К книге
Фридрих Горенштейн и «Зеркало Загадок»Зеркало Загадок. Литературное приложение, 1997 (№5). ТОВАРИЩУ МАЦА ─ ЛИТЕРАТУРОВЕДУ И ЧЕЛОВЕКУ, А ТАКЖЕ ЕГО ПОТОМКАМ Памфлет-диссертация с мемуарными этюдами и личными размышлениями. ГЛАВА 6
34%
Зеркало Загадок. Литературное приложение, 1997 (№5). ТОВАРИЩУ МАЦА ─ ЛИТЕРАТУРОВЕДУ И ЧЕЛОВЕКУ, А ТАКЖЕ ЕГО ПОТОМКАМ Памфлет-диссертация с мемуарными этюдами и личными размышлениями. ГЛАВА 6
17

Графомания определяется как болезненная страсть к сочинительству. Кто такой Л. Клейн, я не знаю (и не хочу знать), но одно о нём мне известно: Л. Клейн сам пописывает, потому что за текстом Л. Клейна в «Независимой газете» слышится учащённое дыхание графомана. Не старого, доброго, открытого, чистого, «как слеза младенца», а такого, которому не хватает всего-навсего французского артикля «La». Впрочем, можно заметить, что Л. Клейн стремится не столько к приобретению французского артикля, сколько к некоему русскому прилагательному.

Л. Клейн с благоговением приводит длинную цитату некоего В.Н. Топорова из его статьи «Спор или дружба» памяти отца Александра Меня. Речь, очевидно, идёт о споре или дружбе между русскими и евреями. Л. Клейн, конечно же, «за дружбу», тем более, при таких «знакомствах». Л. Клейн по поводу высказываний Топорова, апологета священника Меня, заходится в таком восторге, что хоть водой отливай. Мне же трудно определить, чего больше в этой топоровской цитате ─ ординарного невежества или неординарной наглости? Однако прежде, чем перейти к пастве, хочу немного поговорить о священнике Мене.

Я не буду углубляться в суть, в глубину. Я не крещёный, не православный, хоть и не ортодоксальный иудей. Я рассматриваю Библию, включая Евангелие и всё прочее к нему относящееся, как тексты художественные, как явление культуры еврейского народа, как высокий вклад еврейского народа в мировую культуру. А культура связана с психологией. Без понимания еврейской национальной психологии Библию, включая Евангелие, понять нельзя. Это издавна, ещё со времён Ивана Грозного и даже ранее, понимали многие серьёзные православные учёные. Даже те, которые в человеческом плане антисемитствовали. Такие, как создатель «Четьи минеи» Митрополит Макарий или православный учёный Максим Грек, работы которых мне пришлось изучать в целях моих художественных надобностей достаточно тщательно. Так что некий ортодокс иудаизма даже высказался с неодобрением о моём чрезмерном увлечении православием.

Я увлекаюсь тем, что необходимо для создания художественного образа, и, если описываю православных, должен на это время становиться православным, а, если описываю антисемитов, должен на это время становиться антисемитом. Это то, что составляет основу художественности, то, чем художественность отличается от публицистики, и, что именуется перевоплощением.

Так описывал я и переживание героя в своей повести «Последнее лето на Волге» (я уезжал совершенно по-иному, и чувства мои в тот момент были иные). Хоть, конечно же, обойтись без публицистики, без авторского текста, без совпадений тех или иных взглядов автора со взглядами героев невозможно и не нужно. И классики вводили в свои художественные тексты публицистику. Также и в публицистических, в частности религиозных, проповедях. В проповеднических текстах нельзя обойтись без художественности, если они талантливые. Надо лишь и в первом, и в другом случае соблюдать пропорцию, помня задачи и цели своего творчества.

Я не знаток текстов священника Меня, специально их не изучал. Но те, что попали мне в руки (на проповеди я, естественно, не ходил), указывают на нарушение отцом Менем этих пропорций. Слишком много художественности, отчего назвать его православным учёным нельзя, скорее ─ православным популяризатором, миссионером православия среди евреев, главным образом, среди интеллектуальных или околоинтеллектуальных кругов. Особенно же среди дам обоего пола ─ среди тех околоинтеллектуальных, воспринимающих антисемитскую атмосферу, народную и государственную, болезненно, «по-честному», «самокритично», видящих главную причину такого национального удушья не в душащих, а в жертвах, то есть в дурных качествах самих евреев и особенно же иудаизма.

Либеральные миссионерские направления православия были для таких евреев, связанных с несчастным 5-м пунктом, спасительной соломинкой. Оттого так велика была популярность среди Александров Иванычей и Марь Ивановных священника Меня, который и сам «спасся в христианстве». Я помню, в самые суперзастойные годы даже некую поэму, посвящённую священнику Меню, распространяемую машинописью почему-то под фальшивым авторством поэта Бориса Слуцкого, может быть, потому, что Слуцкий имел хорошую, честную репутацию, в то время как подлинный автор (позже мне сказали, что автор ─ Агранович, писавший за Брежнева «Малую землю») имел репутацию рептильную.

Но и рептильных евреев мучила антисемитская духота. Те, кто из-за партийной карьеры не мог ухватиться за соломинку крещения, писали поэмы. Из поэмы этой, которая, кажется, называлась «Еврей ─ священник», помню очень немногое, однако и того достаточно. Речь идёт о некоем еврее, желающем изменить национальность, и душевному порыву которого мешала партийная советская номенклатура, однако которого поощряла в том духовность.

Евреем он остался для министра,

Но русским счёл его Митрополит.

По-моему, министр был прав: учреждение, в котором всякий человек получает свою национальность, приятную или неприятную, ─ это не министерство и не митрополия, а роддом. Родителей, уважаемые дамочки и господа милостивые, надо было иных выбирать. Оканчивается поэма, кажется, так:

Еврей псалмы читает на амвоне,

Из душ заблудших выгребая сор,

Падение преступности в районе

Себе в заслугу ставит прокурор!

Российский еврей Клейн или его «знакомый» В. Топоров, наверное, знают эту поэму наизусть. Но, помимо прочего, наивность утверждения о том, что проповедь с амвона способствует падению преступности, подтверждает трагическая судьба самого проповедника. И окровавленный топор убийцы, может, тоже помнящего наизусть или почти наизусть «Преступление и наказание». Впрочем, как известно, наказания не было. Власти каждый раз для отвода глаз подсовывали то бродягу, который «признался», то ещё какого-нибудь дебила.

А мне почему-то представляется убийца интеллектуалом. Подсознательно это чувствую. Интеллектуалом, болеющим за народ. Слышал такой разговор: «Сейчас в православных церквях их (евреев) столько, что русскому человеку не протолкнуться». А на проповеди священника Меня в скромную сельскую церковь съезжалось столько же публики, как на премьеру Шатрова «Большевики» в «Современнике» и совершенно по Грибоедову: «Ба, знакомые всё лица!».

Думаю, Л. Клейн там бывал. И Светов, и Тарощина, и многие из тех, кто мои книги отвергает. По-моему, это и справедливо, потому что апологетам проповеднических художеств священника Меня должны быть чужды мои художества. По крайней мере, в идейном их плане. Апологеты же, в основном, воспринимают художественное через идею. Не наоборот, как читающий по любви. Всегда есть исключения, но правило таково.

В своих талантливых популяризаторских книгах священник Мень понимает необходимость библейского иудейского подхода к христианским идеалам, понимает даже важность учёта еврейской психологии в исследовании христианских текстов, притом, однако, очень мягко переставляет акценты, опутывает правду полуправдой и полуправду неправдой.

Повторяю, не буду углубляться в суть. Скажу лишь, что некоторые из высказываний покойного Меня, мягко говоря, причудливы. В одном из последних своих интервью, говоря об антисемитизме Достоевского, священник выразился: «Ну и что? В конце концов, это было его право». У Достоевского не больше права быть антисемитом, чем права быть эпилептиком. Биологическое право часто противоречит праву моральному. Для того и создано моральное право, чтобы обуздывать право биологическое. Но слишком часто силы бывают неравны, и биологическое право берёт верх. Это одна из важных тем моих книг, и в этом ─ одно из главных противоречий моих с покойным отцом Менем. Я говорю о священнике Мене, а не о его апологетах, таких, как Клейн или Топоров.

С Топоровым у меня не более противоречий, чем с топором. Топору не противоречить надо, а противостоять, даже, если этот топор словесный, «либеральный», замахивающийся на чужой народ исподтишка, под лицемерной маской похвалы. Иная похвала бывает хуже брани. Такую топоровскую похвалу взахлёб цитирует Л. Клейн, российский еврей: «Во многих случаях лучшее в русской культуре нашего времени сделано и делается евреями. Чудо овладения русским языком от всей еврейской массы, язык которой ещё недавно был темой анекдотов, до высочайших образцов художественного слова у Пастернака, Мандельштама или Бродского. Расширение сферы интересов фактически на всё пространство российской культуры, овладение такими специальными, поначалу труднодоступными, типично-русскими областями знаний, как русский язык и литература. Уже давно и о многом можно с ответственностью сказать, что наиболее русское в ряде сфер культуры, есть именно то, что делается или сделано евреями. Черта оседлости для еврея в русской культуре давно отменена в высоком плане, но её контуры вот уж полвека ощутимы в низком, практическом плане, что не может, к сожалению, не отразиться на высшем».

Я не прервал эту «цитату-похвалу» Топорова, чтобы она предстала со всем лицемерным бесстыдством, подкреплённая, к тому же, весьма смутным изложением. Мутно излагает Топоров, подобно чеховскому крестьянину, дающему показания в суде:

«─ И тогда потащили его из-под его.

─ Кого из-под кого?»

Вот именно, кого из-под кого? Что такое черта оседлости для еврея в русском обществе, понятно. Это местность поселения, точнее, местечки, где евреи принудительно были заперты в бедности и бесправии. А всё прочее пространство с его тучными нивами, зелёными лесами, широкими реками, большими городами, вся остальная Божья земля, Божьи виноградники (смотри «Притчу о злых виноградарях», Матфей 21, Лука 20, Марк 12) злобно им запрещены русскими православными властями.

Но что такое «черта оседлости» для еврея в русской культуре? Место поселения еврейской культуры? Еврейской литературы? Похоже на то, хотя опять мутно изложено, то ли по отсутствию у Топорова «чуда овладения русским языком», то ли умышленно затемнено. Язык черты оседлости был идиш. Идиш был также языком Шолом Алейхема, Мендельс Мойхер Стофима, замечательного детского поэта Квитко. Об этом ли языке пишет Топоров, что он ещё совсем недавно был темой анекдотов? Так анекдоты можно рассказывать о любом языке и о любой нации, не только про «кухочку» и «Абхашу», но и про донского казака Ивана Говно. Тоже ведь могут быть, как говорили, полные кальсоны смеха. Совсем ведь ещё недавно животики надрывали в анекдотах про «кухочку», а теперь перестали, что ли? С каких пор? С тех пор, что ли, как произошло «чудо овладения русским языком от всей еврейской массы»? «Язык, который ещё совсем недавно был темой анекдотов, до высочайших образцов художественного слова у Пастернака, Мандельштама или Бродского».

Существует издавна либеральный вид православного миссионерства, обращения евреев в православные. Ярким представителем такого миссионерства был священник Мень, обращавший, правда, в основном интеллигентов с кухонек и с подмосковных дач. В той же среде проповедует и апологет Меня В.Н. Топоров, миссионерски стараясь обратить еврейскую культуру в русскую. Больших усилий ему, правда, затрачивать не приходится, учитывая паству, такую, как Л. Клейн, потому что это как раз и есть их голубая мечта, мечта выкрестов от культуры, если слово «культура» вообще применимо к таким, как Л. Клейн.

Л. Клейн и ему подобные попрошайничают на паперти русской культуры, русской литературы, гнусавят: «Подайте, Христа ради, звание русского писателя». Поскольку грамматические особенности слова «русский» таковы, что оно означает и существительное, и прилагательное, и, поскольку существительное им недоступно, мечтают хотя бы о прилагательном. Русский ─ это именно то русское прилагательное, которое им гораздо дороже французского артикля «La».

«Во многих случаях лучшее в русской культуре нашего времени сделано и делается евреями. Расширение сферы интересов практически на всё пространство русской культуры. Овладение такими специальными, причем труднодоступными, типично русскими областями знаний, как русский язык и литература. Можно с ответственностью сказать, что наиболее русское в ряде сфер культуры, есть именно то, что делалось и делается евреями». Все эти слова блестят, как медяшки, которые с благоговением принимают на паперти такие попрошайки, как Л. Клейн. Но, как и всякое подаяние, оно имеет и свой строгий назидательный смысл: «Цените руку дающую, цените, что вам позволено делать лучшее в русской культуре. Цените, что вам позволено расширять интересы за пределы черты оседлости. Цените, что вас допустили к русскому языку и литературе и т.д.»

А что такое язык? Это почва, причём духовная почва. Земельные участки не закреплены ─ каждый может пахать. Важно, кто пашет. Не русский язык обогатил Мандельштама и Пастернака, а Мандельштам и Пастернак обогатили русский язык. Не немецкий язык обогатил Гейне, а Гейне обогатил немецкий язык, да так, что Гитлер вынужден был это богатство ариизировать, как прочее немецкое имущество в Германии. Имя Гейне в гитлеровской Германии было отовсюду выброшено, но многие его стихи, ставшие немецкими народными песнями или вошедшие в школьные немецкие хрестоматии, остались, подписанные: «слова народные» или: «автор неизвестен».

«Черта оседлости для евреев в русской культуре давно отменена в высоком плане, ─ продолжает мутно витийствовать В.Н. Топоров, ─ но её контуры вот уже полвека ощутимы в низком, практическом плане, что не может, к сожалению, не отразиться на высшем». Писалось это в 1991 году и, если сказано «полвека», то, следовательно, с 1941 года? Странная дата начала ощущения контуров черты еврейской оседлости в русской культуре: к моменту начала Холокоста. Что вообще означает «ощутимо в низком практическом плане, что не может, к сожалению, не отразиться на высшем»? Опять «Его из-под его? Кого из-под кого?»

За разъяснением обратимся от цитируемого к цитирующему, то есть к Клейну: «Печать черты оседлости лежит на многих героях Фридриха Горенштейна». Ах вот как! То есть на мне. Истинно так. Я согласен. Черта оседлости ─ на моём творчестве, тем более, что и Марка Шагала упрекали в том же Клейны тех лет: «Для писателя подобный недуг очень опасен и грозит серьезной аберрацией зрения, и тогда, не дай Бог, ослеплённый своей униженностью…» и т.д. (по Клейну я ─ униженный, а знакомый Л. Клейна ─ мной, униженным ─ оскорблённый.) Я, «ослеплённый своей униженностью», из черты оседлости ─ «в низком практическом плане», а Пастернак, Мандельштам, Бродский и, исходя из контекста Л. Клейна, Клейн (даже не Кляйн, а Клейн со жмеринским акцентом, со жмеринским прононсом) ─ столичные персоны русской культуры. Они ─ русские писатели, я ─ еврейский. Так меня, кстати, называют в некоторых статьях и сборниках.

Есть эмигрантские литературные сборники, в которых писателей делят на гениальных, талантливых, подающих надежды и еврейских. (Свежая краска (типографская). В Магдебурге на афишке интернациональных чтений вместе с болгарином и американцем я назван был еврейским украинцем. Немецкая «святая простота» ответила на мой вопрос о своеобразной интерпретации моей национальности: «Почему же нет? Есть немцы еврейской веры, а вы ─ украинец еврейской веры. А как надо было?» Я ответил: «Еврейский еврей».)

Бродского всегда называют русским, гениальным, потрясающим, межконтинентальным… «Великий русский писатель Бродский…» Но никогда Бродского не назовут «великий писатель земли русской»! «Великий писатель земли русской» ─ это Солженицын. Земля русская ─ это этнос. Такие оттеночки незримо, но блюдутся.

Я слышал, что в газете «Новое русское слово» существовала даже специальная комиссия по этике наименований, возглавляемая самим главным редактором Седых: кого, как упоминать, с каким эпитетом, а кого не упоминать вовсе. Мне говорили, что и в «Литературной газете» существует нечто подобное, во главе с Латыниной А.Н., двоюродной сестрой замечательной гимнастки, замечательно делавшей стойку на бревне. (Об экзотическом своеобразии родственных связей ниже, но о данном родстве имею достаточно надёжные сведения, так что допускаю возможность такового на 79,9 процента.) Двоюродная сестра бывшей чемпионки бывшего Советского Союза ─ член редколлегии «Литгазеты», влиятельный литературовед, член и председатель всевозможных жюри и специалист по творчеству Александра Исаевича Солженицына, «великого писателя земли русской».

«Этот еврей ─ настоящий русский писатель» ─ похвала. «Этот русский писатель ─ настоящий еврей» ─ такое пишут в анонимках писателям с известными русскими псевдонимами или ныне, при гласности, публично кричат с «Памятью» и без памяти.

«Ежели так (то есть, ежели буду говорить и писать то, что говорю и пишу), то не пользуйтесь русским языком», ─ приходилось мне слышать от личностей подобных оскорблённому «знакомому» российского еврея Л. Клейна. Я ─ униженный ─ его оскорбил.

А я пользуюсь без права и без разрешения оскорблённых. Не на паперти выпросил ─ сам взял, никого не спрося. «Какое право при подобных взглядах вы имеете пользоваться русским языком!» Какое право? А какое право вы имеете пользоваться еврейской Библией и еврейским Евангелием? Я не возражаю ─ пользуйтесь, пользуйтесь.

Дореволюционная черта оседлости, скорбная и тягостная, по крайне мере, не лишала еврея самостоятельного национального развития. В пределах черты оседлости евреи сохраняли свои обычаи, свою национальную кухню, часто бедную, на уровне ржавой селедки и редьки, свои школы, пусть и с чрезмерно религиозным уклоном, и, главное, свой язык ─ идиш, пусть и бывший темой анекдотов про «кухочку». Даже, так называемые, образованные евреи, в основном, помимо русского, знали свой язык и сохраняли свои корни, иногда помимо собственной воли.

Я нахожу, что и у сверхрусского художника Левитана в его сверхрусских пейзажах есть еврейские корни. Даже евреи-ренегаты, такие, как Брафман или провокатор Левитин-Эфрон, не утратили национальных корней. Профессор Дудаков в своей работе приводит слова Розанова о Левитине-Эфроне, указывавшего на неразрывную связь писателя с иудаизмом, с еврейской средой.

Окончательно бескорневыми евреи стали как раз с отменой черты оседлости, потому что делалось это на основе пролетарского интернационализма, то есть подло и глупо. В 1936 году «сионисты» из советского правительства типа Кагановича все еврейские школы закрыли, хитро спровоцировав «чудо овладения русским языком от всей еврейской массы», очевидно, для того, чтобы разрушить русский язык изнутри, как считают другие ─ из нелиберального направления русского православия, из среды которых, очень может быть, вышел и ненайденный интеллектуал-топорник, убивший отца Меня.

Хорошо ещё, что не обвинили в убийстве «еврейских фанатиков». Такой сюжет был шаблоном в антисемитской литературе, особенно ренегатов, таких, как Левитин-Эфрон, где изображались преследования отступников (чаще отступниц). То же ─ у пролетарского интернационалиста Ильи Эренбурга: фанатики-сионисты преследуют еврея, решившего покинуть Палестину, потому что, как пишет Эренбург, его родина не под пальмами, а под берёзами, ─ что-то в этом роде. За это его и убивают, согласно заказу советского агитпропа.

Но во времена горбачевского агитпропа «учреждения» (не по своему желанию) прыти поубавили. А «мокрые дела», подобные убийству Михоэлса, взяла на себя «пробудившаяся общественность».

Но обращусь к бескорневым: «Обстоятельства и условия, созданные для нас, были таковыми, что мы остались бескорневыми». Л. Клейн бескорневых евреев упрекает за «чуждый» взгляд на русскую действительность. Но эта русская действительность была и осталась таковой, что единственным местом, где еврей мог сохранить свои корни, была, да, дурная, да, аморальная, черта оседлости; не то, что у Марка Шагала, у Мандельштама, у художника Левитана в его сверхрусских пейзажах. Даже у активного христианина во втором поколении Пастернака сохранились корни, выращенные в черте оседлости, тот плодотворный взгляд со стороны, который был свойственен и таким отщепенцам, как Лермонтов. А евреям, в особенности, если они хотят сохранить себя как личность, свое достоинство, родиной была и остаётся черта оседлости.

Пролетарский интернационализм массовым порядком отнял у евреев России эту черту. Но, когда миновала эйфория, стали понятны все последствия подобного существования. Так что печать черты оседлости, в которой упрекнул меня Л. Клейн, для меня ─ лишь комплимент. Одно дело ─ оборванные корни, а другое дело ─ искусственно кастрированные. Корни оборваны, но остались, пусть не в языке ─ в мироощущении.

Я идиш, литературу «идиш», не знаю, потому что с ранней молодости жизнь свою проводил в черте оседлости шахтерских и строительных общежитий. Уж такой там был русский дух, уж так там Русью пахло, что хоть топор вешай. Кроме того, напоминаю, согласно хитрому плану Кагановича и пролетарскому интернационализму, еврейские школы закрылись в 1936 году.

Знал бы идиш, может быть, стал бы еврейским писателем и писал бы по-еврейски. Но пишу по-русски, значит ─ русский писатель, нравится это кому-либо или не нравится. Нравится мне это или не нравится, я ─ русский писатель, потому что принадлежность писателя к той или иной литературе определяется по языку, на котором он пишет. Гейне ─ немецкий писатель, и сам Гитлер не смог этого отменить. Джозеф Конрад ─ английский писатель, хотя он поляк и родился в Бердичеве. В моем же случае еврейский язык отняли, русский язык хотели бы запретить. Хотели бы, чтоб онемел. Однако не дал Бог свинье рог. Обижающимся ещё раз напоминаю «Полписьма одного лица» Достоевского.

Л. Клейн… Да уж хватит, может быть, о Л. Клейне? Сатана с ним, с Л. Клейном! Не делаю ли я, вопреки своему желанию, рекламу Л. Клейну? Ещё, чего доброго, уважаемые товарищи потомки, «роясь в сегодняшнем…», спросят: «Кто такой Л. Клейн?» И обнаружат имя Л. Клейна. Нет, конечно, где-нибудь в комментариях, мелким шрифтом, ещё мельче, чем «кудреватые мудрейки, мудреватые кудрейки ─ кто их, к чёрту, разберет!» Мельчайшим почерком, в одну строчку, примерно так, очень условно: «Л. Клейн. 1937 ─ 19… год. Русский литературовед».

Звание русского писателя Л. Клейн и посмертно не получит. Посмертно он может получить только мелкий шрифт в комментариях и то, не по воле Топорова, а по моей воле. Не хотел бы того. Хотел бы, чтобы Л. Клейн канул в безвестность, но невозможно. Впрочем, создавать фоторобот и разыскивать его не буду. Не приличен, не разумен, но не опасен.

«Я всегда был интернационалистом. Предрассудки своей нации я давно не соблюдаю и призыв Федора Михайловича «Да здравствует братство!» с благодарностью воспринимаю. Согласен с Федором Михайловичем, что еврей скорее не способен понять русского, чем русский еврея».

«Извините, но то, что вы проповедуете, мне глубоко чуждо… Мои родители были русские интеллигенты, мой дед был русский врач и лечил русских крестьян, за что был ими горячо любим… Я никогда не думал, что вы человек подобных взглядов… Проповедь национального обособления в сегодняшнем мире ─ это нелепость».

Первая тирада ─ литературоведа Иволгина-Каца из моего романа «Псалом». Вторая ─ Овечкиса Авнера Эфроимовича ─ московского еврея из моей трагикомедии «Бердичев». «Чтобы понять случайны или нет особенности «Последнего лета на Волге», обратимся к другим произведениям Горенштейна», ─ пишет Л. Клейн. К другим обращается, но не к «Псалому» и не к «Бердичеву», а ведь читал болезненно. Уверен, что читал. Всё читал ─ почему же не обращается? Ведь в «Псаломе» и «Бердичеве» есть высказывания, которые, куда там «Последнее лето на Волге» ─ гораздо сильнее должны были бы «оскорблять национальное достоинство русского человека», «знакомого» Л. Клейна, российского еврея. Да потому не обращается Л. Клейн, что в «Псаломе» и «Бердичеве» есть его, Л. Клейна, близкие родственники, а то и двойники. Потому, взявшись обличать мои, Горенштейна, книги, не ответил на анкетный вопрос: «Есть ли близкие родственники в книгах Горенштейна?» Не ответил и на вопрос: «Был ли сечен розгами, хотя бы под другими именами?» «Так ему болезненному, так его родименького!» (Ильф и Петров. «Золотой теленок», факультатив.)

Но не только Л. Клейн, памфлетный персонаж, имеет в моих книгах близких родственников, а то и двойников. Помимо таких душевных попрошаек ─ также духовно падшие, также провокаторы-интернационалисты, также «Миши» и прочие разные Александры Иванычи с Марь Ивановными.

Полузабытый в пылу памфлетных баталий товарищ Маца, литературовед и человек, наивный пролетарский великодержавник, родоначальник современной популяции «знакомых русского человека» выглядит по сравнению со своими «товарищами потомками» «лучом света в темном царстве». (Добролюбов. Школьная хрестоматия, 10 класс.)

Да, вспоминаю: «Характер Катерины в драме Островского «Гроза». Тема сочинения на экзамене в очень средней школе. «Майский день. Цветет сирень. Записочки… Первая любовь… Не возвращается, не возвращается, не возвращается такое никогда… Тра-ля ля!..» Однако приходится возвращаться от подружек моей юности к недружественным мне персонажам из собственных книг. Отповедь телесную и духовную им давать намерен, но спорить с ними не буду.

Повторяю, можно было бы составить «Выбранные места из переписки с врагами»: «Скажи мне, кто твой враг, и я скажу, кто ты». Но путём гоголевской публицистики не пойду. Автору не пристало спорить со своими персонажами. Это не педагогично. Разве что прикрикнуть: «Сякие-такие, не вылезайте из-под обложки!» Но не слушают ─ лезут. По-человечески ─ неприятно, по-писательски ─ даже наоборот. Значит, так жизненно мной воссозданы, что на своего собственного автора ополчаются. Можно сказать, восстание персонажей. Или, как говорят украинцы: «Я тебя зробил, а ты гекаешь». Приходится мне, автору, давать отпор. У Гоголя в «Тарасе Бульбе»: «Я тебя породил, я тебя и убью». В данном случае, мне ближе народный вариант: «Чем тебя (вас) породил, тем тебя (вас) и убью». То есть пером.

Предыдущая главаГлава 17 из 50Следующая глава