К книге
Мы живем рядомБЕЛОЕ ЧУДО. Глава вторая
79%
БЕЛОЕ ЧУДО. Глава вторая
52

Прием у купца Аюба Хуссейна был действительно не парадный, но все-таки гостей было не так мало.

Сам Аюб Хуссейн, с широким добродушным лицом, в очках, за стеклами которых были большие мягкие глаза, поблескивающие лукавством, в черном длинном сюртуке и белых узких панталонах, одетый, как и большинство присутствующих мужчин, представил своих друзей почетному гостю, которого он сам узнал совсем недавно.

Жена хозяина, Салиха Султан, женщина средних лет, с хорошей улыбкой, с чудесным цветом кожи золотисто-орехового тона, с длинными красивыми руками, в нежнейшем шелковом одеянии, в тончайших белых струящихся шальварах, с легким газовым покрывалом на черных, как черная тушь, волосах, умело вносила оживление в разнообразное общество, которое окружало Фуста.

В этой богатой, уставленной низкими диванами и тахтами комнате по углам стояли высокие китайские вазы, на стенах висели старые иранские ковры и пол был тоже покрыт коврами. В них мягко тонула нога. Фуста окружили женщины, и он смотрел на них глазами, полными сосредоточенности и некоторой напряженности.

Но ему и полагалось быть таким, так как хозяин уже шепнул гостям, что это Фуст, известный путешественник и ученый, очень серьезный и замкнутый человек, и что большая честь — видеть его и говорить с ним.

Фуст выглядел слишком строго на этом фоне разноцветных дамских одеяний, похожих на ярко освещенные облачка и горевшие всеми красками ослепительных украшений. Он любезно отвечал на почтительные вопросы окружающих, благодарил за гостеприимство, хвалил страну и изрекал все те необходимые фразы, которыми богато уснащены такие приемы.

Мужчины были в черных сюртуках и белых панталонах, в сандалиях на босу ногу, которые они легко сбрасывали на пол и так сидели. Дамы были такие яркие, такие разные, все без чулок, в туфлях на огромнейших каблуках, с необычайными кольцами и браслетами на руках, длинных, узких и всех оттенков кожи — от коричнево-черного до золотисто-фиолетового. Все они страшно оживились и удивились, когда Фуст сказал, что он, как это ни странно, первый раз в Лахоре, что он бывал в Карачи, но в Лахоре ему никогда не приходилось бывать.

— Как это могло случиться? — спросила его дама с властными пронзительными глазами и короткими пухлыми ручками, пальцы которых были унизаны перстнями. — Вы, который так много видел, так много путешествовал по Азии?

— Я бывал главным образом в горных местностях, — отвечал Фуст. — Я знаю, что Пакистан очень красивая страна, и я приехал сюда даже с некоторой определенной целью. Но скажите вы мне, — спросил он свою соседку, — какое, по-вашему, самое красивое место Пакистана?

Взглянув на него прозрачными глубокими и невинными глазами, она ответила не задумываясь:

— Кашмир; мне нравится Кашмир больше всего... А вы были в Кашмире?

Фауст, сразу оживившись, сказал:

— Да, я был в Кашмире. — Он даже полузакрыл глаза, как бы вспоминая все его красоты. — Кашмир, — продолжал он, — это опьянение особого вида. Когда вы дышите воздухом этих густых, насыщенных богатой зеленью лесов, слышите мелодии горных ручейков, вечную музыку шумных рек, идете по лугам, от запахов которых сладко кружится голова, подымаетесь к снегам, над которыми уходят в высоту скалы и вершины, одетые льдом и снегом, останавливаетесь в изнеможении — вы не чувствуете усталости. Это разнообразие природы делает вас совсем другим человеком. Если бы я мог, я бы навсегда поселился в Кашмире, в Гульмарге например.

— Я была в Кашмире совсем немного. Но мне о нем много рассказывал мой двоюродный брат, который ездил в Гилгит... Это правда прекрасно.

— Я бывал и в Гилгите, — сказал Фуст, — и мне кажется, что человек самой жестокой души, самого прозаического склада, развращенный соблазнами жизни современного города, в Кашмире вступает в общение с неизвестным ему, но властным и богатым миром природы, которая хочет вернуть ему потерянные возможности. Она возвращает ему чистоту помыслов, открывает наслаждение чистыми красками неба и земли, воды и гор, она уводит его от будней, заполненных нелепостями современной цивилизации. Если вы потеряли за ежедневной суетой чувство прекрасного, вы его найдете в Кашмире. Если вы желаете получить исцеление ваших недугов — души и тела, — вы излечитесь в Кашмире...

— Браво! — сказала молодая женщина в сюртучке из винно-вишневого вельвета. — Но что же вы скажете про другие страны, где вы бывали?

— Я бывал много в Индии, в Бирме, в Китае... Я люблю горы, они говорят мне больше, чем море или степи. Конечно, всюду рассеяно это волшебство природы, когда вы готовы принять его всем сердцем. Но в Кашмире это чувство такой силы, как будто там, именно там, дух природы хочет говорить с вами наедине, как на любовном свидании, но без упреков и жалоб... Мы все видим восход и закат солнца. Каждый день мы просто регистрируем его. Но закат и восход солнца в горах Кашмира — это часть той таинственной, живущей в нас силы, которая нужна человечеству, иначе оно погибнет в мире, требующем от нас только механической жизни, выполнения тех скучных и необходимых процессов, что контролируются современной цивилизацией, перенасыщенной техникой...

— А зачем вы путешествуете? — спросила, сильно смутившись, девушка, которую представила Фусту Салиха Султан как свою племянницу.

Фуст тут же забыл ее имя, но девушка показалась ему заслуживающей внимания. Прелестно одетая в светлое сари, с перекинутым через плечо прозрачным шарфом, с большим серебряным медальоном на серебряной цепочке на шее, она была воплощением юности, которая просто светилась во всем ее облике.

Хорошего рисунка губы, когда улыбались, делали ее похожей на доброе существо, которое не знает ничего земного, и оно же вместе с тем может явиться самым добрым товарищем и верным другом. Она так широко открывала глаза и смотрела с глубоким ожиданием на того, кому задавала вопрос, что не ответить ей так же чистосердечно было бы невозможно.

Фуст смотрел на нее, точно собираясь с мыслями, и секунду ничего не говорил. Потом он, как бы вынимая ответ из глубины своего существа, сказал медленно и не глядя на девушку:

— Зачем я путешествую? Я бы мог сказать, что я сотрудник географического журнала, что я член Гималайского клуба, и это дало мне некоторую известность. Но, конечно, не это главное, о чем я хочу сказать. Я избрал себе путешествия как метод познания правды жизни. Книги сейчас пишутся больше для дискуссий, чем для ответов человечеству, перед которым стоят те же вопросы нравственного совершенствования, какие стояли во все времена. Мы говорим: вершины духа. Но ведь такие вершины есть на самом деле. Человек, видящий весь мир, а не только улицу, где стоит его дом, и город, где он живет, вступает в соприкосновение с богатствами, делающими его жизнь оправданной. Я потерял жену в автомобильной катастрофе; с того дня прошло много времени, и я могу об этом говорить спокойно. Тогда я впервые задумался над тем, делаем ли мы усилия, чтобы стать лучше и чище, чем мы есть, и чтобы выйти из-под гипноза мертвящей цивилизации? Я нашел в горах и способ говорить с природой и способ открывать в людях то, что в них заложено лучшего. Я стремился все выше, в области вечности, к недоступным вершинам, где небо выше и человеческий дух тоже выше обыкновенных вещей, обыкновенной жизни... Конечно, это не философия, это не система. Это, может быть, тоже просто страсть, и временами даже опасная для жизни...

Он слегка улыбнулся, и девушка, посмотрев на него широко раскрытыми глазами — то ли от волнения, то ли от желания возразить, — ничего не сказала. Она опустила голову и задумалась.

Но тут же вступила в разговор, по-видимому, ее подруга, потому что она положила свою руку на плечо девушки. Это была рука, вылепленная хорошим мастером, с выразительными тонкими пальцами такого нежного теплого тона, что золотой браслет терял в своем блеске рядом с этой блестящей рукой.

Эта красотка, подняв черные свои брови и раскрыв чуть толстые красные губы с вишневым оттенком, сделав неуловимый жест длинными прямыми пальцами, спросила Фуста:

— Это вы были на Белом Чуде? Я читала в газетах, кажется два года назад.

Фуст стал мрачно серьезен, почти таким мрачно-серьезным он вошел в этот дом. Только беседа рассеяла его и даже увлекла. Сейчас он снова помрачнел. Каким-то жестким голосом, совершенно противоположным тому, которым он проповедовал о страсти к горам, он сказал:

— Знают ли уважаемые леди и джентльмены, что такое Белое Чудо?..

Почти все, за исключением двух девушек — племянницы хозяйки и той, что спрашивала, — не знали хорошо, что это такое. Фуст рассказывал сначала несколько вяло, но по мере того как рос его рассказ, он опять воодушевился. Только в конце драматизм победил его воодушевление, и он кончил почти шепотом.

— Белое Чудо — это одна из высочайших гор мира. Она находится у вас, в Кашмире, в Каракоруме. Многие пытались победить ее, но безуспешно. Было предпринято много экспедиций, но ни одна не увенчалась успехом. Были и жертвы. Я не буду говорить о них. Мы отправились задолго до периода муссонов, но опоздали из-за неполадок с носильщиками. Нас встретили такие метели, такие ураганные ветры, что ни о каком дальнейшем восхождении не могло быть и речи, и все-таки мы продвигались вперед. Вы можете себя поставить на наше место...

— Не могу, — сказала совершенно искренне дама с пухлыми пальчиками, — я так боюсь холода.

Фуст снисходительно улыбнулся. Все невольно посмотрели на его натренированную сухую высокую фигуру: да, такой может.

Фуст продолжал:

— У нас не было ни одного кислородного баллона в том верхнем лагере, откуда должен был быть нанесен удар, то есть начат штурм вершины. Я остался наконец вдвоем с моим хорошим другом, с которым меня связывала долгая дружба и обоюдная любовь к горам. Мы понимали друг друга с полуслова. Мы жили неделями в одной палатке, ели из одного котелка, работали, связанные одной веревкой.

И теперь, когда иные изнемогали и лежали под горой, кули разбежались в ужасе, боясь горы, как злого духа, мы остались вдвоем. После всех испытаний и мучений, с обожженными лицами, ослепленные ураганом, без достаточной пищи, мы были наедине с могучей вершиной... И мы вступили с ней в смертельный поединок. В последний день, переоценив свои силы, мы шли вверх, только вверх; лавины грохотали вокруг нас; ветер срывал нас с гребня; мы шли стиснув зубы, в том восторге, который не известен людям внизу; мы карабкались и падали, лежали на снегу, дыша, как рыбы, выброшенные морем; мы умирали и воскресали. Я потерял представление о времени. Я начал галлюцинировать. И меня вернула к жизни только трагическая действительность. Я был свидетелем того, как погиб мой друг, и я не мог ему помочь. Я бросился к нему, но было поздно. Я был близок к сумасшествию. Простите меня, но я бы не хотел продолжать об этом...

— Конечно, конечно, — сказали со всех сторон. — Мы понимаем, как вам тяжело.

Чтобы дать разговору иной ход, умная Салиха Султан, опытная в беседах, которые необязательны и несерьезны, сказала, вздохнув (ее вздох можно было отнести к переживаемому Фустом воспоминанию):

— Как хорошо, что в наше трудное время, переполненное политикой, когда все бросаются на газеты и кричат на митингах, на улице, есть чистые души, которые могут наслаждаться чудесами природы! Этими чудесами богата и наша любимая страна! Вы сказали, что вы сейчас идете в наши горы. Правда, это так?

— Это так, — сказал мягким голосом Фуст, таким мягким, что можно было предположить, что его сердце содрогается от рыданий. — Я дал слово себе, что я отомщу Белому Чуду за смерть моего любимого друга. Бедный Найт! Он был таким романтиком, с таким чистым сердцем, с такой светлой головой. Я поклялся, что я взойду ради его памяти на Белое Чудо, где он нашел такую героическую смерть. Но вы знаете, что надо сильно готовиться к такому восхождению. И поэтому я хочу в порядке тренировки отправиться в Читрал, где высится краса Пакистана — гордый Тирадьж-мир и сделать там попытку восхождения. Места вокруг него, говорят, неповторимо обворожительны. И я хочу побродить в том районе. А вы, дорогая леди, — закончил он, обращаясь к хозяйке, — совершенно правы в одном: я не занимаюсь политикой, сейчас так много есть любителей заниматься ею, что им мы ее и предоставим...

— Горы горами, но вы должны посмотреть наш чудный город, наш Лахор, — сказал один купец с такими седыми и колючими усами, что даже отдельные волоски их воинственно закручивались. — Под горами только деревни, а тут... В общем, это нужно обязательно...

— Конечно, — с живостью ответил Фуст, — завтра с утра я начну это знакомство. И я заранее предвкушаю, какое ждет меня удовольствие.

Тут хозяйка попросила всех последовать за ней.

Перешли в комнаты, где были накрыты столы. Фуст не имел особого желания есть, но у гостей аппетит был превосходный, и не только у мужчин. Женщины, слегка возбужденные разговорами о горах, опасностях и высоких материях, ели все подряд, и было приятно смотреть, как они своими длинными и тонкими пальцами очень искусно брали прямо с блюда, без помощи ложек и вилок, горячий рис хорошо приготовленного плова, брали мясо в соусе, погружали пальцы в тушеное мясо с овощами, и их белозубые рты поглощали все это без всякого стеснения. Они обсасывали кости, снова отправляли пальцы в блюдо, и тонкий слой жира ложился на полированные ногти и оставался на красных губах, которые они облизывали тонкими язычками.

Мужчины не отставали от них. И то, что это делалось не в ашхане, а в богато убранных комнатах, то, что брали не с деревянного блюда, а со старинных фарфоровых блюд, ничуть не унижало ни кушаний, на славу приготовленных опытными поварами, ни этих хорошо одетых дам и мужчин, так ловко и аппетитно отправлявших в рот хорошие горсти плова и куски тушеного мяса. Ни одна рисинка не упала на пол, ни одна капля соуса не испортила праздничных платьев.

Женщины смеялись совершенно искренне своим шуткам, они говорили о своих делах, обсуждали разные городские происшествия, обменивались короткими фразами, в которых давали характеристику Фусту, — но все это было уже не на английском языке, а на том сильном и точном наречии урду, которое было предельно выразительно.

Теперь мужчины завладели Фустом, и их разговор был уже иного порядка. Пока дамы поглощали жареный миндаль, солоноватые фисташки, ели фрукты «шаритта», похожие на сухие апельсины, и громко хрустели столбиками сахарного тростника, так что зеленая кожура его лопалась и распадалась на части, мужчины расположились маленькими группами, и Аюб Хуссейн, следивший, чтобы всем было нескучно, переходил от одной группы к другой и вступал в разговор с того места, на котором он заставал собеседников. Поэтому его реплики были иногда не очень удачны своим полным несовпадением с темой, но тем не менее они отвечали настроению, как слова пифии, сказанные наудачу и загадочно.

Так, подойдя к той группе, где стояли Фуст, молодой пакистанец и один из заслуженных банковских деятелей, он с удивлением обнаружил, что речь шла о значении халифата — по-видимому, в прошлом, так как сегодня халифата нигде не существовало.

— Всегда кто-то кому-то наследует, — сказал банковский деятель. — Почему, если исчезла Османская империя, мы не можем стать во главе мусульманских стран, принять от Турции в наследство идею халифата?..

— Надо воскресить чувство веры, — сказал, вмешиваясь в разговор, Аюб Хуссейн. — Когда светильник веры будет светить из самой бедной хижины, мы обновим идею, и к нам придут все, чтобы возжечь от пламени истинной веры... Я не хочу сказать, что мы сейчас не можем быть носителями этой идеи, но Пакистан — святая страна, и когда простая душа ее народа будет поддержкой наших дел, халифат появится сам собой. Я бы сказал, что надо развивать еще как можно шире торговлю со всеми странами, которые могут дать нам что-нибудь полезное.

Молодой купец сказал:

— Я понимаю вашу мысль так: еcли будет мир, и мы сумеем поставить нашу торговлю на высоту, и народ будет от этого богаче — мы создадим такое положение, при котором свет веры воссияет с еще большей силой, и тогда Карачи может быть новым Багдадом — столицей халифата.

— Багдадских халифов, — сказал Фуст, — обогащала — увы! — война... Если бы они только торговали, мы бы не знали славы халифата. Она покоилась на всемирных завоеваниях.

— Я не отказываюсь быть всемирным завоевателем, — смеясь, сказал Аюб Хуссейн, — но мы знаем и мирные империи современных магнатов капитала, королей металла и нефти, резины и угля.

— Они не совсем мирные, — сказал Фуст, — они даже совсем не такие мирные, но идея халифата мне нравится. Она даст большую внутреннюю уверенность вашему государству в момент, когда в других мусульманских странах есть тяга к объединению и защите своих интересов...

В эту минуту старый купец с седыми колючими усами подошел к Фусту и, взяв его за руку тонкой, как ореховая палочка, и такой же сухой и гладкой рукой, спросил:

— Скажите мне, почему, по-вашему, победил народный Китай? Подождите, — сказал он, когда Фуст сделал невольное движение, — подождите, у Чан Кай-ши было все: армия, флот, авиация, деньги, полиция, танки, пушки — все; у них ничего не было — и они победили, народный Китай победил. Почему?

— Вы задаете вопрос, на который вы сами не можете ответить, — сказал банковский деятель. — Если мы будем спрашивать нашего гостя о таких вещах, он может подумать, что мы у себя боимся того же самого...

— Нет, нет, я спрашиваю вас, — сказал упрямый старик, нетактично зажав руку Фуста своей цепкой лапой.

Фуст сказал:

— Я не занимаюсь политикой. Это не моя специальность. Я что-то плохо понимаю в этих делах, но я где-то читал отзыв специалиста, который писал, что власть в гоминдановском Китае была плохо организована. Там не было сильной власти, хотя бы такой, какую мы видим в Пакистане.

Старик закашлялся, точно слова Фуста застряли у него в горле. Откашлявшись, он извлек из заднего кармана своего сюртука платок, вытер губы и сказал почти молодым и звонким голосом:

— Но поймите, что глупо требовать от нас правления, похожего на нелепые порядки европейской демократии. Вы правы, Пакистан не Китай. Но все-таки скажите мне, как вы сами понимаете, что же все-таки произошло в Китае? Ведь вы союзники Чан Кай-ши. Значит, и вы проморгали...

Бестактного старика хотел унять Аюб Хуссейн. Он сказал шутя:

— Это случилось внизу, когда наш друг подымался на горы. Когда он спустился, было уже поздно. Дорогой, почему ты спрашиваешь человека, который занимается природой и наукой, о вещах, о которых надо спрашивать у специалистов, и даже у военных специалистов?

Но старик не унимался. Он погрозил в сердцах пальцем и сказал:

— Я все равно из Пакистана не убегу. Я старик, я не буду защищать свои деньги. Молодые пусть защищают и свои и мои деньги, а я не могу. Но я не убегу. Я останусь там, где я родился и жил. Вот мой ответ. Я останусь в Лахоре...

И он пошел, слегка покачиваясь на ходу. Слуги разносили лимонную воду, апельсиновую воду, фруктовую воду, просто холодную воду. Вина не было ни капли.

Хозяин покачал головой, лукавый огонь в его кошачьих глазах вспыхнул и потух, и он сказал, не комментируя слов старика:

— Сейчас мы послушаем музыку.

Фуст плохо разбирался в музыке и никогда не скрывал этого. Поэтому он занял удобное положение на диване у стены и равнодушно смотрел на то, как рассаживались гости, как вошли музыканты, поклонились, сели на ковер, стали настраивать инструменты. Даже тени любопытства не было у него при виде необычной формы громадного подобия гитары, широкой прямоугольной скрипки и двух разукрашенных барабанов.

Фуст знал, что этот большой и на первый взгляд неповоротливый и тяжелый инструмент зовут «ситарой». Большая гитара опиралась на два больших, как ему показалось, сплющенных кожаных шара и кончалась красивой изогнутой головой павлина, грудь которого вся была в цветных узорах и блестела, будто смазанная маслом.

Фуст погрузился в состояние бодрствующего в полусне. Тихие мурлыкающие звуки, рождаясь где-то у земли, вдруг сменились хрипением и таким резким воплем, подымавшимся к потолку, что следить за движением и нарастанием единства этой музыки Фусту было не под силу. Мало того, он просто не выносил подобной музыки, и каждый ее резкий звук, вырывавшийся из массы других, вонзался в него, как шип. Не успел он приготовиться к следующему такому удару, как вдруг музыка стала мелодичной и нежной и полилась сверкающим южным дождем, таким широким звуковым водопадом, что, казалось, омывала тело, как теплая, светящаяся влага.

После музыкантов выступил певец — известный старый артист. Его немного одутловатое лицо, очень серьезное, с маленькими слоновыми глазками, тихими и вместе с тем упрямо смотревшими перед собой, будто он никого не видел и сидел один в комнате, никак не обещало той тонкой иронии и сложных перевоплощений, на какие он оказался способным.

— Он мог бы выступать в старину при дворе какого-нибудь повелителя вселенной, вроде Надира или Махмуда, которые по своему капризу могли наполнить его ситару золотом или налить его расплавленным в горло певцу, — шепнул Фусту Аюб Хуссейн.

Фуст приготовился снова погрузиться в свой полусон, но ему не пришлось этого сделать. Артист настроил ситару и поднял руку. Он заиграл и запел сразу.

Сначала Фусту показалось, что у него нет голоса, что он поет так тихо, потому что громче не может, и это, конечно, странно, что сидят люди и слушают старого человека с усталым взглядом умных маленьких глаз, который никому почти не слышен, как будто он поет только для себя и для ближайших к нему слушателей, сидящих в трех шагах от него.

Артист пел и играл, и чем больше он пел и играл, тем больше он завладевал вниманием сидящих. Мимика его превосходила все, что когда-либо видел Фуст, а он видел много на своем веку на Востоке. Артист рассказывал песней, то рыдая от отчаяния, то издевательски смеясь, о своей возлюбленной, о своей мучительной любви. Пальцы его легко и сложно трепетали в воздухе, падали на ситару, потом уже по-другому взлетали так, точно он ломал их и отбрасывал в сторону и они снова возвращались к нему.

Интонации его голоса были очень многообразны, временами казалось, что поет несколько человек сразу, целый квартет, над которым господствует его то тоскующий, то ликующий, то насмешливый голос.

Всем было видно, что это большой талант, имеющий силу и право именно так петь стихи старого-старого иранского поэта, который заплакал бы от радости, слыша, как такой большой и очаровывающий слушателей певец доносит его давно написанные любовные стихи до людей совсем другого века, сидящих неподвижно, охваченных молчаливым восторгом.

Артист исполнил еще несколько песен и, усталый, встал под аплодисменты благодарных людей, которым он так углубил простой званый вечер, наполнил его большим музыкальным и поэтическим волшебством.

— Вы любите бетель? Вы должны знать его, если жили на Востоке, — сказала Салиха Султан Фусту, предлагая ему толстые листья перечного дерева с наклеенными на них тончайшими серебряными полосками. Гости жевали их вместе с этими полосками.

— Я ем, — сказал он, еще полный впечатления от старого певца, — но я вас должен особо поблагодарить за музыку и пение.

Салиха Султан довольно улыбнулась. Она была инициаторшей приглашения старого артиста, она его обожала, будучи еще студенткой, и обожала сейчас, когда далеко ушли ее молодые годы.

Фуст жевал бетель. Женщина с пухлыми ручками говорила ему быстро-быстро:

— А в Америке жуют бетель? Или там только жевательная резина? Но бетель полезнее. Он с серебром. Мы уже тысячу лет едим серебро. Это очень полезно. Вы, наверно, видели на базаре, что мясные туши облеплены таким множеством мух, что не видно мяса. Но на нем наклеены полоски серебра, и оно вполне годно в пищу. Серебро убивает всех микробов. Правда, правда, вы можете мне поверить. Жуйте бетель, он полезней жевательной резины.

Фуст слушал птичье воркованье, и от музыки, пения и ярких одежд и лиц, от тепла комнаты, от усталости с дороги ему хотелось уйти в какой-нибудь тихий уголок. И его опять выручил хозяин.

— Зная вашу любовь ко всему прекрасному, — сказал он как-то очень внушительно и любезно, — я позволю себе показать вам одну вещь.

И он увлек гостя в комнату, удаленную от шумных помещений, наполненных народом, который, правда, начал редеть. Супружеские пары исчезали одна за другой, но Фуст этого уже не видел.

Он сидел в тихой прохладной комнате с такой мягкой мебелью, что, садясь на нее, вам хотелось опереться на подушку, чтобы не утонуть в засасывающей мягкости.

У маленького столика сидел человек, который, в отличие от множества гостей, был в европейском, хорошо сшитом смокинге, при бледно-сиреневом галстуке. Большие манжеты с синими квадратными запонками высовывались далеко из рукавов и лежали на его коленях, из бокового кармана торчали два уголка белоснежного платочка.

Сам он был упитанный, хорошего роста, широкоплечий, можно было даже сказать про него, что он не чужд военной службе. Большое, чуть скуластое, цвета светлой глины лицо его было чисто выбрито, волосы зачесаны на пробор, смазаны чем-то приторно пахучим и клейким.

Во всех его движениях была уверенность и сила. Его предупредительная улыбка могла смениться жесткой усмешкой, а черты большого лица исказиться такой злобой, что глаза блеснут как угли, на которые подули.

Аюб Хуссейн вошел не один. С ним вошел высокий, с бородой веером человек, который был среди гостей, как и гость в смокинге, но держался где-то далеко от Фуста и не подходил к нему в течение всего вечера!

Сейчас оба они очень церемонно поклонились, и хозяин поставил на стол небольшой ларец типично кашмирской работы. Он был сделан из сандалового дерева и полон тем удивительно живым, сладостным запахом, который неистребим и вечно живет в воспоминаниях.

Открыв ларец, Аюб Хуссейн извлек из него завернутую в зеленый шелк дощечку, и когда он развернул ее, лукавые огоньки в его глазах забегали с невиданной силой, и он сказал:

— Это копия, но какая!.. Того же времени, что и оригинал.

И все четверо наклонились над столом. Перед ними лежала удивительно тонко исполненная иранская миниатюра. Она изображала могольских принцесс, играющих в поло. Все детали миниатюры были исполнены жизненности, и краски были такие свежие, точно работа была окончена вчера.

Позы амазонок-принцесс говорили о большом реализме мастера. Наклонившаяся за мячом решительно и увлеченно противоборствовала своей сопернице. Она совсем нагнулась с седла, стоя на одном стремени, чтобы попытаться отбить мяч. Столько правдивой грации было в этом наклоне и в поднятой руке спешившей к этому месту другой наездницы и в озабоченном лице красавицы слева, сдерживавшей своего горячего коня по всем правилам кавалерийской школы того времени, столько скрытого изящества в последней слева девице, высоко поднявшей ненужную ей палку с молоточком и тоже осадившей белого коня, привстав на стременах, что все любовались, не скрывая своего восхищения.

— Ну как, дорогой Моулави? — сказал хозяин, обращаясь к высокому и костлявому бородатому гостю.

— Я бы сказал, что это предел совершенства, но я должен рассмотреть еще одну подробность.

Он взял миниатюру и понес ее к окну, где, вооружившись лупой, вместе с хозяином углубился в тщательное отыскивание одному ему известной детали.

Плотный, широкоплечий человек перегнулся через стол к Фусту, разжигавшему впервые за вечер трубку, и сказал:

— Не правда ли, хорошая работа? Славные девицы — эти могольские принцессы. Это говорю вам я, Ассадулла-хан, а я кое-что понимаю в женщинах... Вы мне что-нибудь скажете?

— Ассадулла-хан, — сказал быстрым, скользящим шепотом Фуст, — меня просили передать вам следующее, запомните: совершенно необходимо убрать Арифа Захура... Меня просили передать это вам лично! Я передаю...

Фуст затянулся дымом и откинулся на подушки.

В следующую минуту, пока Ассадулла-хан смотрел на него блестящими глазами, он так же быстро сказал:

— Он слишком перешел черту. Он не коммунист, но он хуже коммуниста.

Ассадулла-хан поправил платочек в наружном кармане и сказал, как будто дело касалось совсем обыкновенной вещи:

— Все будет сделано. О мистере Гифте не беспокойтесь. У него дела идут хорошо. Он будет завтра или послезавтра.

— А как с поездкой?

— Аюб Хуссейн дает вам свой «додж» и своего шофера. Он его хорошо знает. Бывший солдат, участник войны. Лошадей и людей я дам вам, когда нужно, ближе к перевалу.

Хозяин и Моулави возвращались к столу, громко разговаривая о том, что старые миниатюры — это удивительное искусство, и как жаль, что сегодня секрет его утерян.

— Вы знаете, — сказал Моулави, — в поло играли еще во времена Салаэддина, во времена крестовых походов. Это военная игра для тренировки людей и лошадей. При халифах она тоже процветала. Теперь это чистый спорт.

— Дорогой друг, — сказал Аюб Хуссейн, — теперь, когда знаток этого искусства, наш достойный Моулави, подтвердил настоящую ценность этой чудесной миниатюры, ее подлинность восемнадцатого века, я прошу вас принять ее как недостойный дар скромного купца знаменитому открывателю новых высот и в память пребывания в моем доме в этот счастливый для меня день.

Он поднес сандаловый ларец с миниатюрой, снова завернутый в зеленый шелк, Фусту, который смотрел на хозяина, делая самую добродушную мину и стараясь улыбнуться как можно приветливее. Он сказал:

— Вечер, который я провел в вашем доме, никогда не изгладится из моей памяти. Каждый раз, когда я буду смотреть на это истинное произведение искусства, я буду думать о дружбе, о моем великом уважении к вам и вашей семье.

Фуст пожал руку Моулави и Ассадулле-хану и в сопровождении хозяина покинул дом, где провел такой долгий и такой любопытный вечер. Хозяин проводил его до машины. Указывая на шофера, небольшого роста человека, аккуратно одетого в куртку с серебряными пуговицами, он сказал:

— Этот шофер поедет с вами в поездку. Его зовут Умар Али. Он ничего и никого не боится, кроме аллаха и меня.

Когда гости разъехались и огни в доме погасли, а слуги убрали остатки еды, блюда, тарелки, блюдечки и чашки, красивая и возбужденная Салиха Султан, пылая негодованием, спросила своего мужа:

— Неужели ты подарил этому американцу ту иранскую миниатюру, где могольские принцессы играют в поло?

На лице Аюба Хуссейна не отразилось волнение его жены.

— Да, — сказал он.

— Но ведь ей нет цены! Что же ты сделал?!

— Если ты думаешь, дорогая моя Салиха Султан, что я сошел с ума, звони по телефону и вызывай врача. Но я не сумасшедший. Такую миниатюру, копию такой миниатюры мастер, которого знает твой и мой друг Моулави, может делать раз в месяц, каждый месяц. Эта сделана три месяца назад...

— Ну смотри, а то ты меня чуть не убил, — сказала Салиха Султан, — теперь я спокойна.

— А откуда ты уже узнала, что я подарил американцу миниатюру?

— Дорогой султан моего сердца! Как хозяин, так и хозяйка должны знать все, что делается в доме. Разве это плохо? Ты никогда не жаловался на меня, что я тебе плохой помощник. Правда, Аюб Хуссейн? Правда? Тебе нечего возразить!

Фуст вернулся к себе в отель поздно. Хотя он не выпил ни одной капли вина, голова его была какой-то тяжелой. Он не нравился сам себе. То, что предстояло ему, было неясным. Он не хотел в это вдумываться наедине. Он хотел подождать приезда Гифта.

Он бросил в камин старые газеты, они горели ненужным, ничего не говорившим огнем. Туда же, в камин, он отправил письма и разные бумаги, которые накапливаются в дороге, — все эти квитанции, билеты, расписки, счета, записки. В дальнейшем путешествии все это ни к чему.

Белая тень легла перед дверью. Луна выбелила двор так чисто, что Фусту показалось, будто на дворе лежит снег. На деревьях тоже. Ему стало неприятно. И эти сегодняшние разговоры о Белом Чуде...

Он боялся посмотреть в окно на двор. Он боялся увидеть перед собой видение этого чудовища, выходившего из мрака ночи всеми неизмеримыми ребрами своих ледяных стен. Как будто холод этого ночного призрака проник в комнату. Фусту стало нехорошо. Он выпил виски, не разбавляя его водой. И прислушался. Ему показалось, что стучат в ту маленькую дверь за спальней, в ванной комнате.

Неужели этот сумасшедший пришел снова, чтобы говорить об этих ужасных темно-зеленых ящиках? Да, в этой стране бегают за каждым верблюдом и ишаком, чтобы получить навоз для своего маленького поля.

Он идет к двери и стоит перед ней. Если он откроет ее и за ней будет стоять не жалкий, скрючившийся человечек, а тот, кто остался там, на горе...

«Ну, Фуст, твои нервы пришли в упадок!» Он открывает дверь сильным движением. Перед ним внизу пустынная площадь. Где-то в листве мелькают огоньки. Никого нет на маленькой галерейке. Деревья с черной жестяной листвой стоят перед ним.

Он возвращается в комнату с камином. Бумаги догорели. Он опускает шторы на окне, выходящем на большой двор, и сидит в кресле, пьет виски, курит, закрывает глаза, какие-то люди идут перед ним. А, это те русские в Амритсаре! Он снова закрывает глаза и с виду погружается в сон, но он весь полон тревоги и опять видит кошмар. Индиец швыряет палкой, разбрасывает песок, мокрый пепел и кости, которые рассыпаются, и протягивает Фусту золотой зуб. Фу!..

Он говорит, этот индиец:

— Фуст — золотой зуб человечества.

Так не заснешь... Он берет таблетку и глотает ее. Это тоже не то. Он по ошибке проглотил таблетку дильдрина (два раза в неделю, от малярии, через три дня, утром, с водой; реклама — анофелес, приколотый к карте тропиков булавкой с красной головкой).

Он пьет виски и принимает двойную порцию снотворного. Сон приходит.

Предыдущая главаГлава 52 из 66Следующая глава