Когда большой любитель горной природы, сотрудник известного географического журнала, участник сложных экспедиций и восхождений, член Гималайского клуба Джон Ламер Фуст вошел в приготовленный ему номер в «Старом отеле» в Лахоре, номер ему сразу не понравился.
Первая комната хотя и была большой и, может быть, днем выглядела лучше, но при вечернем свете она казалась чересчур мрачной со своей видавшей виды мебелью, черным круглым столом и низким диваном с тяжелой темной кожаной спинкой. Над двумя бронзовыми старыми подсвечниками, как будто привинченными к камину, висела картина в черно-коричневой широкой раме, изображавшая какой-то потемневший от времени пейзаж. Картина была неприятна своей безвыходной чернотой.
Вторая комната, где стояли рядом две кровати, вмещала черный шкаф, письменный стол, несколько стульев и выглядела так, точно из нее кто-то только что убежал, удрученный ее неуютной внешностью, бросив на стол записку, где он сообщал, что больше сюда не вернется. Действительно, на столе лежала бумажка, но это был листок из блокнота с названием гостиницы — листок совершенно чистый и случайно попавший на середину стола.
Дальше была еще одна дверь, и, открыв ее, Фуст очутился в небольшой светлой комнате, где стояла ванна, у стены был обычный белый мраморный умывальник и два темно-зеленых больших ящика на некотором возвышении, о назначении которых догадаться было нетрудно.
Не успел Фуст оглядеть эту единственно светлую комнату в своих владениях, как в стене открылась не замеченная им совсем маленькая дверь и на фоне внезапно блеснувшего темно-бирюзового неба возникла фигурка человека, который ужасно смутился, не ожидая встретить здесь Фуста.
Он был одет, как самый обыкновенный нищий, которому на улице вы бросили бы какую-нибудь мелочь, чтобы от него отделаться. С другой стороны, почтительно прижатые к груди руки и глубокий, полный уважения поклон говорили о его принадлежности к составу слуг этой гостиницы, и Фуст это понял по растерянному, почти испуганному лицу человека, на котором блестели какие-то птичьи глаза, круглые и маленькие.
Человечек, видя, что его появление не вызвало ярости со стороны иностранца, осмелел и показал рукой на зеленые ящики, показал так легко и вместе с тем понятно, что Фуст, ничего не сказав, вернулся в первую комнату; уже были принесены его чемоданы, в углу стояли два ледоруба, лежала аккуратно упакованная в желтый чехол гималайская палатка, большой рюкзак и несколько небольших ящиков.
Фуст не спеша устраивался в номере: открыл чемодан, развесил на распорках костюмы в шкафу, не спеша разложил на полках белье, дождался, когда человечек ушел из ванной, и открыл ту небольшую дверку, через которую проник в его номер этот работник самой черной квалификации.
Фуст вышел во внешнюю галерею, проходившую по стене всего здания и служившую для того, чтобы по ней особые слуги, в ведении которых были ванные комнаты, проникали в них, не заходя в номер и не беспокоя постояльцев.
С галереи открывался вид на небольшую площадь, на бульвар, за широкими кронами деревьев которого виднелись крыши высоких зданий. По площади проходили пешеходы, изредка проезжали машины, звенели колокольчиками тонги, кричали, проходя, продавцы-лоточники, откуда-то с бульвара раздавались крики игравших детей.
Фуст, увидев, что его номер последний, расположен на самом углу дома и мимо него никто не пройдет по галерее, принимал ванну, не закрыв дверь.
Сидя в теплой, как бульон, воде, он смотрел в открытую дверь на площадь и рассматривал с высоты второго этажа пешеходов и экипажи, автомобили и педикапы, велосипедистов и детей, пробегавших веселой стайкой. Зеленые с желтым птички залетали к нему в комнату и, покружившись и что-то пискнув, уносились в вечерний город.
Он смотрел на свое сильное, тренированное тело, но мысли его были далеко от этой ванны и от этого номера. Он никуда не торопился, и, однако, это не был отдых и покой. Он был похож на человека, который забыл, зачем он влез в эту теплую воду и что нужно сделать, чтобы из нее вылезти. Такая глубокая задумчивость продолжалась долго. И вернувшись в спальню и одевшись так же рассеянно, снова отмечая почти инстинктивно мрачное убожество окружающей обстановки, он оставил номер. Дверь из деревянных решеток, вращающаяся, как входная дверь в магазине, повернулась за ним.
Он прошел галерею, спустился по крутой узкой лестнице и пошел по жаркому каменному двору в контору гостиницы.
Молодой клерк, темнолицый, с восторженными глазами, с выразительным лицом, с подчеркнутой предупредительностью исполняющий нравящиеся ему обязанности, был остановлен европейцем-портье, который сам поспешил навстречу Фусту, а молодой человек, сделав свое лицо равнодушным и обиженно мигнув длинными черными ресницами, взял какой-то список и начал выискивать там несуществующую фамилию.
Фуст осведомился, нет ли для него сведений от мистера Гифта из Пешавара или Равальпинди. Портье порылся у себя в конторке и, держа близко у глаз блокнот, отыскал в нем нужную страницу и прочел, что действительно звонили по поручению мистера Гифта и просили передать мистеру Фусту, что Гифт будет в Лахоре или завтра вечером, или, самое позднее, послезавтра утром.
Когда Фуст, поблагодарив, уже шел к двери, он слышал, как портье сказал молодому клерку:
— Это известный путешественник Фуст. Но у нас он первый раз. Посмотрите на него, вы не каждый день его увидите.
Фуст, возвращаясь из конторы, медленно прошел по пустому коридору, потом мимо белых круглых колонн главного входа, перешел двор, на котором, как всегда, была суета машин и какие-то приезжие важно шли в свои номера, а за ними слуги в белых длинных одеждах, перехваченных широким красным поясом, несли их вещи. Все это выглядело так, точно эти люди условились играть в старую скучную игру, и одни должны были изображать важных и надменных, а другие — покорных и молчаливых и нести все эти чемоданы, баулы, корзины и ящики в темные, мрачные комнаты, которые потому такие темные, чтобы в жаркое время дня в них было прохладно и можно было дышать.
Вернувшись в свой номер, Фуст тяжело сел в глубокое кожаное кресло, и то, что тяготило его весь день, с новой силой начало ворочаться в нем, наполняя все его существо тревогой и отвратительным чувством неуверенности.
Подверженный такого рода неожиданно находившим черным припадкам тоски, он сидел, смотря в угол комнаты, где стояли прислоненные к стене ледорубы, и как будто вызывал перед собой картины, которые мучили его и причиняли такую боль, что можно было просто завыть. Это шло не от мрачных комнат. Они не могли быть иными. Они так и сделаны, чтобы было темно и прохладно. Нет, дело не в них.
А в чем? Может быть, этот глупый случай в Амритсаре, где на аэродроме он оказался свидетелем необычного зрелища? Когда он спустился по лесенке из самолета и хотел идти к аэровокзалу, его вежливо предупредили, что надо немного подождать. Почему? Потому что сейчас вперед пройдет советская делегация, которую будут приветствовать представители амритсарской общественности.
— Что это за делегация? — спросил он.
— Это какие-то ученые или артисты, — ответили ему. — В общем, это друзья из Советского Союза.
И он должен был стать в сторону и невольно видеть всю церемонию. Толпа радостно восклицавших людей приблизилась с длинными цветочными венками. Это были главным образом сикхи, бородатые, в широких штанах, с огромными кокетливыми тюрбанами, старые и молодые, всех возрастов, были и женщины, празднично разодетые. Все они радовались и шумели и непрерывно кричали приветы и аплодировали. Медленно навстречу им шли советские люди. Фуст видел их еще в самолете. Они летели с ним, но он не придавал им значения. И только здесь, под широким жарким небом аэродрома, вдруг они переменились ролями.
Известный, как говорили за его спиной, Фуст отступил в неизвестность, а эти тихие люди стали такой величиной, что весь аэродром встречает только их, кричит только им свои приветствия, все венки отдает только им.
Он смотрел испытующими глазами на лица сикхов. Не было сомнения в их почти детской радости, с какой они надевали венки на шеи советским людям, как они жали им руки, как они касались их дружески и тепло, как женщины бурно обнимались с русскими женщинами.
И смолисто-черные, с широкими бородами, белозубые сикхи и чуть загорелые, румяные советские люди как будто так давно ждали этой встречи, что забыли, что они на аэродроме, где считаются с расписанием и порядком отлета и прилета, и говорили длинные речи, которые тут же переводили, и все не могли наговориться, и смотрели друг на друга, и все не могли насмотреться. Они забыли, что он, Фуст, и еще три пассажира-американца ждут, потому что некуда идти, — все в руках этих энтузиастов, закрывших вход в аэровокзал.
Он поймал себя на том, что все это бывает всюду. Всюду на аэродромах встречают делегации и устраивают встречи, где простые пассажиры не участвуют или, наоборот, тоже участвуют. Как? Чтобы Фуст участвовал в этой встрече?! Это невероятно, это черт знает что! Он спросил служащего компании, нет ли какого-нибудь другого выхода с аэродрома. Тот посмотрел на него слегка недоумевающе, но, когда вопрос дошел до его сознания, поспешил ответить, что другого выхода нет.
Фуст понял, что спрашивать дальше бесполезно. Он пристально рассматривал советских людей. Так вот они какие! Женщин было две: одна пожилая, со смуглыми щеками, узким, энергичным ртом, широкоплечая, внимательно слушавшая приветствовавшего ее патриарха-сикха с белоснежной бородой и глазами доброго короля из сказки; другая женщина была чисто славянского типа, с большими смеющимися глазами, открытый взгляд которых, казалось, хотел впитать в себя весь этот солнечный простор, и ряды этих восторженных людей в белом с цветами и гирляндами роз, и даже этих иностранцев, которые стоят, не принимая участия в такой хорошей встрече. Она посмотрела на Фуста как-то удивленно, точно ей показалось странным, что есть люди, которые не радуются тому, что происходит, и как это может быть. Одеты обе женщины были скромно, но аккуратно, и серый костюм и белая панама с черной лентой у одной и темное платье у пожилой только подчеркивали сдержанную страстность их жестов и слов.
Мужчин было трое. Они были в темных костюмах, цветных рубашках с галстуками, завязанными очень тщательно. Пиджаки их были застегнуты на все пуговицы и по покрою сильно отличались от всех европейских колониальных костюмов. Было видно, что люди, носящие их, не частые гости в этих краях. И, однако, эти костюмы не говорили о том, что они невыгодно отличаются среди прочих. Просто эти костюмы были сшиты другими портными и из других материалов, чем те, к которым привыкли здесь, в Индии.
Один из мужчин был выше других и старше годами. Он смотрел слегка удивленными глазами, шел гордый и взволнованный и нес свой венок так осторожно, точно тот мог за что-нибудь зацепиться и разбиться, как стеклянный. Второй был среднего роста, держал в руках портфель, но сам вид портфеля, плоского и не разбухшего от бумаг, изящного, даже кокетливого, говорил, что о деловых бумагах и справках не может быть и речи, а что если из недр этого портфеля появятся ноты, несколько песенок, которые зажгут зрителей и слушателей, то это и будет самое правильное содержание. Слегка насмешливые, веселые глаза владельца этого портфеля, его спокойствие, привычка стоять перед аплодирующим залом, яркий галстук и складка на его широких длинных брюках, слишком заботливо охраняемая от случайностей дорожного путешествия, выдавали его профессию. Да, это несомненно был артист или музыкант.
Третий мужчина был не похож на русского. Если бы его одеть в индийское платье, обвязать его голову легким тюрбаном и поставить в ряды встречающих, то вы бы легко приняли его за уроженца этих мест. И, по-видимому, Фуст угадал правильно, потому что ему, этому гостю, как-то несколько по-иному жали руки. Фуст, который, несмотря на глубокое раздражение и злость, не оставлял своих наблюдений, решил, что это уроженец Средней Азии и поэтому его особенно приветствуют, как близкого соседа.
Фусту стало казаться, что это никогда не кончится. Речи были длинные, люди обступили приехавших, и прошло много времени, пока все приветствия прекратились, все гирлянды были розданы и толпа, сломав живой коридор, потекла внутрь аэровокзала.
Он смотрел на других пассажиров самолета, прилетевших с ним. Иные из них посмеивались, иные пожимали плечами. Ни один не сказал ни слова.
Наконец за толпой шумно ликующих сикхов и гостей двинулись и пассажиры. Пока они шли, почти сливаясь с уходящими с поля, им хлопали со стороны, принимая за каких-то дополнительных членов делегации, им тоже кричали что-то хорошее. Но никто не вешал им венков. Эти крики приветствия чуть не вывели Фуста из равновесия. Но он сдержался. Он был полон какого-то темного чувства. Так вот как они выглядят вблизи, эти люди из таинственной Страны Советов, уже добравшиеся до тех краев, которые Фуст считал владениями себе подобных!
Что в них было особого, в этих людях? В чем их притягательная сила? Он не обнаружил ее с первого взгляда. Искать ответ нужно у другой стороны. Торжество сикхов, как хозяев, имеет свое объяснение. Но почему они тоже ведут себя так, как будто в этой обычной встрече есть что-то еще, что не выражается словами?
Он раскурил трубку и сидел сжавшись, как будто ударился всем телом о стенку.
Нет, в том мраке, который он привез с собой в этот отель вместе с чемоданами и ледорубами, возникает что-то другое, неамритсарское. А! Он вспомнил, вынул из дальнего угла памяти, где это жило, и приблизил так, что все ощутил с новой и отвратительной силой. Это было в Дели. На берегу Джамны, где на некотором расстоянии друг от друга сложены платформы из кирпичей. На этих возвышениях сооружались погребальные костры. Он пошел случайно, и притягательная сила болезненного любопытства заставила его смотреть. Он даже тайно сфотографировал некоторые моменты.
На кирпичную платформу положили пожилого человека, закутанного в простыню. Сверток, в который превратился человек, был небольшой, но все-таки ощущалось, что это не просто мертвый груз, а человек. Даже в этом свертке как бы продолжалась инерция жизни, и принесшие его молодые люди положили его так осторожно на кирпичи, как кладут больного для решающей операции на стол хирурга.
Очень скромно одетый священник-брамин читал молитвы, и они звучали в жарком пустынном воздухе как стихи на непонятном языке. Светило солнце. Синее-синее небо охватило весь живой и неживой мир. Принесли дрова для костра. И дрова были не просто нарубленные обрубки деревьев, а кривые, ветвисто-изогнутые, как будто у каждого изгиба ветви было нечто свое, тоже неповторимое и готовое измениться, как то, что лежало в свертке. И они были так расположены вокруг лежавшего, как будто образовали шалаш, который скрыл его от беспощадного, жгучего солнца. Снова читались молитвы, клались цветы и смолистые сучья там, где им полагалось помогать костру.
Капали молоком, сын положил в рот отцу кусок коровьего масла. И в страшной тишине треснул первый кусок дерева, когда чистый красный огонь побежал повсюду и снизу и сверху окружил лежащего золотисто-красным сиянием, прежде чем взмыть вверх торжествующим громким пламенем. Легкий дымок вился меж кривых ветвей, и вдруг, разгоревшись, костер ударил в небо так ярко и так празднично, что чистое красное пламя на фоне синего неба над зеленой землей показалось как бы отдельно существующим и было таким красивым, что сама мысль о чем-то связанном с тлением, могилой, мертвыми костями даже не могла прийти в голову. И если бы человек, не знавший смысла происходящего, увидел издали это пламя, он бы сказал от всего сердца: какой красивый костер, какая красота!
Фуст видел, как принесли девушку. Она была завернута в радужное сари, которое охватывало ее с головы до ног. В Фусте проснулся корреспондент географического журнала. Он не испытывал тяжести от того, что видел. А то, что это был не пожилой индиец, а молодая и, конечно, как ему казалось, прекрасная девушка, затрагивало только его воображение. Она лежит в покое, с закрытыми тонкими губами, длинные ресницы спят, как цветы, которые положены на ее любимое сари.
Ее не надо класть на эти суровые, нагретые солнцем кирпичи. Ей можно сделать каменное ложе в самой реке, которая растекается на рукава, и у берега совсем мелкая вода, она завивается и крутится, как тогда, когда девушка кидала в воду камешки, играя на зеленом берегу родной реки. Дети и девушки могут быть сожжены на камнях прямо в реке, и пепел их бросят в Джамну, так как она понесет их и отдаст священному Гангу. Раз она соединяется с Гангом, она сама священна.
Фуст смотрел, запоминал и следил, как родственники девушки, войдя по колено в воду, аккуратно делали из камней последнее ложе и работали так искусно, так подбирали камни, чтобы было поровнее, чтобы удобнее можно было положить девушку, чтобы не больно было ей на этих сглаженных волной камнях. Они окончили свою работу, положили девушку, и легкий ветерок, набегавший с реки, трогал конец ее радужного сари, как будто делал последнюю попытку убедиться, что она действительно неподвижна.
Когда показались люди с охапками дров, Фуст ушел. Он не мог видеть снова этот праздник огня, и ему стало не по себе, он начал искать для глаз что-нибудь такое, что отвлекло бы его и рассеяло. Он пошел в сторону от нового ложа смерти и увидел человека, стоявшего в реке; худые фиолетовые ноги его все время шевелились, точно он баловался и мутил зря воду.
Потом он наклонился, зачерпнул решетом со дна грязь, гальку, кости и, выбросив все это на песок, стал рассматривать выброшенное. Это был человек мрачного ремесла, живший счастливыми находками. В священную воду реки бросали деньги, кольца, браслеты. В воде находили и другие мелкие драгоценности.
Фуст увидел, наклонившись, что этот человек остановившимися глазами уставился в смесь пережженных костей, зубов и глины. Потом он разинул рот и, закусив губу, поворошил палкой, что-то отыскал, взял находку пальцами ноги так ловко, что это движение не вызвало удивления; потом взял находку в руку и показал Фусту. Фуст не сразу понял, что это такое.
— Зуб! — сказал человек, вытирая его о полотенце, висевшее на шее; и Фуст увидел: действительно это был зуб мертвеца, который блестел тусклым золотым блеском.
Человек торжествовал. Он вынул из-за пояса мешочек и, еще раз помахав перед лицом Фуста добычей, положил зуб бережно в мешочек, перетянул веревочкой и опустил за пояс.
Фуст оглянулся. Яркое пламя оседало над ложем пожилого индийца. От реки шел голубой дым, и ветер доносил тонкие запахи благовоний. Это занимался костер над девушкой в радужном сари.
Фуст почувствовал, что с него хватит. Выход был в конце узкого коридора, перегороженного тумбами, чтобы можно было проходить только пешеходам.
И здесь ему пришлось ждать. Навстречу несли совсем пожилого человека. Носилки с мертвецом были подняты над головой. За носилками шли велосипедисты с высоко поднятыми велосипедами, чтобы миновать тумбы. Фуст насчитал их сорок восемь человек. Он понял, что они хоронят не председателя велосипедной секции. Они просто несли его издалека, по очереди.
...В эту ночь он плохо спал. С тех пор золотой зуб мертвеца просто его преследует. Как будто он, Фуст, смотрит на темное пятно, которое нельзя стереть никаким способом. Фуст сидел и курил, и дым от его трубки подымался к черному потолку и полз вдоль него, ища выхода. Он был почти таким же сладким и приторным, с горечью, как дым погребального костра индийской молодой красавицы.
Но за этим было и другое — то, от чего еще рано освобождаться. Может быть, он устал, может быть нервы слишком были перенапряжены в последние годы, да и годы уже не те.
В дверь даже не постучали, а поскреблись так деликатно, что он сначала не обратил внимания на этот звук. Потом дверь сделала полный оборот, деревянные решетки раскрылись, и вошел молодой человек и очень вежливо передал приглашение своего хозяина и шефа, у которого он имеет честь быть секретарем, — купца Аюба Хуссейна.
Да, Фуст знал Аюба Хуссейна, он познакомился с ним в Дели, и нынче он ехал вместе с ним в Лахор. Таким образом, все было в порядке.
Фуст просил передать Аюбу Хуссейну свою благодарность и обещал обязательно быть у него на небольшом дружеском приеме! Секретарь сказал, чтобы он не беспокоился насчет машины. Он сам заедет за ним и отвезет его в дом Аюба Хуссейна. Это не так далеко, но пешком приходить ему не годится и не полагается.
После ухода секретаря было еще время, и Фуст отыскал в чемодане карту, которую нашел не сразу, так как она была засунута меж шерстяных вещей, носков, свитеров и варежек, и, разложив ее, долго смотрел с таким пристальным вниманием, как будто он видел не нарисованные условные обозначения гор, рек и ледников, а настоящие ущелья, перевалы и вершины, выходящие из облаков.
Он курил, смотрел на карту и так углубился в свои мысли, что, взглянув на часы, увидел, что пора готовиться к приему.
Он раздевался и снова облекался во все свежее тщательно, как молодой дипломат. Он надел сверкающую свежестью рубашку с крахмальным воротником, хрустящую и молочно-белую, умело сшитую, как умеют шить китайские портные, из материи, называемой акульей кожей, тонкий черный костюм и галстук бабочкой и сразу превратился в джентльмена, который может быть украшением любого клуба или приема.
Он уже собирался вложить маленький белый платочек в боковой карман своего парадного смокинга, как постучали в ту дверь, что вела на галерею, выходившую на площадь.
Удивляясь, он открыл дверь, и перед ним опять предстал перепуганный человечек, который с жутким раболепием сказал, низко склоняясь перед ним:
— Не закрывайте, мистер, этой двери на ключ, а то я не смогу взять завтра утром... — И он, не договорив, показал смущенно на зеленые ящики. — Это мой заработок, сагиб, — добавил он, отступая и пятясь с самой глубокой почтительностью.