К книге
Мы живем рядомБЕЛОЕ ЧУДО. Глава третья
80%
БЕЛОЕ ЧУДО. Глава третья
53

День, казалось Фусту, будет таким же безвкусным, как этот завтрак, — где бы ты его ни ел, — состоящий из кукурузных хлопьев с молоком и сахаром, кусочка масла, яичницы со свернувшимся в черную трубку ломтиком бекона, мягкого банана и жесткого, сухого мандарина, чашки черного чая и пересушенных, тонко нарезанных тостов.

Машина, предупредительно посланная Аюбом Хуссейном, ждала его во дворе. Умар Али был тем шофером, который все знает, все видит и обо всем виденном и слышанном молчит, а если говорит, то только отвечая на вопрос, обращенный к нему. И, однако, за этой молчаливостью не чувствовалось ни озлобления, ни каменной неподвижности, ни равнодушия к жизни. Умар Али имел очень выгодную для шофера богатого человека внешность: незаметную и скромную, — но все слуги в доме Аюба Хуссейна знали его как веселого, жизнерадостного, отзывчивого и умного человека, хотя он иногда и бывал резок и обидчив. Как бывший солдат, любил он товарищество и дружбу, помогавшие ему в джунглях Бирмы и Ассама.

Фуст сел рядом с ним и велел везти себя в музей.

Видно было, что большой Лахорский музей пережил какие-то сложные времена. Об этом говорили гулкая пустота его зал и явное отсутствие многих предметов в полупустых витринах. Судя по оставшимся светлым пятнам на полу, многие изображения богов и статуи героев исчезли из стен музея. Книжные шкафы тоже были порядком опустошены.

— Да, — сказал старик в белом тюрбане и с палкой из красного дерева, сопровождавший Фуста, — мы отдали многое индийцам, когда делились после образования Бхарата и Пакистана. И это хорошо, слава аллаху, потому что то, что мы имеем рядом, важно только для сравнения, чтобы сразу увидеть, где свет истины, а где только желание, не имеющее силы выражения.

Он почтительно наклонился к стене, где висел длинный ряд иранских миниатюр старой школы.

— Посмотрите, — сказал он, — какие образцы неповторимого искусства здесь перед вами, с каким вдохновением сделаны эти картины, не имеющие равных в свете, как тонко написаны здесь лица, какая утонченность в изображении пейзажа! Слеза восторга горячит глаз, и сердце содрогается от сладости и восхищения! А! Какие миниатюры! Где вы видели такие? Вы их нигде не увидите! Я часами могу смотреть на них. А это? — Он повернулся направо и вытянулся с такой надменностью, точно кто-то нанес оскорбление его роду.

Своей толстой красной палкой он ткнул в противоположную стену и сказал так презрительно, точно слова, которые он сказал, такие, что после них надо сразу полоскать рот, чтобы освободить от скверны.

— А это? — повторил он почти в отчаянье.

Фуст увидел миниатюры, которые показались ему похожими на те, что он только что рассматривал. Но сказать свое мнение он не хотел. Ему нравилось бушующее неистовство хранителя музея, и он покорно, но равнодушно ждал.

Старик тыкал палкой в эти беззащитные произведения, которые явно, будь его воля, уничтожил бы немедленно и навсегда.

— Исчадие ада, работа несовершенных рук, творение бессилия! — Он плюнул и постучал о пол палкой, точно усмирял злого духа, запертого под ним в подвале.

— Что это? — спросил Фуст, рассматривая рисунки.

— Это индийские миниатюры, тут нечего смотреть, — сказал старик. — Идемте дальше!

Перед Фустом стояли статуи тех времен, когда волны индийского мира сливались с морем греко-бактрийской культуры, как сливаются воды Ганга и Брамапутры, идущие навстречу с разных концов огромных горных стран. Стояли статуи в белых передниках, и это было так неожиданно, что даже равнодушие Фуста дрогнуло. Ему издали показалось, что на них надеты белые широкие штаны и оттого у них такой огорченный и грустный вид. Фуст взглянул на старика, и тот понял его немой вопрос.

— Пакистан — страна торжествующего ислама, чистой веры! Мне трудно, как правоверному, глядеть каждый день на тела идолов, неприлично обнаженные и представляющие бесстыдство для глаз верующих! К нам ходят женщины и дети. Я закрыл их.

Музей имел много залов, и в них были очень хорошие костяные изделия, выточенные из целого слонового бивня, металлические изделия кустарей, резьба по дереву, ковры, оружие.

Среди оружия в полупустых шкафах иногда лежали остатки стрел, или испорченный колчан, или старый изогнутый клинок. Перед ними останавливался старик и, поглаживая бороду, как будто приветствуя их с большим уважением, говорил Фусту:

— Это образцы победоносного оружия ислама, подлинные вещи славных времен исламской древности! По изгибу этого клинка видно, какая сильная рука была у его владельца.

Они вошли в зал, где было множество камней разной формы, разного размера. На них можно было видеть какие-то угловатые, очень сложные по рисунку надписи.

— Что это такое? — спросил Фуст. — На каком языке эти надписи?

— Эти надписи сделаны на неизвестных языках, до сих пор их еще никто не сумел прочесть.

— Почему же вы их не отдали индийцам? — сказал Фуст. — На что вам камни с неизвестными надписями?

— Их нельзя отдавать индийцам, — сказал старик. — А если окажется, что это надписи людей, исповедовавших коран или бывших нашими предками? Я лично уверен в этом. Вдруг эти камни взяты с мусульманских кладбищ?

Однако почти ничто не задержало внимания Фуста так, как вещи, раскопанные в таинственном городе Мохенджо-Даро. Но это был интерес сенсации. Если бы перед глазами современного американца появились развалины Атлантиды и ученые выложили бы перед любопытствующими современниками предметы той легендарной страны, то это была бы, может быть, сильнейшая сенсация нашего века. Мохенджо-Даро — не Атлантида. Он не известен широко.

Как на сенсацию, смотрел Фуст на эти странные предметы, которые были взяты в окаменелом городе на большой глубине, в Синде. Город этот, большой, благоустроенный и, по-видимому, очень культурный, относился к временам, которые невозможно себе представить. Пять тысяч лет назад по улицам этого города ходили люди, двигались караваны, в домах трудились, пели, веселились, умирали. И эти вещи, хранившие тайну времени, рассказывали о том, что тогда уже знали золото, серебро, медь, железо, знали пшеницу и пальмы, хлопок и дыни. В домах у живших тогда людей были высокие комнаты, была прекрасная планировка улиц, была городская канализация.

Фуст смотрел на печати из твердого камня и слоновой кости, на которых были вырезаны разные животные и стояли иероглифические знаки, чем-то схожие с египетскими.

Все повторяется в этом мире.

Фуст смотрел на древние вещи, и ему стало казаться, что это какая-то шутка археологов, уверявших, что это добыто из глубоких раскопок, что этим вещам пять тысяч лет. Но если так, что изменилось?

Такой же буйвол сегодня идет по улицам, как и этот, которому пять тысяч лет. И собака рядом с ним, как будто бы она только что прибежала и ее скопировал, стилизуя, быстрый мастер.

Горшок с едва заметным рисунком, но поищи — и этот рисунок найдешь сегодня на очагах туземцев долины Инда.

Этот бородатый человечек в костюме, расцвеченном трехлепестковыми цветками, может быть начальником какого-нибудь селения в горах или главой цеха в Лахоре.

Слон, над которым письмена, похожие на геометрические фигуры, какие-то граненые треугольники, ромбы, октаэдры, — такой же, как и сейчас.

Фусту пришла в голову неожиданная мысль: «Что останется от нас через пять тысяч лет?» Когда он представил себе города нашей культуры, погребенными в глубоких слоях южной или северной земли и вновь откопанными, ему стало не по себе. Но эта мысль его позабавила.

Ему захотелось на воздух, к зелени и воде. Он простился со старым фанатичным последователем ислама, пожелал ему новых успехов в развитии порученного ему музея, прошел мимо знаменитой пушки Зам-Заммах, даже не взглянув на нее, и велел везти себя далеко за город, на могилу султана Джехангира.

Медленными шагами, в сопровождении неизбежного гида, пояснения которого он не слушал, Фуст шел по длинной дорожке, ведущей от ворот к мавзолею одного из самых известных владык Индии, человека, сочетавшего такие неожиданные и далекие качества, которые, если бы об этом знал Фуст, понравились бы ему.

Но он не знал этого. Он не знал, что Джехангир был тонким знатоком живописи, что, рассматривая поразительную миниатюру или план нового сада с его утонченными формами беседок, мостиков и купален, он мог оторвать свой взгляд от миниатюры и плана и с любопытством знатока смотреть, как сдирают кожу с живого человека, который разгневал властителя-эстета. Потом он брал перо и записывал и то и другое, чтобы просвещенное потомство не забыло о нем и его делах.

И о нем не забыли. Фуст, человек из страны, которая не снилась и во сне Джехангиру, шел шагом повелителя к его скромной изящной гробнице, усыпанной каменными, почти живыми в своих красках, цветами. Фуст даже не посмотрел, как отчетливо скользнуло по каменному полу в преддверии гробницы его отражение, не остановился перед ажурной мраморной стеной входа и вошел в тишину и прохладу полутемного зала, наполненного искрами от солнечных лучей, дробившихся в резных окнах.

Гид, отстраняя услуги непосредственных хранителей гробницы, непрерывно бормотал какие-то популярные сведения о Джехангире, но Фуст отвечал ему что-то невразумительное и незначительное, и обоим им было хорошо, потому что гид знал, что этот высокий иностранец даст ему лишнюю рупию, и не спрашивает ничего, и удовлетворяется тем, что гид говорит; а с другой стороны, Фуст был рад, что гид не настаивает на долгом пребывании в этом скучном зале и готов скорее гулять под деревьями и наслаждаться жарким хорошим полднем.

Он покорно дал увести себя на крышу гробницы и оттуда, с минарета, увидел зеленый простор, окружающий Лахор, реку Рави, сверкавшую среди зелени, и дорогу на север, которая ждет его.

Он спросил гида, какое самое зеленое место он знает в Лахоре, которое было бы просто показательным для искусства разведения садов. Гид сейчас же сказал, что ему надо ехать в обратную сторону, переехать Рави, проехать вокзал и с Амритсарской дороги свернуть мимо гробницы Али Мардан-хана, который и создавал Шалимарский сад, свернуть снова мимо Инженерной школы по направлению к Бегамнуре, и там он найдет Шалимарский сад — чудо, каких мало на свете. Это близко, всего около двенадцати миль.

Шалимарский сад был пуст в этот час дня. Было уже жарко, и в пустыне этого сада он увидел редких гуляющих и человека, сидевшего в состоянии глубокой задумчивости на полу каменной терраски над бассейном, полным до краев воды. Ничто, казалось, не могло вывести его из этого состояния.

Фуст сказал себе, что он похож на этого человека, с той разницей, что он шагает, а не сидит, подперев голову руками. Сад со своими павильонами, фонтанами, каналом, лужайками, старыми манговыми деревьями и кипарисами понравился Фусту.

Фуст пробыл там очень недолго, ровно столько, сколько нужно пробыть туристу, внимательно знакомящемуся с городом Лахором и его окрестностями. Он даже сделал несколько снимков, которые могли пригодиться.

Машина долго кружила по городу. Молчаливый Умар Али, казалось, совершенно не интересовался тем, чего хочет его пассажир. Он просто возил его. И только когда они достаточно объехали лавок и базаров и в чередовании зданий, где сидят чиновники, и лачуг, где живут рабочие, чиновничьи семьи, и пышных вилл, где наслаждаются жизнью богачи, так ясно и показательно прошла вся лестница человеческих отношений, Фуст сказал:

— Вези, как хочешь.

Умар Али показалось даже, что Фуст устал и дремлет, и он, исполняя его приказание, вел машину не торопясь, в полной уверенности, что Фуст хочет просто на полчаса заснуть.

Но вдруг Фуст сказал с такой силой «Стой!», что Умар Али не понял, проснулся ли он в это мгновение случайно, или он только притворялся спящим.

И Фуст с своей стороны взглянул внимательно, потому что ему тоже никак не удалось определить, случайно ли шофер завез его в это место, или он это сделал по каким-то соображениям.

Но так как Умар Али ничего не сказал, а просто затормозил машину, он вылез из нее также безмолвно. Умар Али тоже вышел из машины. Они стояли среди развалин. Но это не были развалины от стихийного бедствия. Ни ураган, ни землетрясение тут не принимали участия. Тут действовали силы, которые были страшнее урагана и землетрясения.

Дома были разрушены так сильно, что невольно приходило сравнение с самыми упорными боями последней войны. Фуст смотрел на эти остатки, носившие следы взрывов и пожаров, ударов каких-то непонятных таранов. Да, тут дрались, и дрались долго, беспощадно, дрались не на жизнь, а на смерть.

Фуст глазом исследователя рассматривал следы, по-видимому, многодневных боев, когда эти развалины переходили из рук в руки. Тут боролись с мужеством отчаяния за каждый камень. Тут осаждали и штурмовали, дрались в рукопашную, делали ночные вылазки, бросали гранаты и зажигательные снаряды. Тут участвовали пушки и минометы. Может быть, сейчас еще под этими стертыми с лица земли домами, целыми кварталами лежат трупы погибших.

Тут, вероятно, не щадили ни женщин, ни детей. Вон в груде кирпичей остатки колыбели, кроватей, вон черепки посуды, битое стекло, камни, залитые темными пятнами какой-то жидкости, разбитая пиала, сломанный стол, поднявший одну ногу вверх, и разорванные сожженные книги, куски материй, зацепившиеся за кирпичи.

Какое-то безумие владело сражавшимися, потому что ожесточение, истребившее эти жилые дома, населенные мирными жителями, не имело ничего общего с ожесточением обыкновенной войны.

Зола, пепел, уголь наполняли развалины.

Фуст не стоял так ни перед гробницей Джахангира, ни перед статуями и картинами Лахорского музея, ни перед красотами Шалимарского парка. Он сжал губы, и что-то неприятно торжествующее мелькнуло в его лице. Но оно сразу же замкнулось, и он отошел немного в сторону, сел на обрубок старого фикусового дерева, закурил трубку и продолжал смотреть так, точно он отыскивал в этих руинах остатки знакомого ему дома.

Он сидел долго. Потом походил перед развалинами большого трехэтажного дома, ржавая крыша которого, свернувшись жгутом, лежала неподалеку. Умар Али курил сигарету и молча ждал.

Фуст подошел к нему. Молчать дальше было невозможно.

— Как это было? — спросил Фуст.

Умар Али посмотрел на него так, точно вопрос относился не к нему, а Фуст спрашивает эти обгорелые кирпичи и разбитые доски. Потом он сказал:

— Я не знаю. Я не был в то время здесь. Я был в армии, в Бирме.

— Что слышал об этом?

— Что слышал об этом? Тут бои шли несколько месяцев. Тут было временами больше мертвых, чем живых. Все стреляли во всех. Служащие мусульмане стреляли в служащих индусов и убивали чем могли. Сикхи дрались с мусульманами, солдаты-белуджи с солдатами-дограми. Дома разрушали до основания. Семьи вырезали до последнего человека. Трупы бросали в реку. Кто пережил все, тот никогда не забудет этого!

— Ты сказал по-солдатски: хорошо, коротко. — Фуст набил новую трубку.

— Не знаю, я сказал, как мог, — ответил Умар Али.

— Поедем дальше...

Фуст сидел, глядя вперед невидящими глазами, как человек, который видел много самых разных вещей, и устал задерживать все это в памяти, и не хочет думать о них. Пусть они скользят так же, как скользило его отражение на зеркальном полу преддверия царской гробницы.

Он велел остановить машину и вышел с фотоаппаратом, когда увидел, как около кустов на газоне человек, корчась, словно от боли, укладывается на траву и все не может улечься как следует.

Это, конечно, был умирающий с голоду, на них он вдоволь нагляделся. Но Фусту захотелось размять ноги. Сфотографировать заодно умирающего, такого необычно бодрого, — значит, получить хорошее фото для географического еженедельника. Там ужасно любят такие снимки!

Но когда он подошел близко к барахтавшемуся на земле человеку и хотел его снять, тот приподнялся и сказал хрипло, но понятно, на очень плохом английском языке:

— Дайте денег. Дайте бакшиш.

— Ты умираешь? — спросил Фуст.

— Я? — сказал этот человек, почти голый и ужасной худобы. — Я нет, я хочу просто спать. Смерть, конечно, придет за мной. Если вам нужно, чтобы умирали, так недалеко я видел женщину. Она умирает, по-моему, с тоски. А меня снимать как умирающего еще рано. Я просто не могу найти место, чтобы прилечь поспать. И земля стала какая-то вся буграми, как жизнь... Да, а женщина рядом, за углом...

Фуст бросил ему монету и велел Умар Али повернуть за угол.

За углом сидела на старом мешке женщина в таком ветхом сари, что было непонятно, как оно держится на ее плечах. Правда, местами оно лопнуло, и сквозь дыры виднелись выпирающие из кожи кости. У ног ее стояла деревянная чашка, как у буддийского монаха, и в чашке были какие-то камешки, несколько штук. На коленях у нее спал совсем маленький мальчик, уткнув свою голову в ее потерявшее цвет одеяние.

Когда Фуст подошел к ней, она сделала движение, как бы защищая мальчика, взглянула на Фуста взглядом такого бездонного спокойствия, что он хотел что-то сказать, но раздумал и пошел к машине.

Она, продолжая закрывать мальчика рукой, говорила вслед Фусту:

— Не буди его, не буди его. Он не должен видеть этого! Он не должен видеть... И я прошу вас, оставьте ему эти камешки, он в них играет. Прошу вас...

— Я знаю эту женщину, — сказал Умар Али. — У нее в дни резни убили мать, мужа, сына и жену сына — всех. Она не в своем уме. Это ее внук. Она нищая и сумасшедшая. Много теперь таких. Я даю ей иногда деньги...

Фуст не хотел слышать ничего об этой женщине. Она его не интересовала. Конечно, теперь много таких. И не только в Пакистане. Женщина сидела неподвижно, и каждая машина обдавала ее облаком горячей желтой пыли.

Буйволы тянули повозки. Они не задумывались, куда и зачем везут свой тяжелый груз. Бежал в повязке с зелеными полосами рикша. Пот не струился по его лицу, но оно было такое сморщенное и желтое, такое измученное, точно он бежал по осколкам стекла и они впивались ему в ноги. Девушка, сидевшая в его коляске, немедленно закрыла лицо рукой и отвернулась, поймав взгляд Фуста. Рикша, по-видимому, бежал давно. Он раскачивался на бегу из последних сил.

Фуст все же снял их с ходу. Снял еще уличную сценку, почти идиллическую: у большого фикусового дерева сидела женщина с лотком, на котором были букетики цветов — бледно-желтых и лимонно-розовых мелких роз, которые берут для торжественных гирлянд. А рядом был аккуратно развернут на земле большой цветной платок, и на нем, как на сцене, расположился уличный парикмахер. Загорелый дочерна, так что его лоб блестел ярче медной начищенной чашки, стоявшей на краю платка, он брил своего клиента с ловкостью настоящего мастера, которого дело боится. Отдавшись в руки этого искусника, его клиент сидел совершенно неподвижно и только косил глазом в зеркало в толстой рамке, которое он держал в своей правой руке, удобно упираясь локтем в поджатую правую ногу.

На ковре было такое множество чашечек, блюдечек, коробочек, ножниц, ножичков, тряпочек и еще какого-то барахла, что определить название этих вещей было невозможно. Парикмахер работал с сосредоточенным лицом, как будто вырезал на жесткой коже своего клиента замысловатые узоры.

За его движениями с удовольствием наблюдала, по-видимому, жена брившегося человека, которая, закрыв от жара голову платком, сидела, как пригвожденная, и только иногда облизывала языком сухие губы.

Рядом с ней сидел маленький мальчик, как будто сторожа брошенные старые туфли своего папаши. Он сидел, как маленький человечек, думающий о том, зачем нужно брить человека и почему он видел людей с такими большими бородами, что вот их-то и надо поубавить, а они, наоборот, бежали от парикмахера и не хотели даже подстригать бороды. Но это были сикхи. «Их всех убили, — сказал папаша, — или они убежали. Не ищи, мальчик, таких бород в Лахоре, они все в Амритсаре».

Прошли какие-то демонстранты, было их человек тридцать. Несли они национальный бело-зеленый флаг с белым полумесяцем и два плаката. На красном поле этих плакатов написано было белыми буквами, что демонстранты требуют повышения зарплаты. Это были служащие одной гостиницы. Они ходили к министру под окно и сейчас идут домой. Демонстранты расходятся и теперь будут терпеливо ждать, что скажет министр.

Фуст увидел и своего соперника. Уличный фотограф повесил на решетку входной двери в сад черное сукно и усаживал по очереди перед ним женщину за женщиной. Те, которые не снимались, смеялись над теми, кто сидит у входной двери, и подшучивали. И все стали хохотать, и сам фотограф тоже, когда Фуст снял всю эту сценку.

Мальчики пускали воздушного змея. Две красотки стояли и смотрели, как змей шел косо, потом выправился и начал резвиться в небе. Фуст вышел из машины и снял их. Они улыбнулись, и он их поблагодарил. Они смутились, но он сказал, что снял их для американского журнала и теперь их увидят миллионы людей всего света.

Он спросил, как их зовут. Одна сказала: «Селима». А другая засмеялась и ничего не сказала. Тогда Селима шепнула: «Ее зовут Мумтаз».

На улицах было так много народу, что снять всех не мог бы никакой фотограф. И все эти люди, одетые в лохмотья самых бедных оборванцев и в длинные рубахи и штаны ремесленников и рабочих, в разнообразные формы почтальонов, кондукторов городских автобусов, сторожей, рассыльных, боев, одетые в сюртуки и белые панталоны, в европеизированные костюмы владельцы контор, магазинов, агенты, комиссионеры и заехавшие в город богатые землевладельцы, туристы и люди свободных профессий, врачи и инженеры, студенты и профессора — каждый имел свою судьбу и свое место, и их жизнь ждала своего биографа, потому что все они жили и хотели лучшей жизни, боролись, страдали и погибали на улицах этого прекрасного города так же, как во всех городах мира, с которыми их связывали общие пути развития человечества.

То, что думал сейчас Фуст, глядя на суету базара, на уличного сапожника, на стоящего рядом с ним верблюда, косившего лиловый глаз на машину последней американской марки, — вся эта цепь жизней была жизнью вообще. Это был вообще город неизвестного народа, неизвестного века.

Молодость, которую он только что встретил, зовут Мумтаз, так, как, может быть зовут и ту, что лежит в гробнице рядом с гробницей Джехангира. Это не важно, что ту, лежащую в могиле, звали Нурджихан, это случайность. И старость, что сидит там, на перекрестке, со спящим мальчиком, — разве это не вечная печаль старости, перешедшей через страдания и желающей охранить от ужасов безрадостное детство своего внучонка?

И развалины погибших кварталов — это картины прошлого, настоящего и будущего.

Весь этот широко раскинувшийся город не есть ли новый Мохенджо-Даро нашего времени, который через пять тысяч лет раскопают, как раскопали тот, что в осколках можно видеть в музее, где полупустые шкафы и ворчливый фанатический человек с палкой красного дерева.

Эта мысль тоже позабавила Фуста, но тут же он услышал незнакомый шум, который из всех шумов улицы выделялся какими-то новыми оттенками голосов. Какой путешественник не обязан наблюдать жизнь народов, да еще если он сотрудник известного географического журнала? И Фуст велел шоферу ехать на этот новый шум.

До сих пор Фуст осматривал город, он делал все, что полагается путешественнику, туристу Востока, пишущему об этом в географические журналы и снимающему все своим аппаратом. Ничего неестественного не было в его любопытстве, проявленном даже по отношению к самым мелким явлениям уличной жизни.

Его интересовали люди и дома, памятники старины, животные и деревья. Он фотографировал нищего и красивых девушек. Но какая-то забота лежала на его выразительном загорелом энергичном лице, что тоже придавало ему вид мужественного исследователя, видавшего виды и перенесшего все неприятности климата, слишком знойного для европейца и американцев.

До сих пор все было ясно, но эти люди шумели как-то особо. Их было много; они что-то иногда кричали. Он велел Умар Али остановить машину, вышел из нее и пошел к людям. Это были группы. Среди них стояли и остановившиеся велосипедисты, тут были и девушки, и старухи, и дети. Он увидел мальчика с книжками под мышкой, который нырял в толпе, как будто играл в какую-то игру или отыскивал кого-то.

Белые листки бумаги передавались в группах, и чаще всего этот листок держали девушка или юноша. Они что-то говорили окружающим, и те брали листки и карандаши, или вынимали вечные перья, у кого они были, или брали у девушек, раздававших листки, и все это было как-то и по-деловому и совершенно необычно для этой улицы, которая никогда не видела ничего подобного.

Подписывался под листком человек в одежде крестьянина. Пришел ли он на базар, или по делу, связанному с землей, или в больницу навестить кого-нибудь? Это был человек земли, и его куртка и широкие брюки из белой материи выдавали его с головой. Дружеский смех сопровождал его ответ, по-видимому острый, как бетель, который, как известно, приготовляется из листьев индийского перца.

К удивлению Фуста, к девушке подошел офицер, спросил, по-видимому, в чем дело, и, вынув из бокового нагрудного кармана своего френча вечное перо, расписался, так же как крестьянин. И девушка тоже улыбнулась ему.

Молодой человек подошел к девушке и взял листок. Он все делал как-то размашисто и сам был подвижной, высокий и такой крепкий и веселый, что девушка с удовольствием и любопытством смотрела на него, пока он ставил подпись.

Она взглянула на листок, когда он вернул ей его, и сказала:

— Но, может быть, вы поставите свой адрес?..

Юноша взглянул на нее и засмеялся таким хорошим смехом, что девушка смутилась.

— Мой адрес? Я всюду, я нигде, я миллионы, — сказал он.

Тут засмеялись девушка и окружающие.

— А можно сказать точнее?

— Можно. Если сказать точнее, то я — песня.

— А чья песня?..

— Я пишу стихи и рад, когда народ поет их иногда. Мое имя Фазлур. Вот моя подпись.

— О! — сказала девушка. — Вы Фазлур? Мне о вас рассказывала одна наша общая знакомая...

— Возможно, — сказал он. — Кто она?

— Вы должны ее знать, я не ошибаюсь, ее зовут Нигяр, Нигяр-бану.

— Как, вы ее знаете? Так я прошу вас, если увидите ее, передайте мой привет.

Тут подошел человек без ноги и с палкой.

— Люди, — сказал он, — где здесь можно расписаться против войны и атомной бомбы?

— Кто ты? — спросили из толпы.

— Я бывший солдат. Что я теперь? Я был человеком при двух ногах. Теперь имею одну. Я инвалид. Дайте мне расписаться. Люди говорили, что здесь где-то записывают, кто против войны...

Девушка стала объяснять ему, как надо расписаться.

В соседней группе исполинского вида человек держал, не выпуская, листок, как будто он нашел волшебное средство от какого-то своего несчастья.

— Я бенгалец, братья, — говорил он. — Сколько еще бежать и куда? Я не могу, братья, больше бежать. Пусть кончится война и все войны, чтобы никто никуда не бежал. Не надо больше войны, братья!

— Никто не должен драться ради сагибов! — закричал кто-то в стороне от этой группы.

— Ни за своих сагибов, ни за чужих сагибов! — ответил ему, как эхо, сильный грузчик, несший большой ящик на спине и спустивший его на мостовую.

Люди подписывали и подписывали листки. Фуст прошел через них, как инородное тело, как будто бы он был из прозрачной массы, — никто не замечал его. И он, правда, не хотел останавливаться. Но понимать, что говорили, он не мог, так как они говорили не по-английски.

Было шумно, оживленно, весело. Как будто всех сближали эти листки, как будто после подписи давший ее испытывал радость от какого-то приятного известия. А это было всего-навсего собирание подписей под Стокгольмским воззванием. Люди хотели запрещения атомной бомбы не потому, что они хорошо ее представляли, а потому, что они знали: всякая бомба — это война, это кровь близких и своя собственная, гибель всего, что тебе дорого, а если эта бомба атомная, тем хуже.

Бойкая и привыкшая разговаривать на улице торговка зеленью сказала, обращаясь к молодым женщинам, тоном опытного трибуна:

— Женщины! Что вы с вашей молодостью подписываете бумажки? А что сделает эта бумажка? Вы как дети. Разве что-нибудь значит твоя или моя подпись, если там, наверху, захотят воевать?

— Нет, — сказала, выступая из толпы, женщина, — нет, сестра, это неверно. Слушай. Я мать. Ты, наверное, тоже мать. Мне только двадцать шесть лет, у меня двое детей. Одна младше другой на четыре дыхания. Я видела в своей деревне, в нашем это было Пенджабе, войну, и кровь, и трупы. И я поняла, что такое ненависть и война. И слушай меня, сестра. Разве наш Инд сразу течет могучей рекой? Нет, он составлен из рек, а реки из ручейков, а ручейки из маленьких капель. Но без этих маленьких капель не было бы великого Инда, орошающего наши земли. Наши подписи — капли, — да, пусть капли, но если в каждой стране их дадут все, кто против войны, то мы получим такую реку нашей силы, что те, кто хочет войны, испугаются шума этой великой реки... Подписывай, сестра. Может, твоя подпись есть капля, которая переполнит речку, и она станет рекой! Я готова собирать эти подписи и днем и ночью. После того, что я видела в Пенджабе в дни, когда в людей вдохнули ненависть, я больше не хочу видеть трупы чужих и близких. У меня убили отца и дядю... Подписывай, сестра!.. И да будет с тобой божье благословение.

Толпа заслонила от Фуста обеих женщин. Он видел белые листки вокруг себя, и вдруг ему показалось, что среди этих митингующих людей мелькнуло знакомое лицо. Откуда у него здесь, в Лахоре, знакомые лица? Вот девушка с таким лицом, что ее не сразу забудешь, если встретил. Но где же он ее видел раньше? Где?

Девушка в бедной одежде, в шальварах, которые куплены на дешевой распродаже, ни одного украшения. Где же он ее видел? Она даже улыбнулась ему. Или это ему показалось? Такой бедной девушки он не знал здесь. Какое ему дело до них? Почему-то это лицо соединилось с другой одеждой, с другим совершенно окружением, с обстоятельствами, ничего общего не имеющими с этой уличной сценой.

Неужели он видит ту девушку, что является племянницей Аюба Хуссейна? Но та пришла вся разряженная, как молодая жена раджи. Как? Та девушка и эта — одно? Нет, это ошибка, ошибка простительная, потому что здесь, в Лахоре, красивые лица схожи. Нет, он ошибся. Что-что, а в этом обществе грани так резки, что дочь богача не встретишь на улице одетой, как простая работница. А то, что она ему улыбнулась?.. Ну так что! Все девушки одинаковы — в любой стране одно и то же.

Но он уже понял, что происходит сбор подписей в пользу мира. Вот и пресловутый голубь. Все ясно. Он вышел из сборища и пошел к машине. И здесь опять встретился этот несносный мальчишка с книгами, похожий на воробьеныша, который нахохлился и распустил все крылышки, подражая взрослым воробьям. Он хочет что-то сказать. Послушаем, что он скажет. О, мальчик говорит по-английски! Что же он говорит?

— Ну подумайте только, мне не дали расписаться. Говорят, что я еще мал. Разве же это справедливо? Вы хоть и англичанин, сагиб, но скажите, что это несправедливо — так обижать маленьких, если мы за мир, против войны, не правда ли? Вы согласны, что это несправедливо? Вы молчите!

Другой мальчик, выступивший из-за его спины, сказал:

— Азлам, а что, если ты ищешь справедливости у поджигателя войны? Вот это здорово!

Фуст ничего не сказал в ответ. Он сел в машину и велел ехать домой. Через полчаса он уже был в отеле.

Предыдущая главаГлава 53 из 66Следующая глава