной мыслью оканчивается моя повесть «Последнее лето на Волге». Таков её последний аккорд, но С. Тарощина, взявшись в «Литературной газете» анализировать мою повесть вместе с её соавтором из «Независимой газеты» Л. Клейном, придумывает другой конец: «И вот последний аккорд последнего лета: прощай, нищая Россиюшка, безгрешная убийца. Занавес».
Так оканчивает дамочка, уворовав из середины текста обрубок фразы ─ шутовским выкриком из переделкинского дачного спектакля. При этом соавторы прогрессивных газеток упускают финальную берлинскую сцену. Им она не нужна для целей обличения повести в антирусскости а также, чтобы взять под защиту от меня славянскую душу. Ну, хорошо, соавторы Тарощина и Клейн недоброжелательны (ниже я укажу ещё одну причину недоброжелательности, особенно Л. Клейна) ─ им и положено по-шулерски обрабатывать текст. Но вот критик Б. Кузьминский в газете «Сегодня» касается в обзоре, который называется: «Запах флоксов и ромашковый луг» с подзаголовком «Петрушевская, а также Горенштейн, Набоков, Нейман и другие», касается моей другой повести ─ «Куча», которая, кстати, не извлечена из авторского стола, как пишет Кузьминский, а задолго до «Октября» была опубликована в «Континенте» у Максимова в том же 1982 году, когда была написана, потому что В. Максимов сразу ставил мои вещи в номер, за исключением повести «Шампанское с желчью», на которой мы с ним, к сожалению, разошлись по идейным соображениям.
Помню, Владимир Емельянович по телефону сказал мне: «Ты тоже включился». То есть я тоже включился в русофобию. Это огорчительно, потому что всё-таки В. Максимов ─ не Тарощина, не Клейн. Приходится отнести таковые обвинения с разных сторон на счёт смутного времени. Илья Эренбург по этому поводу пишет: «Даже такая солидная монументальная вещь, как патриотизм, который раньше был гранитом памятников Бисмарку и медью крупповских игрушек, становится неясной манящей формой. Может быть, эти люди, отрицающие рьяно родину, и являются подлинными патриотами». По Эренбургу речь идёт о людях двадцатых годов, которые живут «на восточной и на северной окраине Берлина и считают себя интернационалистами».
Я себя интернационалистом (космополитом) не считаю, а родину рьяно не отрицаю. Но вот и за меньшее попал под подозрение. «Куча» ─ это Россия, «фараонова страна», оскорбительные плевки мокрого снега, заплёванный циферблат часов на сырой платформе, всё умерло и, казалось, наступил тот, предсказанный Библией, Апокалипсис. Так пишет тыквенной кашей, хоть масла подлил бы. Нет, льёт солидол. Действие происходит близ села Нижние Котлецы (почти подлецы). Внезапный кикс: «У меня правый глаз голубой, а московский завод протезирования прислал мне левый глаз чёрный». А тут, что ли, Владимир Сорокин отметился?!»
А у вас, Б. Кузьминский, что ли, соавторы Тарощина с Клейном отметились? Впрочем, личного недоброжелательства я не усматриваю. Скорее, общий метод, потому что Б. Кузьминский точно также цитирует Набокова. Некий критик Новиков ─ иное дело.
Помню, в той же «Независимой газете» коллега Клейна, правда, с другого конца (со стороны «знакомых») ─ тот, конечно, за отечество в обиде ─ обижается напрямую, без подтекстов. Цвибышева, героя моего романа «Место», называет «иудышем», а происхождение его и вовсе выводит из Иуды ─ из Смердякова. Что общего между Иудой и Смердяковым? Разные общественные типы. Я нахожу гораздо больше общего между критиком Новиковым и критиком Стариковым. Был в кочетовском «Октябре» такой консервативный критик Стариков. А Новиков, судя по месту прописки к органу ─ полулиберал и «полушутник», согласно моде. Но в целом ─ болезнь общая, модная, бредят одинаково Стариковы и Новиковы. Уж только ли они? Берёшь нынешние, пожелтевшие в пространстве газеты, просматриваешь и думаешь: не эпидемия ли?
Я не хочу быть чрезмерно привередливым. Я понимаю, журнализм ─ профессия заказная. Литератор может писать в стол, талантливо или нет ─ другой вопрос. Но журналист в стол писать не может. Верная жена может, ради любимого, в его отсутствие беречь свою честь. Проститутка, берегущая свою честь, не только комична, но и непрофессиональна. И всё-таки даже представительницы самой древней профессии в пределах заказа, если они истинно профессиональны, обнаруживают индивидуальность, изобретательность, эстетичность и даже этичность. Конечно, счастье, если заказ совпадает с велением сердца. Случается и в публичных домах любовь.
Помимо фронтовых статей Ильи Эренбурга и революционных статей Карла Радека, писавшихся от души и сердца, были и статьи цинично служебные, написанные ими от желудка, на заказ тирана. Отвратительные, лживые статьи. Однако высокий профессионализм, высокий журналистский талант иной раз творили чудеса, противореча клеветнической идее красотой и образностью журналистского исполнения, ─ для тех, конечно, кто умеет читать не только буквенные строки, но и запятые, и вопросы, и восклицания и, вообще, всё то незримое, чем наполнены, помимо чернил, блестящие журналистские перья.
Наше время массовой культуры привело к неизбежному падению индивидуализма, того самого одиночества, которое обличает «коллективный человек». Такое явление наблюдается в литературе, в кино и ещё в большей степени такое наблюдается в журнализме, потому что газеты с их, как правило, большими тиражами, влекут журналистов к массовости, доступным средствам, к пошлости домашних суждений, и журналистскому таланту, знающему, что он не на века, а однодневка, приходится всё это с трудом преодолевать. Отсюда и поиски сенсаций-самородков, заменяющих талантливую образность. Мне кажется, талантливых журналистов всегда было меньше, чем талантливых писателей. М. Горький писал в прошлую «перестройку», что из продажи исчезла хорошая книга, но зато развелось множество странных и не совсем приличных газет. Да что говорить о странности содержания, если сами заголовки иных российских московских газет кажутся мне спекулятивными, модничающими.
Я человек наивный, невзирая на мою репутацию недоброго скептика. Потому так и не могу понять в нынешнее время всеобщей реставрации (штопки), вплоть до занесённого прежде в Красную, точнее в «белую» книгу, двуглавого орла, не могу понять газет с капээсэсовскими заголовками: «Комсомольская правда», «Московский комсомолец. «Советская Россия» хоть сохраняет какую-то линию с небольшими поправками на гласность. В «Комсомольской правде» и вереница орденов сохранена, возглавляемая ленинским орденом. Правда, ордена крайне уменьшены и помещены под заголовком. Если это «полушутка», то, по крайней мере, меня она не рассмешила. Представляю, как в Германии продолжает выходить «Фолькишер Беобахтер», но теперь в газетке обличается нацизм, или «Штюрмер», но теперь эта газета ─ юдофильская, или «Унтерменш», но теперь, вместо фотографий дебильных монголоидных славянских типажей, там помещены фотографии тверских красавиц-ткачих и сибирских красавцев-лесорубов. И новые заголовки нахожу неуместными. «Независимая газета» ─ что-то в этом заглавии есть хвастливо-широковещательное: «честная газета», «умная газета», так бы ещё назвали! Или просто, поскольку название «Правда» использовано, назвать газету «Истина». Как я уже несколько выше писал, происходит всеобщая реставрация, вплоть до двуглавого орла.
Казачий атаман П.Н. Краснов в своё время написал эпопею ─ огромный роман в четырёх частях «От двуглавого орла к красному знамени» ─ переизданную «Всеславянским издательством» в 1969 году при «благосклонном участии и поддержке князя С.С. Белосельского-Белозерского». Странно, что никто до сих пор не додумался написать реставрационный роман «От красного знамени к двуглавому орлу», особенно же из новообращённых, из Александров Иванычей, тех, кто «впереди стоит» и сочиняет побасенки о «ручейке и океане».
Подобных мотивов в романе атамана Краснова, будущего эсэс-казака, пруд-пруди, вплоть до «Протоколов сионских мудрецов». В центре такого реставрационного романа мог бы, в соответствии с велением времени и писательским профилем, стоять не черносотенец с лихой офицерской фамилией Саблин, а какой-нибудь крещёный еврей, в душе которого «сошлись вековые глубины» и т.д. (Можно поменять веру, но профиль семита на профиль казака путём крещения ещё поменять не удавалось. Поэтому в центре должен стоять «крещёный еврей».) Разумеется, поддержка С. Тарощиной в «Литературной газете» ─ это не поддержка князя С.С. Белосельского-Белозерского во «Всеславянском издательстве», но, авось, заголовок вывезет ─ «От красного знамени к двуглавому орлу».
Ведь реставрация ─ это не что иное, как историческая ностальгия, чувство изящно лиричное. Так почему бы и ныне в газетном деле к такому чувству не обратиться, не восстановить иные названия газет времени двуглавого орла? Например, выходила в Петербурге газета «Северная пчела». Поэтический заголовок, но не восстановишь: нынче пчеле садиться не на что, пыльцу разносить и нектар собирать для мёда. Разве что назвать «Северная муха» или «Московская муха». Мухе есть на что садиться. Однако ныне такие «цветочки» растут, что и муха околеет. Лучше уж назвать газету «Московская ворона».
Ворон в Москве множество, особенно в Кремле. Люблю я ворон. Умная, живая и подвижная птица. Очень осторожная и недоверчивая, но иногда смелая и дерзкая. Говорят, до шести считать умеет. Хоть находится в стае, коллективисткой её не назовёшь. Одинокая птица, талантливая. Однако, если доверится кому-нибудь из людей, то привязывается всем своим вороньим сердечком, легко выучивает человеческие слова и целые фразы лучше попугая. Иногда это оказывается трагедией. Подержит такой «любитель природы» ворону в доме и случается, особенно под влиянием ревнивой жены, изгоняет её: неприятная домашняя птица, нечистоплотная и клеваться любит… (Вороны и среди людей сохраняют своё достоинство, не дают себя обижать.) Такая, доверившаяся, изменившая своим привычкам, ворона на воле погибает. Однако большинство ворон мудры и вещи. Дедушка Крылов в басне своей ворону оклеветал. Она умнее лисицы. Ворона карканьем не накликает беду, а предвидит беды и предупреждает о них.
Не кажется ли вам, уважаемый читатель (я обращаюсь к тому читателю, который читает мои книги по любви, а не по расчёту, как Л. Клейн), не кажется ли вам, что некоторые мои герои напоминают ворону? Я сам давно уже это заметил.
Сейчас вспомнил: в своём романе «Попутчики», оконченном в 1985 году, о воронах писал теми же словами, как и ныне, спустя одиннадцать лет: «Я, кстати, ворон люблю, умная птица, самая к человеку недоверчивая, хоть и рядом с человеком живёт». Однако есть среди моих героев и «доверчивые вороны», такие, как Ким из «Зимы 53-го года» или, при всей своей недоверчивости, Гоша Цвибышев из романа «Место».
Коллективистский человек, российский еврей, «знакомый» оскорблённого моей повестью «Последнее лето на Волге» русского человека, Л. Клейн пишет в «Независимой газете», перейдя от повести к разбору всего моего творчества: «Разве не значим тот факт, что у Цвибышева нет друзей, что у него почти никогда не хватает ни такта, ни обаяния, чтоб привлечь людей на свою сторону, что он постоянно ставит в неловкое положение то себя, то других, что он, в конце концов, просто не умеет общаться?» Да, Цвибышев не идеальный герой, но почему бы Л. Клейну (кто такой Л. Клейн?) не упрекнуть, уж не говорю ─ Гоголя, за его героев «Мёртвых душ» или «Ревизора», Лермонтова за Печорина или Пушкина за Онегина? Кстати, Лермонтов и Пушкин к этим своим неидеальным героям их времени испытывали явную теплоту и симпатию.
Очевидно, Л. Клейн, подавшийся в литературные критики с лёгкой руки редактора господина Третьякова и получивший от него в «Независимой газете» значительное пространство, путает художественную литературу с проповедью на амвоне. «Примерно то же самое можем мы сказать и о Киме. Ощущение неловкости не покидает нас (очевидно, российского еврея Л. Клейна и его «знакомых» ─ Ф.Г.), когда мы читаем о его неуклюжем «любовном похождении» (такие сцены требуют от читателя целомудрия, а не ЖЭКовского понимания любовных происшествий ─ Ф.Г.) или, когда он просто приходит к своему знакомому покровителю (тут Клейн, перечитывавший мои книги, явно путает Кима с Гошей Цвибышевым ─ Ф.Г.) и, конечно же, Сашенька из «Искупления», у которой этическое сознание, по верному замечанию А. Зверева, просто отсутствует. Наверное, не во всех случаях мы (Л. Клейн со «знакомыми» ─ Ф.Г.) можем инкриминировать героям недостаток душевной отзывчивости и теплоты, но не потому ли в первую очередь чувствуют они себя отверженными и чужими в этом мире? Чужими ощущают себя и герои «Последнего лета на Волге» ─ это тот же Цвибышев, но умудрённый годами, осознавший бесполезность борьбы с системой и т.д.»
Я не стану возражать Л. Клейну, писать о качествах тех или иных людей, с которыми Ким или Гоша общаются, или о качестве мира, в котором они чувствуют себя совершенно отверженными и чужими. Разумеется, мир многогранен, но писатель, даже если он Л. Толстой или И. Бунин, всегда даёт неполную, одностороннюю картину мира. В этом суть подлинного художественного творчества. И этим профессиональный литератор отличается от любителя-графомана, признанного ─ многотомного и непризнанного ─ столоначальника своих рукописей в ящике.
В наше время всеобщей грамотности, литературной массовости разница между подлинным творчеством и графоманией бывает так крайне незначительна, что о старом добром графомане, «чистом, как слеза младенца», вспоминаешь с ностальгической теплотой. Какая-нибудь мелочь иногда отличает «всё» от «ничего», как во французском языке «La personne» с артиклем ─ «личность» отличается от просто «personne» ─ «ничто».
Всё это ─ тема для серьёзных исследований, серьёзной дискуссии, а дискутировать, спорить с Клейном или с Тарощиной не больше повода, чем с Хмельницким. Но Тарощина хоть делает вывод о моём восприятии мира и славянской души «на уровне очень средней школы» по одной повести. Хмельницкий сосредоточивается на моих чуждых пролетарскому интернационализму статьях, явно книгами моими не интересуясь. Видно, книгами занимался другой отдел. А Л. Клейн всё читал. Почему же он читает, если не любит мои книги? Читал бы Светова по рекомендации Тарощиной. Я лично такое большое количество нелюбимых книг читать не мог бы. И одну «нелюбимую» прочесть трудно. Какая-то болезненность чувствуется в чтении Л. Клейном моих книг и в отношении к ним.