К книге
Век ЕкатериныНесвятая софия Три дня из жизни Екатерины II. День второй: 31 августа 1795 года
52%
Несвятая софия Три дня из жизни Екатерины II. День второй: 31 августа 1795 года
11

1

Вроде полегчало: духоты прежней нет, из окна веет \ветерок. Облака на небе. Хорошо бы дождик! Все соскучились по его живительной влаге — люди, зелень, земля… Полегчало-то полегчало, только голова все равно тяжелая. Удивляться нечему: задремала только под утро. Повлияли волнения ночи: умирающий Бецкий, разговоры, воспоминания… Душу разбередили. Ехала домой в угнетенных чувствах, а потом молилась под образами. Об Иван Иваныче, Сашеньке и Костике… и чуть-чуть о Тоше… и о Леше Бобринском, и о Лизе Темкиной… А о Павле пусть его жена молится, коли пожелает!.. Грустно просыпаться одной. Раньше хоть собачки-левретки веселили. И особенно — солнышко Земира, как я ее любила! А она меня. Чудные глаза. Понимала все, словно человек. Разве что могла только лаять. Так я горевала по ее смерти — только о Потемкине больше! Десять лет как она преставилась. Надо помянуть. После зареклась я иметь собачек — лишь привяжешься и полюбишь, а она уже померла. Короток век собачий. Да и человечий не намного больше. Вроде еще вчера я была молодой да сильной. А уже почти что старуха. Прожила жизнь, надеясь: завтра, завтра будет настоящее счастье. И теперь ясно понимаю: лучше уже не будет. Никогда! Только хуже, хуже, хуже. Еду с ярмарки. Впереди только одинокая старость и смерть.

Это перемена погоды действует на нервы. Видимо, быть дождю. Бецкому и тут повезло: уезжать в дождь — добрая примета. Вроде крестишься заново. А когда уезжаешь навсегда, то тем более. Бецкий вообще везунчик, баловень судьбы, хоть и сетовал на свое бастардство. Прожил долгий век — славно, мирно, без особых трагедий, но зато знал любовь красивейших женщин, совершил много добрых дел. Уготовано местечко в раю. Там и встретимся. Я надеюсь, что Господь не осудит меня на вечные муки. Смерть Петра Федоровича вовсе не на моей совести, Пугачева казнили за дело. А других тяжких прегрешений за собой я не вижу. Фаворитов меняла часто? Так ведь потому что сердце жаждало страсти и любви. Бог есть любовь. Нешто за любовь можно осуждать?

Шесть часов уже, надо подниматься. Если б кто-то знал, как не хочется! Полежать, поваляться еще немного, всех просителей погнать в шею и устроить праздник. Фейерверки, кушанья, балет… Но нельзя, нельзя: не поймут, осудят. А тем более скоро фейерверк будет — на балу в честь тезоименитства Лизоньки, юной супруги Сашеньки, там и погуляем. А сегодня рабочий день. Есть порядок. И его нарушать не след. Все-таки сильна во мне немецкая кровь. И никто не знает, есть ли еще и русская вперемешку со шведской…

Что надеть? Вот, пожалуй, этот голубой пеньюар. И такой же чепчик. В нем я буду выглядеть очень импозантно. Пусть меня такой и увидит Тоша. Может, хоть сегодня допустить его в мой альков? Фуй, да я же обещание дала Бецкому — снова заглянуть. Кто меня тянул за язык? Доброта моя иногда бывает чрезмерной. Многие этим пользуются. Или не поехать? Вновь полночи — коту под хвост. Днем-mo не поеду, чтобы не вызывать пересудов. Нет, поехать надо. Бедный Иван Иваныч будет ждать. Если не помрет. Хоть бы помер уже скорее! Господи, прости. Говорить так грех, но, с другой стороны, если разобраться — часом раньше, часом позже, для него все едино, а для нас кругом — облегчение. И особенно для меня. Сразу отпадает необходимость навещать больного. Нового ничего не скажет, а тогда зачем? Да, пожалуй, если не помрет даже, не поеду сегодня. Нервы не железные. Надо попросить у Иван Самойлыча Роджерсона капель успокоительных. Чтобы пережить столько огорчений. Или же поехать? Ладно, там посмотрим. Времени до вечера еще много.

Тюльпин, как всегда, принес кофе.

— Что толкуют в городе, Захар?

— Так ведь что толкують, ваше императорское величество? На Неве утопленницу словили. То бишь ея хладное тело. Кто такая — не знають. Да еще чреватая. Может, и сама в речку сиганула, дабы смыть позор?

— Ужасы какие!

— А еще, говорять, Бецкий скоро кончится. За священником бегали, дабы соборовать. — Камердинер перекрестился. — Успокой его душу грешную, Господи Иисусе!

Государыня тоже перекрестилась. А потом сказала:

— Если бы он кончился, мне бы доложили. Не было посыльных от Де Рибасов?

— Перед тем как зайтить к вашему величеству, не видал-с.

— Позови ко мне Королеву.

— Слушаюсь.

У Протасовой, как всегда, цвет лица был великолепный, чистый персик, вроде и не ездила полночи с государыней к отходящему генералу.

— Ты сегодня готова снова ехать?

Безразлично дернула плечиком:

— Как прикажете, матушка-государыня. Я велю немому Кузьме, чтоб сидел наготове?

— Погоди пока. Я еще не решила.

— И то верно. Для чего дважды навещать? Снизошли, простились — слава Богу, был в своем уме, осознал и смог оценить. Больше ничего и не надо.

— Ты считаешь?

— А к кому еще вы ездили дважды? Ни к кому. Что-то не припомню.

— Верно, ни к кому. Но Иван Иваныч — человек особенный. В лучшие его годы был мне близкий друг. Очень близкий друг. Фавориты менялись — Бецкий оставался. Только Глашка Алымова нас тогда рассорила. А потом он и вовсе заболел…

— Он, поди, уж в беспамятстве нынче.

— Говорят, что соборовался.

— И на похороны поедете?

— Нет, вот это уж вовсе ни к чему.

— Ну, так и сегодня побудьте дома. Не ровен час, дождик хлынет.

— Может, и останусь.

Пили кофе и болтали о пустяках.

Облачившись в утреннее платье, самодержица переместилась к себе в кабинет. Писем было много — больше двух десятков. Рассмотрев конверты, большинство из них отдала на прочтение Гавриилу Романовичу Державину, а сама вскрыла только три — от его величества короля Швеции, от сыночка — Алексея Бобринского, а еще из Парижа от Мельхиора Гримма, в переписке с которым состояла много лет.

Гримм писал ей в частности (по-французски): «Город наш бурлит, как и прежде. Невозможно понять, кто чего добивается, и порой буквально на двух соседних площадях можно услышать прямо противоположные лозунги, что нередко выливается в уличные драки. Несмотря на строгости, вплоть до смертной казни за учинение беспорядков и сопротивление властям, мало кто стесняется в действиях и словах. А принятие Конвентом новой Конституции лишь усугубило взрывоопасность ситуации: роялисты, осознав, что легально к власти они теперь не придут и монархию не вернут, судя по разговорам, начали копить силы для переворота. В город стягиваются войска во главе с небезызвестным Вам Буонапарте. Он клянется, что поддерживает Конвент, но никто не знает, что на самом деле на уме у этого маленького тщеславного корсиканца. Бедная Франция! Бедная старушка Европа! До чего докатилась ты к исходу галантного XVIII века?!»

Бобринского волновали исключительно собственные проблемы: он хотел жениться на баронессе Анне Владимировне Унгерн-Штернберг, дочери коменданта Ревельской крепости[46]. Уверял, что любит ее безмерно, и она его тоже, и просил благословить и позволить приехать в Петербург, хоть на несколько дней, ибо он в дальнейшем собирался проживать с молодой супругой в замке Обер-Пален в Лифляндии.

А король Густав IV сообщал, что весьма благосклонно отнесся к предложению ее величества о возможном его бракосочетании с ее высочеством великой княжной Александрой Павловной. Но поскольку он еще не достиг совершеннолетия и такие вопросы вынужден решать, согласовывая их с регентом, герцогом Зюдерманланским, то и просит разрешения им вдвоем посетить Россию для знакомства с невестой, шведско-русских переговоров на высшем уровне, а затем, не исключено, обручения молодых.

Отложив письма и сняв очки, государыня погрузилась в раздумья. Волновал даму не король — будущая партия ее внучки, Шурочки, представлялась делом решенным; волновал не сын — кажется, проект поженить его с младшей сестрой Елизаветы Алексеевны, маркграфиней Баденской, не удался; волновал Париж. Революционная Франция представляла угрозу миропорядку. Да, конечно, в России революция невозможна — нет общественной силы для нее (третьего класса, о котором прожужжал все уши Бецкий), но идеи, идеи будут развращать умы поколений. «Конституция! Равенство! Республика!» Наши дворяне учатся в Европе. Завезут; завезут заразу. И остановить это невозможно. Если только не остановить саму Францию. И вернуть там всё на круги своя. Пусть парламентская, конституционная, но монархия. Только так, как в Англии, Швеции, Голландии. А для этого и нужен Суворов. Он одним ударом завоюет Париж. Главное — направить его полководческий гений в нужное русло. На Париж и Константинополь, а не на Москву или Петербург. Нам военный переворот ни к чему. И диктатор Суворов тоже никого не устроит.

На письме короля Густава самодержица начертала: вице-канцлеру Безбородко — подготовить ответ за моей подписью с приглашением посетить Россию в будущем году. На послании сына вывела резолюцию: Завадовскому — разрешить женитьбу, он уже взрослый человек, волен распоряжаться собственной судьбой.

Бросила перо и опять задумалась.

Хочет жениться — пусть женится. Запрещать не могу, даже на правах матери и императрицы. Может быть, со временем сделаю его наместником в Курляндии. Неплохое местечко, между прочим, и вблизи Питера. Бог с ним, с Бобринским, вообще. Что греха таить, я плохая мать. То есть никакая. Дети волновали меня всегда в последнюю очередь. Только с точки зрения престолонаследия. Павла не люблю — потому что, во-первых, слишком напоминает Петра Федоровича, во-вторых, потому что соперник, вечный мой укор, что не отдала ему власть. Бобринский мне мил, но не более того; я заботилась о его образовании, покупала ему имения и крестьян; но общение с ним мне неинтересно; в сущности, чужой — нет, скорее, чуждый человек. Я его не растила и не знаю привычек, забот, умонастроений. Переписку вела через третьих лиц — Бецкого, а потом Завадовского. Точно так же с Тёмкиной. Тоже не растила; выдала замуж — и слава Богу. Дети — побочный продукт моей жизнедеятельности. Убивать жалко, но и дело иметь с ними скучно. А порой головная боль. Внуки — совсем другое. Сашку обожаю. Костю — меньше, но все равно. Лишь на них надеюсь. Новое поколение — новые горизонты. Им ваять XIX век. Наш XVIII был галантный, гламурный. А каким будет XIX? Механический — паровые машины, новые пушки, воздушные шары? Станут ли люди такими же механическими, очерствеют, охладеют к опере, балету, любви? Будут не любить, а только совокупляться для продолжения рода? Бр-р… Я надеюсь, что нет. Люди остаются людьми при любых обстоятельствах. Бецкий, подружившись с Дидро, Руссо и Вольтером, начитавшись их книжек, был уверен, что просвещение сделает людей лучше. Безусловно, грамотный человек лучше дикаря. Больше похож на человека, чем на скотину. Но по сути — такой же. Пьет, дерется, сквернословит, тратит деньги при их наличии, отдается страстному вожделению. Человек будет человеком даже на воздушном шаре. Это хорошо и плохо одновременно. Хорошо — что не сделается сам механизмом. Плохо — что не сможет никогда вытравить из себя зверя…

Мысли ее оборвали братья Зубовы — Валериан и Платон. Младший брат был по виду намного мягче и в свои 24 года походил на 17-летнего подростка; портила его деревянная нога, на которую молодой человек наступал еще с трудом, опирался на палку. Тоша, выше Валериана на целую голову, вел себя покровительственно, словно опекун или же родитель. Поздоровались, приложились к ручке, попросили выслушать. Старший развернул географическую карту Кавказа с нарисованными синими стрелками — наступлением Ага Магомет-хана. Доложил, что еще немного, и пойдет битва за столицу — Тифлис. Если Валериан не выедет на театр военных действий немедля и не приведет на подмогу царю Ираклию русские войска, дело будет проиграно.

Самодержица, подумав, ответила:

— Я боюсь, что дело уже проиграно. — Провела ладонью по карте. — Сведения ваши двухнедельной давности. Где сегодня персы, мы теперь не знаем. Может быть, Тифлис уже пал. Или же падет за те две недели, что займет поездка Валериана Александровича. Больше, больше двух недель, ибо двинуть наши войска с ходу не получится. Словом, о подмоге Ираклию речь уже не ведем. — Тяжело вздохнула. — Но дальнейшие планы строить надо. Отогнать Ага Магомет-хана мы обязаны. Слышали о его зверствах? Мне писали доверенные лица. Чтобы овладеть целой Персией, он приказывал разрушать города противников. Умертвлять всех мужчин и глумиться над женщинами. Угонять детей в рабство. А слепого и дряхлого правителя Хорасана, сдавшегося без боя, так пытал расплавленным свинцом, чтобы выведать, где сокровища Надир-шаха, что несчастный умер. Нам такой сосед ни к чему.

Младший Зубов, взволновавшись рассказом императрицы, с пафосом воскликнул:

— Я готов исполнить волю вашего величества! Только прикажите!

— Хорошо, хорошо, голубчик. Отправляйся вскорости на Кавказ, ознакомься с состоянием нашей армии, проведи рекогносцировку и потом доложи нам во всех подробностях. С тем, чтобы будущей весной взяться за осуществление плана.

В разговор вступил и Платон:

— Я считаю, ограничиться отвоеванием одной Грузии мы не можем. Всем известно, что Ага Магомет-хан — скопец, у него нет прямых наследников. Этим надо воспользоваться, чтобы посадить на персидский трон своего человека, дружественного России. Я имею в виду племянника Магомет-хана, Баба-хана, человека образованного, умного, пишущего стихи. С ним вполне реально договориться.

Государыня кивнула с улыбкой:

— Да, скопцы долго не живут…

— Можно и помочь ему отправиться в мир иной: подослать в его окружение верного нам турка или перса…

— Было бы неплохо.

— Лишнего России не надо, но уж Грузия, Бакинское и Дербентское ханства, Карабах и Талышские горы — наши!

— Ох, уж ты замахнулся, Платон Александрович! — продолжала веселиться Екатерина.

— Надобно мечтать и стремиться к этому.

— Славно, господа. Не держу вас боле. Коли выполните задуманное, без чинов, наград и десятков новых крестьянских душ не останетесь, обещаю.

Оба, шаркнув ножкой, обнадеженные, ушли. Посмотрев им вслед, самодержица хмыкнула, что должно было означать: «Молодые, горячие. Пусть себе потешатся, коли есть охота. Может, что и выйдет хорошее. А испортить и без того плохую для России ситуацию на Кавказе вряд ли им по силам».

В кабинет зашел Гавриил Державин. Рассказал о ходе подготовки к празднованию тезоименитства и похоронам Бецкого. Так легко перешел от первого ко второму, что ее величество даже передернуло.

— Больно ты шустёр, Гаврила Романыч: рассуждаешь, о похоронах, словно Бецкий уже преставился.

Тот сказал шутливо:

— У него другого выхода нет, матушка-императрица. Должен нынче же отдать Богу душу, чтобы мы успели провести все необходимые церемонии 4 сентября. Ибо 5-го — тезоименитство и бал.

— Так-то оно так, но негоже все-таки говорить подобное о живом еще человеке…

— Понимаю, ваше величество, только обстоятельства вынуждают.

— Mais c’est cruel, vous êtes un homme sans-coeur.

— Moi? Non, je suis un homme sans larmes[47]. Я предпочитаю смеяться, a не плакать.

— Но смеяться на похоронах — дурно.

— Ах, не более дурно, чем плакать на балах.

— Да тебя не переспоришь, друг мой.

— Слово — ремесло мое. Тем и славен.

Государыня в конце концов утвердила все произведенные им приготовления и, сказавшись усталой, удалилась из кабинета к себе в будуар.

Я Глафиру Алымову полюбила с первого взгляда: не ребенок, а сущий ангел — с чистыми, ясными, доверчивыми глазами. Мать отдала ее, шестилетнюю, в Смольный институт без особенных колебаний: их семья нуждалась, и освободиться от лишнего рта все сочли за благо. Самое удивительное, что, оторванная от дома, девочка не плакала. Видно, не скучала по заботам и ласкам близких — стало быть, забот с ласками не имела особенных. Быстро нашла подруг, и учителя не могли нахвалиться — так внимательна, аккуратна и вежлива была. И почти никогда не грустила — лишь доброжелательная улыбка на прелестных пунцовых губках. Глазки опустит долу, сделает книксен — воплощение покорности и готовности услужить. Тонкие изящные пальчики. Как они играли на арфе! Как Алымушка пела необычайно — звонким, высоким голоском! (Не чета музицированию моей матери!) Танцевала тоже неплохо. Помню ее в костюме сильфиды — легкая туника, тонкие точеные ножки, обнаженные ручки, волосы пучком на затылке. Так и хочется затискать, зацеловать!.. Госпожа де Лафон говорила о ней всегда в превосходных степенях, ставила в пример остальным «смолянкам». А уж Бецкий! Выделял всегда. И особые подарки дарил. Относился по-отечески до ее 14–15 лет. А потом, видимо, влюбился. L'âge ne Га pas rendu plus sage[48]. Самому 70 или даже более. Не смешно ли? Предложил наградить ее золотой медалью за отличные успехи в учебе. Все, конечно же, его поддержали. Я назначила Глафиру фрейлиной. А жила она в доме Бецкого. Но не как жена или фаворитка — на правах дочери или же невесты. Бецкий намекал на возможные семейные узы, но формального предложения ей не делал. Видимо, хотел, чтоб она еще повзрослела, ждал 20-летия… Глаша мне призналась однажды: если он попросит руку и сердце, то она даст согласие. Чувствовала к нему если не любовь, так привязанность сильную.

Но Bibi не могла это вынести. Потому что тогда Бецкий завещал бы Алымке все свое состояние. Может, и не все, но большую его часть. Кто ж такое стерпит? Говорила, конечно, по-другому: чтоб спасти старика от позора, чтоб не стал посмешищем в глазах света, чтоб его здоровье не было подорвано чрезмерными физическими нагрузками. А на деле его добила: от разрыва с Алымовой с ним случился удар…

— С чем пожаловал, Иван Самойлыч?

— Не пора ли сделать кровопускание вашему величеству? Прошлое еще до отъезда в Царское Село было. Срок давно пропущен.

— Только не сегодня.

Роджерсон нахмурился:

— Каждый раз говорите «только не сегодня». Если бы еще принимали порошки, что прописаны мною, было б полбеды. Порошки нормализуют кровяное давление. Но ведь вы игнорируете и их.

— У меня от твоих порошков изжога. Лечим одно, а калечим другое.

— Идеальных лекарств не бывает.

— Значит, ну их всех au diable![49]

— Вы напрасно смеетесь, легкомысленно относясь к своему здоровью. В нашем с вами возрасте…

Государыня игриво прищурилась:

— Я старуха, по-твоему?

— Не старуха, мадам: для своих 66 лет выглядите прекрасно. Вот и надо бы поддерживать форму.

— Сам же говорил, что мои язвы на ногах вносят регуляцию крови в организме.

— Не настолько, чтобы вовсе исключать кровопускание.

— Хорошо, обещаю: после тезоименитства ее высочества.

— Я бы рекомендовал раньше. А тем более предстоят похороны Бецкого.

У Екатерины вытянулось лицо:

— Разве Бецкий умер? Мне не доложили.

— Нынче непременно умрет.

— C’est a savoir[50]. Он живучий. И потом, я не собираюсь на похороны.

— Pourquoi?

— A cause de cela. Je ne résisterai pas a cette torture[51].

— Сделаем кровопускание — сразу полегчает.

— Ах, оставьте, Иван Самойлыч, я уже решила. Совершим процедуру через неделю. Свято обещаю.

— Целую неделю! Вы немало рискуете.

— Я всю жизнь рискую.

В лучшие годы Бецкий входил в мой интимный круг. Я ему позволяла приходить на вее мои обеды без особого на то приглашения. В карты Иван Иванович не играл, но зато обожал бильярд. С ним сражались почти на равных. Нет, конечно, праздновал викторию чаще, чем я, но и мне нередко удавалось выходить победителем.

В лучшие дни, отобедав, проходили мы в мои комнаты: я садилась за рукоделие, а Иван Иванович мне читал вслух. По-французски, по-английски, по-немецки, реже — по-русски. Книги, газеты. Это длилось около двух часов. При хорошей погоде мы прогуливались в саду, обсуждали планы обустройства воспитательных домов, Академии художеств… Помню его распри со скульптором Фальконетом, выписанным нами из Франции: тот, создав по заказу памятник Петру, неумел его отлить в бронзе. Говорил, что на отливку контракта не было. Мастера-отливщика не смогли найти ни у нас, ни в Голландии, ни в Швеции. Бецкий объявил, что возглавит работы сам. Это Фальконет уже не стерпел и сказал: лучше я потрачу несколько лет, дабы овладеть ремеслом отливки, нежели позволю портить мою работу разным дилетантам. Разумеется, Бецкий обиделся — мне пришлось отстранить его от работ по установлению памятника. Он потом явился лишь на празднества по открытию — только потому, что уже Фальконета в России не было: завершив отливку (со второй попытки), недовольный нами француз, не простившись, получив гонорарий, сразу оставил наши пределы…

Бецкий жил в своем идеальном мире. Он, я думаю, потому ине смог жениться, что искал себе идеальную жену. Составлял уставы идеальных воспитательных домов, Академии художеств и Кадетского корпуса. А когда выяснялось, что уставы эти мало кто исполняет, ибо нет идеальных учителей, идеальных учеников, генерал злился, недоумевал и пытался исправлять положение нравоучительными письмами… Они с Бобринским моим ладил лишь до тех пор, как Алеша слушал его сентенции; а когда в Париже мальчик полюбил какую-то актрисульку и просаживал деньги за ломберным столом, начал требовать у Ивана Ивановича больше денег, тот решительно отказал и велел ему вернуться в Россию. Так они и рассорились. Мне пришлось заменить Бецкого Завадовским…

Про таких, как Бецкий, говорят: чудак-человек. С ними жить непросто, а порой и обременительно, ибо не укладываются в общие рамки, но благодаря только чудакам мир не плесневеет, движется вперед; человек-серость, человек-банальность никогда ничего не изобретет и не удивит окружающих гениальным открытием…

Многие не любили Бецкого. За его идеалистичность. За его педантизм. И считали высокомерным, гордым. Потому что не понимали. Папуасы не могут понять европейца, потому что видят в нем не носителя мудрости и цивилизации, а всего лишь beafsteak[52]…

Он обиделся на меня за Глафиру, а потом свалился в болезни… Мы и не общались. Я, конечно, поступила с ним подло: мне здоровый Бецкий был нужен, а к больному полностью охладела. Думала о другом и других… Мой хваленый немецкий прагматизм… Он мне помогал зачастую, но порой превращал из галантной дамы XVIII века в механическую куклу века Х1Х-го…

Нет, поехать к Бецкому надо, коли обещала. После карт поеду. Если буду в силах…

На обеде присутствовали восемь человек. В том числе Николай Архаров (генерал-губернатор Петербурга), Лев Нарышкин (обер-шталмейстер) и Федор Ростопчин (камергер). Разговор и на этот раз шел о Бецком. Вот отрывки беседы.

НАРЫШКИН (поливая фаршированную перепелку брусничным соусом). Тетушка моя пятиюродная — или шестиюродная? — я уже и не скажу точно, замужем была аккурат за князем Трубецким. И когда узнала, что в плену в Швеции у того появился сын Иван Иваныч, оченно бастардика невзлюбила. Говорит: руки на себя наложу, коли ты, Иван Юрьевич, своего детеныша сделаешь Трубецким законным. Может, и Петру Алексеичу, императору нашему великому, коему доводилась, соответственно, пятиюродной сестрицей, кое-что напела. Петр и повелел Трубецкому: записать бастардика Бецким и услать учиться за рубеж.

РОСТОПЧИН (с улыбкой, осушая бокал). Получается, что вы, Лев Александрович, в некоторой степени в родственниках Бецкого?

НАРЫШКИН. Если только в «некоторой»: он, выходит, пасынок моей шестиюродной тетки. Относительное родство! Петр Первый мне как-то ближе, будучи двоюродным дядюшкой!

АРХАРОВ (пробуя паштет). Хоть и бастардик, а Трубецкой. Трубецкие — древний род, Гедиминовичи, голубая кровь.

РОСТОПЧИН. Бельские и Хованские — Гедиминовичи тож. Да еще Куракины и Голицыны…

НАРЫШКИН. А зато Долгоруковы, Волконские и Барятинские — Рюриковичи.

ЕКАТЕРИНА. Кто себя только ни причисляет к Рюриковичам! Даже Тюфякины и Вяземские. Больше сотни родов! Но при этом никто не знает, был ли Рюрик на самом деле. Даже если был, нужно ли гордиться родственными узами с неким завоевателем-варягом? Гедимин — другое дело. Историческая фигура. Князь Литовский.

НАРЫШКИН. Кто такие литовские князья? Говорят, что и Гедимин — тоже Рюрикович.

ЕКАТЕРИНА. Неужели? Круг замкнулся.

АРХАРОВ. Не шутите, Лев Александрович. Вы шутник известный.

НАРЫШКИН. Вовсе не шучу. У Державина хоть спросите. Он мне говорил.

АРХАРОВ. Да Гаврила Романыч тоже соврет — недорого возьмет. Язычок без костей.

ЕКАТЕРИНА. Николай Петрович, не ругайте Державина, он в моих любимчиках ходит.

АРХАРОВ. Виноват, забираю свои слова: наш Гаврила Романыч — дельный человек.

(Все смеются.)

АРХАРОВ. Был у меня намедни — на предмет упокоения Бецкого. Все вопросы утрясли быстро. Отпевание с панихид-кой будет в Благовещенском соборе Невской лавры, а останки захороним там же, в «палатке», меж церквами Святаго Духа и Благовещенской.

ЕКАТЕРИНА. На стене хорошо бы начертать некую сентенцию, как нередко делают на могилах видных мудрецов.

АРХАРОВ. Мы с Державиным и это предусмотрели. По его предложению, из латыни: «Quod aevo promuerit, aetemo obinuit» — «Что в век свой заслужил, навечно приобрел».

РОСТОПЧИН. Браво, браво! Лучше и не скажешь.

ЕКАТЕРИНА. Я же говорю, что Гаврила Романыч — светлый ум.

НАРЫШКИН. Бецкий же и вовсе хитрец.

ЕКАТЕРИНА. Вы о чем, голубчик?

НАРЫШКИН. Исхитрился ослепнуть вовремя. А теперь и помирает как нельзя кстати.

ЕКАТЕРИНА. Отчего же кстати?

НАРЫШКИН. Не увидел и не увидит наших ужасов. Революций, бунтов, войн и прочего хаоса. В душах и головах.

ЕКАТЕРИНА. О, от вас ли это слышать, Лев Александрович? От весельчака, балагура?

НАРЫШКИН. Я — продукт нынешнего века. И могу не задумываясь выбросить 300 тысяч на бал. Чтоб доставить удовольствие свету и себе. А от века грядущего ничего доброго не жду.

АРХАРОВ. Вот навалимся все на якобинцев и задавим гадину в зародыше. Прочим неповадно будет.

НАРЫШКИН. Э-э, не выйдет, уважаемый Николай Петрович. Пол-Европы уже заражено революцией. Вы людей задавите, а идеи не сможете. Как рожденного не родишь обратно.

(Все смеются.)

АРХАРОВ. Что я слышу? Вы-то сами не якобинец часом, Лев Александрович?

НАРЫШКИН. Боже упаси! Просто вижу, что происходит, и притом рассуждаю здраво.

ЕКАТЕРИНА. Да какие ж идеи нам не одолеть?

НАРЫШКИН. Да всё те же, матушка: liberté, égalité, fraternité[53].

РОСТОПЧИН. Это лозунги, возбуждающие чернь, будоражащие умы. Но по сути — дичь. Нет и не может быть абсолютной свободы. Даже Робинзон на острове не имел абсолютной свободы, ибо был прикован к своему острову! Так же и не может быть абсолютного равенства — люди от рождения неравны: телосложением, психикой, талантами. А всеобщее братство — и вовсе химера: с кем брататься прикажете — с казнокрадами, кандальниками, клятвопреступниками?

НАРЫШКИН. Но ведь черни это не объяснишь. У нее одно на уме: одолеть богатых, их имущество взять и поделить.

АРХАРОВ. Пугачевщина? Мы ее победили. Если надо, снова победим.

НАРЫШКИН. Доводить до пугачевщины не след. Послабления сделать.

АРХАРОВ. Никаких послаблений: как покажешь черни слабину — всё, считай — пропал. Чернь — она такая, наглая и алчная.

НАРЫШКИН. Требуется баланс. Вот ее величество это знает, и за то мы ей очень благодарны.

ЕКАТЕРИНА. Старый лис! Будет говорить о политике, господа. Страху напустили о революции — аж мороз по

коже. Mais le diable n’est pas si noir qu’on le fait[54]. Справимся и с ним.

РОСТОПЧИН. Я не сомневаюсь.

НАРЫШКИН. Справиться-то справимся, только сколько крови за то прольем!

ЕКАТЕРИНА. Фуй, какой вы, право! Замолчите немедля.

НАРЫШКИН. Нем, как рыба. Просто я с чего начал? Позавидовал Бецкому.

ЕКАТЕРИНА. Грех так говорить. Только Бог решает, чей когда черед.

3

Перед картами снова пригласила Протасову. И велела, как вчера, приказать Кузьме быть с коляской наготове у заднего крыльца.

— Все-таки решили поехать, — с сожалением произнесла Королева.

— Окончательно еще нет. Будет зависеть от самочувствия, настроения. Выиграю ли в пикет. Мы сегодня будем играть в пикет, потому что в бостон одолеть Пассека и Черткова невозможно.

— Дуракам везет.

— Больно ты сурова сегодня, мать моя.

— Голова тяжелая — видимо, к дождю.

Собрались сегодня той же компанией, но разбились на пары, так как в пикет принято играть по двое. Зубов оказался с Чертковым, а Екатерина с Пассеком. Он сдавал, ибо вытянул младшую карту.

— Ну-с, посмотрим, посмотрим, что ты мне подсунул, — вытянула руки со сдачей царица (при игре она очков не носила), а потом взяла прикуп. — Я готова начать хвалёж. У меня двадцать.

Пассек ответил:

— У меня двадцать два.

— Покажи.

— Да извольте: шесть равных карт за шесть и шестнадцать — двадцать два.

— Годится.

Далее шло ведение счета, капот и леза, окончательный расчет. У Екатерины оказалось 54 очка, у ее противника — 21. Разницу — 33 — самодержица записала у себя на столе.

После второй игры Пассек записал у себя сбоку: «120». Это был первый королик.

Во втором имели равный счет — рефет, а последующий королик шел с двойным счетом. И так далее.

В результате выиграла матушка-императрица.

Облегченно откинувшись на спинку дивана (а сражение происходило в Диванном зале), обмахнулась веером, выпила бокал зельтерской и произнесла, поблескивая глазами:

— Да-с, Петр Богданыч, нынче Фортуна вам не улыбнулась.

Тот ответил льстиво:

— О, сам факт, что сражаюсь с вашим величеством — счастье есть. Проиграть великой императрице — лучший выигрыш.

— Это правда.

Во второй паре победил Чертков. Зубов был слегка раздосадован, но пытался свести ситуацию к шутке:

— Ничего страшного: не везет в картах — повезет в любви!

Все многозначительно улыбнулись.

Самодержица поднялась:

— Господа, время позднее, я порядком устала. Всех благодарю за милейший вечер. До свиданья, до завтра.

Кавалеры раскланялись.

В галерее ее догнал Зубов. Заглянул в лицо:

— Ваше величество, я могу ли рассчитывать?..

Государыня вяло отмахнулась сложенным веером:

— Не сегодня, голубчик, только не сегодня.

— Как, опять? — удивился он. — Я горю желанием…

— Ничего, потерпишь. Мне не до тебя нынче.

— Что-нибудь случилось?

— После расскажу.

У Платона заострился нос вопросительно:

— Это не опала ли?

Самодержица подняла руку и уперлась веером в шею фаворита:

— Не тревожься, глупый. Я тебя никогда не брошу. Ты — моя последняя молодость.

Тот склонился для поцелуя, но она и это не разрешила:

— Полно, полно, а не то моту распалиться и забыть о делах. Прочь ступай. Завтра приходи.

— Я ловлю вас на слове, матушка-царица.

— Ишь какой! Ловит он меня! Я ужо поймаю тебя в Петропавловку! Ну, шучу, шучу, ты не бойся. Будь здоров, и спокойной ночи.

Оказавшись у себя в будуаре, тяжело повалилась в мягкое кресло.

Или же не ехать? Попрощалась вчера — и баста. Все довольны: я исполнила свой долг и ничем ему больше не обязана. Он прожил безбедную жизнь, мною был обласкан, делал, что хотел. Я лишь иногда подправляла его порывы. В частности, с Алымовой… Ну, слегка поссорились под конец — вот и помирились. Для чего ж еще? А отец ли, нет ли, помогал меня вытащить из Германии иль не помогал — Бог весть. Думать о сем боле не желаю. Лучше полежу, отдохну. От него, от Тоши, ото всех. Так намучилась в эту жару — силы все утрачены…

Заглянула Протасова — в том же темном плаще с капюшоном.

— Едем, ваше величество?

— Я не знаю, право. Что-то подустала.

Та помедлила, а потом спросила:

— Ну, так распорядиться, чтоб Кузьма распрягал?

— Погоди пока.

— Что ж годить, государыня-матушка? Или ехать, или не ехать. Скоро уж одиннадцать. Да и дождь, не ровен час, пойдет.

— Дождик — хорошо. От него легче дышится.

— Значит, не поедем?

— Да, пожалуй, останусь. Ноженьки гудут.

— Я велю Кузьме распрягать.

— Да, вели, пожалуй. Видно, не судьба. — Но когда Королева выходила, крикнула ей вслед: — Стой, не надо. Я решилась ехать!

— Господи, помилуй!

— Совесть загрызет после. Надобно поехать.

— Как желает ваше величество.

— Помоги надеть плащ. И набрось накидку. Ну, пошли, пошли. Ах, зачем я делаю это? Видно, все-таки во мне есть частица русской крови. Или окончательно обрусела тут. Поступаю не по уму, а по веленью сердца…

Вышли, как вчера, по крутой потаенной винтовой лестнице. На дворе, в саду было даже зябко. Ветерок от пруда раздувал легкие полы их плащей. Влажность воздуха явно возросла, как перед дождем.

Сели в коляску. Кучер не спеша тронул.

Я вчера волновалась меньше — ехала для выполнения человеческого и державного долга. А сегодня отчего-то сильно переживаю. Сердце бьется. Может, оттого что предчувствую: вероятно, нынче я в последний раз увижу Бецкого? Не потянет ли он меня за собой в могилу? Нет, Иван Иванович — человек не роковой, глаз его не тяжелый. Жалкий, исхудавший старик — я же видела. И бояться его не след. Раз на похороны решила не ехать, так хотя бы так побуду с ним накануне смертного часа. Главное, что никто не узнает. Или тайное всегда делается явным? Только кто расскажет? В Королеве уверена, как в себе самой, а возница нем.

Де Рибасы тоже будут молчать. Разве кто из слуг? Надо наказать Насте, чтобы сделала им внушение. Коль распустят язык — могут оказаться в местах не столь отдаленных. За распространение ложных слухов о ее величестве.

Вот ужо и Фонтанка. Кажется, доехали. А дождя-то нет. Зря Протасова беспокоилась. Не успеем вымокнуть.

Чуть ли не в дверях их встречала мадам Де Рибас с заплаканными глазами.

— Что, Bibi?

— Очень худо, матушка-императрица. Счет уже идет на минуты.

— Он в беспамятстве?

— В основном.

— Надо поспешать.

Сбросив плащ на руки Протасовой, устремилась вслед за Анастасией. В спальне генерала был такой же гнетущий полумрак. Пахло какими-то лекарствами и как будто бы уже тленом. Бецкий с желтым, безжизненным лицом, с резкими от свечки чертами, утопал в подушках и, пожалуй, спал. Государыня села рядом в кресло. Тихо проговорила:

— Спите, Иван Иваныч?

Умирающий не пошевелился.

— Господи, неужто? — обернулась она к сопровождавшим ее дамам. — Дайте зеркало!

Побежали, принесли — в золоченой оправе с ручкой, атрибут будуара. И приблизили к носу и губам старика. Зеркало слегка запотело.

— Дышит!

— Слава Богу, дышит!

Облегченно перекрестились.

Самодержица распорядилась негромко:

— Можете идти. Я хочу побыть с ним одна.

Поклонившись, обе удалились, затворив за собою двери.

Наступила полная, гробовая тишина. Приглядевшись, Екатерина увидела: в вырезе рубашки Бецкого бьется жилка. Значит, был еще действительно жив.

Помню, он явился разгневанный:

— Что вы делаете, мадам? Как ни относиться к Петру Федоровичу, он есть император российский.

— Коронации его еще не было.

— Не имеет значения. Перестанет быть императором, только если сам подпишет акт отречения.

— Вот и убедите его.

— Я? Но он меня может не послушать.

— Убедите, как сможете. Коль подпишет акт, беспрепятственно выедет в Голштинию. А иначе никто здесь не поручится за его безопасность.

Бецкий поразился:

— Вы способны на физическое устранение мужа?!

— Я-то нет, но кругом меня слишком уж горячие головы…

— Вы обязаны их остановить.

— Я? Кому-то что-то обязана? Ne vous oubliez pas, monsieur Betzky![55]

— Извините, ваше величество. Но мой долг был предупредить. И мой долг — находиться рядом с императором.

— Значит, не поможете мне?

— Я попробую убедить его отречься. Это максимум, что в моих силах.

— Ина том спасибо.

Император отрекся… Я назначила Бецкого личным секретарем…

Генерал закашлялся и открыл глаза. Пожевав губами, еле слышно спросил:

— Кто здесь?

— Я, Екатерина.

— Катя… — улыбнувшись, обмяк. — А какое нынче число?

— Тридцать первое августа на исходе.

— Значит, завтра осень?

— Получается, так.

— Лето кончилось… Всё кончается… Вот и жизнь моя тоже… — Он вздохнул. — Но не жалуюсь, нет. Старики должны умирать, молодые должны заступать их место. А иначе мир остановится. Остановка — гибель. — Помолчал. — Ты меня похоронишь в Невской лавре?

— Ах, не будем об этом, Иван Иваныч!..

— Отчего ж не будем? Дело житейское. Я хотел бы знать.

— В Невской лавре, возле Благовещенской церкви.

— Это хорошо. Там уютное место. — Опустив веки, он слегка захрапел.

Накануне его 75-летия распорядилась отчеканить большую золотую медаль с профилем Бецкого. И еще с надписью: «За любовь к Отечеству». Кое-кто в Сенате вздумал возражать — мол, беспрецедентный случай, на монетах, медалях принято чеканить профили царей. Я уперлась. Те подумали: кто ее знает, может, он действительно ей отец? И, ворча, согласились. Что ж, медаль была вручена на торжественном заседании Сената…

Неожиданно генерал спросил:

— Отчего пахнет курагой?

— Курагой? — вздрогнула императрица. — Я не слышу никакой кураги.

Умирающий приподнялся на локтях, и его лицо исказила злость:

— Не обманывайте меня! Я же ясно чую: тут стоит ящик с курагой!

— Уверяю, Иван Иваныч…

— Унесите, унесите его! — Он затрясся.

— Хорошо, успокойтесь, лягте.

— Распорядитесь немедля!

Государыня крикнула:

— Bibi, Королева, где вы там?

Обе женщины с округлившимися от страха глазами появились в дверях.

— Вынесите отсюда ящик с курагой.

— С курагой?! — обомлели те.

Самодержица подмигнула, сделала кивок — дескать, это прихоть больного:

— Делайте как велено.

Дамы повиновались, нарочито затопали, заходя в спальню, и таким же образом вышли.

— Всё в порядке, Иван Иваныч.

Он упал на подушки:

— Точно унесли? Не обманываете меня?

— Унесли, правда, правда.

— Вот и хорошо, слава Богу: легче задышалось. — И опять забылся.

Помню, он пришел ко мне с планом путешествия Леши Бобринского после выпуска из Кадетского корпуса. Я хотела показать сыну мир — и Россию, и великие зарубежные страны. Я еще надеялась, что удастся женить его на одной из принцесс Европы… Бецкий написал целый план. Как всегда, скрупулезно и обстоятельно. Вся поездка была рассчитана на три года. Должен был посетить Москву, Нижний Новгород, Астрахань, Таганрог, Херсон, Киев… Что-то там еще. А затем из Варшавы — Вена, Венеция, Рим, Неаполь, Женева, Париж… Я вначале спросила Бецкого, не поедет ли с Лешей сам. Генерал ответил, что поехал бы с удовольствием, но не больше чем на три, на четыре месяца. А три года для него — слишком долгий срок. Очень много дел. Я не возражала, и совместно мы выбрали главным сопровождающим полковника Бушуева, а его помощником по научной части — академика Озерецковского. Бецкий же им перечислял деньги — что-то около 5 тысяч рублей в месяц. Сумма вполне приличная. И ее хватало в первый год их поездки по России. Но когда попали в Париж… О, Париж, этот роковой для нашей семьи Париж! Не в Париже ли генерал Бецкий стал моим отцом? Ха-ха! В общем, Париж их рассорил, я велела им вернуться домой, только Бобринский отказался — у него вспыхнула первая любовь… И к тому же просадил в картах тысяч 75… Он остался, а другие вернулись. Бецкий был вне себя — понимал, что не смог воспитать из Леши человека будущего — в духе идей Руссо и Дидро. Деньги ему отныне посылал Завадовский. Мальчик тяжело пережил смерть своего отца — графа Орлова. И хотя они в Питере мало общались, сохраняли добрые отношения. Одинокий Бобринский — без отца, без матери, у чужих людей, столько лет в кадетской казарме… Чем я могла скрасить его жизнь? Только разрешила остаться в Париже. Но потом денежные траты сделались столь большими, что пришлось возвращать его прямо силой… За плохое поведение запретила приезжать в Петербург. Поселила в Ревеле…

Бецкий закашлялся. Тяжело, болезненно. Вроде бы хотел вырвать из груди легкие и выплюнуть. На губах появилась красная слюна. Прибежала Bibi, прихватив служанку. Обе кое-как успокоили больного. Он обмяк и упал на спину. Громко прошептал:

— Принесите света. Требую принести лампы!

Настя деликатно сказала:

— Просто вы незрячи, Иван Иваныч, и не видите свеч… Генерал фыркнул:

— Господи, что за дураки! Жить среди дураков так скверно!

У него в груди что-то засвистело. Он проговорил:

— Ничего, ничего, скоро всё устроится. Каждый получит по делам его. — И забылся вновь.

Государыня встретилась глазами с Анастасией. Та пожала плечами: это бред нездорового человека. И спросила:

— Мне остаться?

— Нет, пока иди.

Там, тогда, в Сан-Суси, 55 лет назад, Бецкий выглядел жуиром, светским львом, соблазнителем дам. Говорил легко и свободно, сыпал анекдотами, шаркал ножкой. И неподражаемо танцевал, несмотря на легкую хромоту. А потом оказалось: он не вертопрах, а серьезный, вдумчивый, дельный господин и достаточно замкнутый в личной жизни. Не любил гостей, шумных сборищ, не устраивал на дому балы. Книги, книги, древние манускрипты были лучшим ему досугом. Получал до десятка писем в день. И на все, на каждое отвечал. Тратил на эпистолы несколько часов кряду. Так руководил московским воспитательным дамам — по переписке. Не курил, а к вину и вовсе был равнодушен. Может быть бокал бордо в вечер, не более. И при этом в свете слыл гордецом. Мол, к нему не подступишься: или промолчит, или же съязвит по-французски. А на самом деле был наивный добряк и слегка сентиментальный, как и все мы, люди нашего века. Приходил на помощь. Даже скорее к бедным, нежели к богатым, власть имущим. Мол, богатые сами выплывут, а вот бедным надо помогать… Славный, замечательный Бецкий. Пусть мы ссорились, жизнь бросала нас друг от друга в разные стороны, но всегда, но везде он был близким, очень близким, родным… До своей болезни, конечно. А потом превратился в пустое место. Мы бываем черствы с немощными старцами. И воспринимаем их как обузу. Забывая всё то, что они сделали для нас в прошлом. Никогда не следует ожидать благодарности от нового поколения. Новое поколение самоуверенно полагает, что явилось на свет само и гораздо лучше понимает ценности жизни, чем проклятые старики…

Государыня заметила, что из левой ноздри у больного побежала красная кровяная струйка, потекла по впалой щеке к подушке. Чертыхнувшись, самодержица вытащила платок, наклонилась, вытерла испачканную бледную щеку. Повторила несколько раз и подумала: это хорошо, что наружу, а не внутрь — в голову, в мозг. Самокровопускание. Ручеек утих.

Он любил сестру по отцу — Анастасию Трубецкую. Та по первому браку была Кантемир (замужем за князем Дмитрием Кантемиром), по второму — ландграфиня Гессен-Гомбургская (за наследным принцем, фельдмаршалом Людвигом Бруно). Но пережила обоих супругов. Два ее сына умерли младенцами, только дочка Екатерина Кантемир выросла в прелестную барышню, поражавшую всех не только красотой, но и эрудицией. Бецкий обожал единственную племянницу, показал ей Европу, и она подружилась с Bibi, Настей (кстати, думаю, что Иван Иванович дал ей имя Анастасия в честь своей сестры…) К сожалению, век Кати Кантемир оказался недолог: умерла от чахотки сорока лет от роду. Не оставив наследников… Словом, из родичей у Ивана Ивановича есть одна Bibi. Ну, и, может, я… Если приглядеться, мы с ней очень похожи. Тот же тип лица. Но ведь это бывает чистым совпадением?..

Бецкий открыл глаза и довольно внятно сказал:

— Я хочу на горшок.

Государыня крикнула:

— Эй, сюда. Где вы там? — А потом, когда прибежали, распорядилась.

Кликнули лакея, помогавшего барину в этих делах. Тот поднял генерала на руки, как пушинку, перенес за ширму, установленную сбоку от ложа. И Екатерина услышала, как звенит в большом металлическом горшке тоненькая струйка. Вскоре крепостной вынес господина в ночной рубашке из-за ширмы и хотел уложить обратно в постель. Вдруг больной вздрогнул и осел, голова свесилась назад, как у битой птицы. Из раскрытого рта вывалился язык.

— Господи! Господи! — вскрикнула царица, бросившись к нему. — Что ты, Иван Иваныч? Ну, очнись, очнись!

Бецкий не отвечал. Шея была еще теплая, но заметная прежде жилка возле ключицы уже не билась.

— Слышишь меня, очнись! — продолжала теребить его государыня. — Ну, очнись, пожалуйста!

Странный хрип прозвучал у старика глубоко в груди.

— Жив, курилка! — обрадовалась она.

Но лакей только покачал головой:

— Не, преставился, ваше императорское величество. То душа его выходила из тела.

Он устроил барина на кровати и укрыл ноги простыней. Ловко вправил язык. А Екатерина смежила Бецкому веки. Села и расплакалась. Тихо, не навзрыд. Только тут почувствовав со всей остротой свое одиночество. Кто опустит ей веки? И когда? Неужели скоро?

Прибежали Bibi, Осип Де Рибас и Протасова. Начали кудахтать, креститься. Самодержица попросила:

— Дайте мне платок. Свой испачкала его кровью.

А потом обнялась с Анастасией, и они заплакали вместе. Может, две сестры?..

Вице-адмиралу передали два медных пятака, он их положил на веки покойному. И пробормотал что-то по-испански — видно, из молитвы.

Долго стояли молча. Свечка догорала в подсвечнике. Тикали часы где-то через комнату.

Наконец, они пробили два раза.

— Неужели два? — спохватилась императрица. — Надо ехать.

— Два часа осени, — вдруг сказал по-русски Де Рибас.

А его жена продолжила элегически:

— Да, Иван Иваныч ушел, и как раз лето кончилось. Лето нашей жизни…

Молча обнялась с Екатериной и Королевой. Вице-адмирал поцеловал гостьям руки. Проводил до дверей. И спросил по-французски:

— Ждать ли ваше величество на похоронах?

Та ответила, сидя уже в коляске:

— Нет, не думаю. Впрочем, посмотрю. Но в любом случае говорить о моих ночных визитах в ваш дом никому не следует.

— Понимаю. И повинуюсь.

Вот и всё, отмучился. И его душе стало и легко, и безоблачно. Царствие тебе небесное, отче… Я подумала «отче»? Вот ведь — ненароком… Может, правда? Неужели? Это теперь не важно. Он и сам не знал точно. Главное, что гордился мною. Не всегда, конечно, иногда ругал… По-отечески… Ну, так кто дочек не ругает?.. В основном гордился. Неу каждого дочка — императрица! Или, скажем, не дочка, а падчерица. Тут уж ошибки быть не может. Спи спокойно, любезный Иван Иваныч. Я тебя никогда не забуду.

— Дождик начался, — в темноте сказала Протасова.

— Это хорошо — дождик. Для земли хорошо и для людей. И для Бецкого хорошо: уезжать в дождь — добрая примета.

Были у Таврического дворца в половине третьего. Обратила внимание, что у Зубова свет в окошке. Да неужто Платон изменяет ей с кем-нибудь из фрейлин? Взволновавшись, необычно быстро для своей грузности поспешила в его покои. Даже запыхалась на лестнице. Резко открыла дверь в его спальню.

Фаворит лежал на кровати под балдахином и при свете канделябра увлеченно читал какую-то книжку. Даже не заметил в первый момент появления государыни. Но потом вздрогнул и невольно сел.

— Боже мой! — воскликнул. — Это вы?! — протянул руку за халатом, чтобы встать.

— Ах, лежи, лежи, не тревожься. — Подошла, села с краешка. — Что за книга? Что нас так собой поглотило?

Он слегка скривился:

— Англичанка, Ann Radcliffe. «The mysteries of Udolpho»[56]. Приключения, мистика. Ерунда, конечно, но немало занимательно.

— Ты известный англоман. Это правда, что твоя сестренка Оленька — полюбовница английского посланника в России Уитворда?

Зубов сморщил нос:

— Вам и это известно, ваше величество? Что ж, скрывать не стану — есть у них амуры… Но понять Ольгу можно: даме двадцать девять, а ее супруг Жеребцов ни на что уже не способен!

— Я не осуждаю, голубчик, просто интересуюсь.

— Книжка эта от посланника тоже. Ольга передала. Вся Европа читает эту Radcliffe. У нее еще несколько романов в таком же духе.

— Как закончишь — дай.

— Господи, берите теперь же, я потом дочту.

— Нет, такие жертвы мне не нужны. — Провела ладонью в перчатке по его щеке. — Но не стоит читать так поздно. Ты мне нужен свеженьким и бодреньким.

У Платона загорелись глаза:

— Вы… желаете?.. — Он подался вперед.

— Ш-ш, дурашка. Не теперь, сказала. Я не в настроении нынче и хочу прилечь в одиночестве.

— Вы куда-то ездили? Неужели к Бецкому?

Государыня погрустнела. Помолчав, сказала:

— Бецкий умер три часа назад…

Зубов перекрестился:

— Царствие небесное!..

—.. на моих глазах…

— Свят, свят, свят!

— Тяжело!.. Тоскливо!.. Близкие уходят… И друзей всё меньше!..

Он воскликнул пылко:

— Я ваш лучший друг! Преданный до гроба!

Самодержица встала:

— Гроба? Твоего или моего? — Улыбнулась грустно. — Ладно, не оправдывайся: шучу. Будь здоров, и спокойной ночи.

— Вам спокойной ночи, ваше величество!

Уходя, она проворчала:

— Да какая уж спокойная ночь! Бецкий пред глазами…

Медленно отправилась на свою половину.

Да, неплохо бы принять валерьянки и успокоиться. А потом, завтра, например, уступить настояниям Роджерсона и пойти на кровопускание. Не ровён час, удар хватит. Или, как говорят в народе, Кондратий. Я еще не готова уйти к праотцам. Слишком много незавершенных дел…

Камердинер, поспешив к ней на помощь, принял плащ.

— Что, Захар, валерьянка-то есть у нас?

— Не могу знать, ваше императорское величество. Никогда не пользуюся. Может, Иван Самойлыча разбудить?

— Нет, грешно, пусть он почивает.

— Не желаете для успокоения рюмочку гданьской водки? Оченно пользительно.

— Фуй, какая гадость!

— Отчего же гадость? Не сладка, это верно, но зато нутро прочищаеть, душу согреваеть. Я-то ить не бражник, ваше величество знають, но для аппетиту пред обедом иль на сон грядущий — оченно приятственно, потребляю.

— Хорошо, налей.

Водка была некрепкая, без обычного сивушного запаха. Проскользнула внутрь играючи.

Чуть поморщившись, Екатерина надкусила сливу из вазы (в вазе стояли фрукты: сливы, виноград, груши, персики). Косточку положила на блюдце. Вяло разрешила фрейлинам Протасовой и Перекусихиной себя раздеть, отколоть шпильки, расчесать волосы. Сполоснула лицо прохладной водой из кувшина. Попросила перебинтовать икры. Отослала всех и в ночной рубашке забралась на ложе под простыню.

Ах, как хорошо отдохнуть! И жара ушла, дождик за окном. Les souffrances de Betzky ontprisfin, et la nature pleure sur lui[57]. Окропляет путь на небеса.

«Мой путь последний, мирозданье, Дождем прощальным окропи…»

Чьи это стихи? Кажется, из Гёте. Нет, не помню.

Интересно, много ли людей явится на похороны? Не по службе, не по этикету, а от души? Да, наверное: Смольный институт и шляхетский корпус, Академия художеств… Впрочем, вряд ли: все, с кем он трудился, или древние старики, или же в могиле, а ученики все новые и его не знают.

Sic transit gloria mundi[58].

Умирать надо вовремя — в пик известности. А заброшенным и забытым уходить грустно. Умирать надо молодым — чтоб тебя не знали старым и убогим, чтобы не был в тягость окружающим. Это как хороший спектакль: если не затянут, сожалеешь, что он быстро кончился; если человек умирает молодым, сожалеешь, что он не успел много сделать хорошего в жизни; если человек засиделся на этом свете, ждешь его кончины, как конца плохого спектакля, злясь в душе, что никак не кончится… Так и мне надо лишь дожить до нового века, передать бразды Сашеньке, а не Павлу, и уйти на покой. Чтобы помнили не старой развалиной на троне, а великой, сильной императрицей!..

Поселиться в домике у моря. С небольшой свитой. Тошей Зубовым… Впрочем, для чего мне в старости будет нужен Тоша? Разве что играть в карты? Нет, наверное, отпущу — пусть себе найдет молодую, нарожает детишек…

Или лучше умереть в одночасье? Чтобы сразу — а не долго, медленно доживать, глохнув, слепнув и дряхлея, как Бецкий?

Нет, самоубийство не для меня. Как решит Господь, так оно и будет. Коли благосклонен — заберет быстро. Коль не милостив — буду прозябать…

Повернулась на другой бок.

Мысли, мысли не дают мне покоя. Вроде бы устала, а вот сна ни в одном глазу. Нет, заснуть надо обязательно, а не то завтра буду скверно выглядеть. А Екатерина Вторая выглядит всегда безупречно. Ни один человек не должен догадываться, что в моей душе. Главное — светлый образ. Образ Матери нации. Это тоже спектакль. Зрители должны получать удовольствие, сожалеть, что спектакль быстро кончился, жить воспоминаниями о нем, как о золотом веке. Каждый правитель — лицедей. Каждое царствование — своего рода представление. Только на сцене театра убивают и умирают играючи, понарошку, а на сцене жизни — на самом деле. Вечный трагифарс…

Помню, однажды в опере «Земира и Азор» мы сидели с Бецким в одной ложе, и Иван Иванович мне сказал: «Наша драма в том, что стремимся обрести уважение и любовь посторонних, забывая о самых близких. Дескать, эти будут уважать и любить по определению. Ан нет! В первую очередь надо думать о близких, завоевывать их расположение. А когда есть любовь близких, и чужие полюбят».

Может быть, в теории…

Бецкий — теоретик, а я практик.

Бецкий мыслил на своем уровне — генерала, сановника узкой сферы деятельности. Я же мыслю глобально, всеобъемлюще.

Для меня выше государство, держава, мощь России, чем мои близкие. Не всегда, но во многом.

Бог такой меня создал.

Для чего-то ведь создал именно такой!

Если бы хотел, создал бы святой. Как Святая София… Но, как видно, у Него планы были иные…

Ей привиделась ее левретка Земира. Как они гуляют в парке Царского Села. Словно бы сошли с картины Боровиковского… Кстати, Боровиковский написал не с натуры: ведь к тому времени старенькой собачки не было в живых — это Екатерина попросила пририсовать…

Жизнь любого царя — это миф.

Вся история человечества — это миф.

Как хотим, так и сочиняем…

С этой мыслью она и заснула.

Предыдущая главаГлава 11 из 21Следующая глава