Прошел год, другой, третий, и москвичи перестали вспоминать о затемненных улицах, о синих лампочках в подъездах, о вое сирен, о том, как диктор говорил до радио: «Граждане, воздушная тревога. Граждане…»
Все это осталось давно позади.
Жизнь бурно текла вперед.
Менялся и внешний вид Москвы: где вчера стоял обветшавший домик, сегодня вздымается облицованный гранитом дворец; где вчера накалялся от солнца голый асфальт тротуара, сегодня зеленеют сорокалетние липы.
Вот именно посадка лип особенно понравилась Клаве. Уж очень ей показалось интересно. Клава — москвичка новая: только прошлой зимой Шаповаловы поселились тут. Как же ей было не глядеть с любопытством по сторонам!
Впрочем, старые жители столицы тоже останавливались, смотрели — они тоже никогда не видели раньше, как пересаживают большие деревья.
Огромную, с листьями, липу везли, как комнатный цветок: корни ее вместе с землей были упакованы в объемистый ящик. К автомобилю, где стояло такое дерево, подъезжал самоходный подъемный кран. Кран снимал ящик с липой — наверно, очень тяжелый — и плавно опускал в заранее приготовленную яму. Потом ящик ломали, выдергивали доски; яму засыпали тут же.
— Ой как! — сказала Клава, когда землю начали поливать водой из водопровода.
— Это что, гражданка, — дерево, — заговорил с ней стоявший рядом словоохотливый старичок. — Вот как здание Моссовета передвинули годков тому назад… дай бог память…
— Ну, пойдем, Клава, — сказал Шаповалов.
Она оглянулась на другой подъемный кран, на грузовики с липами, взяла мужа под руку.
После войны они недолго прожили в Донбассе: Зберовский настойчиво звал к себе прежнего ученика; а работа у профессора сейчас была такая необычная, такая смелая — любому химику в ней лестно участвовать. К тому же эта работа перекликалась с теперешними замыслами Шаповалова.
Вернувшись из армии на опытную газификацию угля, Петр Протасович вернулся и к мыслям об искусственном получении глюкозы. Опять начал опыты. Он хотел создать небывалый еще производственный процесс. Ему казалась заманчивой такая схема: уголь в пластах газифицируется, образует под землей горючие газы; газы, мечтал он, идут по трубам на специальный завод, там превращаются в глюкозу — это было бы дешевле, выгоднее для государства, чем путем гидролиза древесины; из дешевой глюкозы, в свою очередь, можно получить дешевый спирт, сырье для синтетического каучука. Да не только спирт! Вообще заманчиво получить дешевую глюкозу из горючих газов. Ценный вклад в хозяйство страны.
«А виды на будущее! Превращает же Зберовский одни углеводы в другие? Сделать со временем из угля обыкновенный сахар. Совсем неплохо! Или, скажем, крахмал».
Опыты, которым Петр Протасович после войны отдавал весь свой досуг, приносили, по его выражению, «незакономерные» результаты. Он готовил множество различных катализаторов, испытывал десятками — действовал на них смесью метана, окиси углерода, водорода, углекислоты и воздуха. Как правило, из газов никакой глюкозы не получалось. В трубке, где велась реакция, образовывались только капли чистейшей воды. Но бывали счастливые исключения из правила. Два-три раза эти капли содержали следы какого-то органического, даже сахаристого, по-видимому, вещества; а однажды растворенное вещество обладало свойствами глюкозы: бумажка, смоченная голубой фелинговой жидкостью, под действием капли покраснела. Катализатор по химическому составу тогда и отдаленно не был сходен с зернами из банки «штейгера Пояркова». Чем больше приближался его состав к поярковским зернам, тем хуже становились результаты. И как Шаповалов ни старался, повторить такой счастливый опыт, чтобы фелингова жидкость снова покраснела, он почему-то не мог.
Размышляя о неведомых трудах «рыжего штейгера», о своих двух-трех удачах, Петр Протасович пришел к выводу: во-первых, проблема синтеза глюкозы непосредственно из газов — вещь осуществимая; во-вторых, решать ее нужно в коллективе, владеющем всеми тонкостями химии углеводов.
Зберовский между тем писал ему на рудник чуть не каждую неделю: «Приезжайте!»
Как можно было не принять такое приглашение? Одним словом, Шаповаловы поселились в Москве.
— Тебе не жалко покидать Донбасс? — спросила Клава в то утро, зимой, когда уже все было готово к отъезду. Сама она только что пришла из школы с покрасневшими, заплаканными глазами: передала свой класс другой учительнице, простилась с каждым из своих школьников.
Петр Протасович не сразу ей тогда ответил. Он поскоблил ногтем иней, намерзший на окне, подышал на стекло — среди инея оттаял небольшой кружок, — заглянул туда. Увидел дома участка «Подземгаз» — дома были разрушены немцами, после войны их восстановили; увидел дорогу на Четвертый рудник, бывший Русско-Бельгийский, — дорога кажется пустынной, а рудник добывает уже больше угля, чем до войны, и раз в пять больше, чем добывал до революции; главный инженер его, кстати, — Василий Танцюра. За крышами домов, засыпанными снегом, Шаповалов увидел надшахтное здание Седьмого-бис. Там, подумал он, по-прежнему Хохряков. Восстанавливает и строит. Жив оказался, в партизаны ушел; теперь говорит: Седьмой-бис станет лучшей в мире шахтой. И Петр Протасович отвернулся от окна, посмотрел на Клаву, сказал:
— Еще бы не жалко. Еще как!
Сейчас, спустя несколько месяцев, они шли под руку no улице Горького. Клава постукивала каблучками туфель, оглядывалась на подъемный кран, снимающий с грузовика сорокалетнюю липу. Шаповалов, опустив голову, рассуждал про себя: «Из сосновых опилок выделили клетчатку — пятьдесят три процента. Но ферменты какие-то, наверно, остались. Потому и возникают нежелательные изомеры…»[5]
Он даже во сне прошлой ночью видел, будто крахмал, целая куча крахмала на глазах превратилась не в солодовый сахар, как надо, а в его вредный изомер — целлобиозу, негодную для человеческого организма. И сейчас Петр Протасович шел, о том же думал.
Мысль об изомерах, что получаются рядом с полезными продуктами при опытах по переработке древесины, теперь тревожила всех сотрудников лаборатории Зберовского.
У профессора Зберовского — крупное, широкого размаха дело. На первый взгляд казалось — пустяк: Григорий Иванович нашел наконец вещества, в присутствии которых давно известный процесс гидролиза клетчатки — разложение клетчатки водой до простейшего из углеводов, до глюкозы — идет по-новому. Во-первых, оно идет уже без расхода серной кислоты, в обычной, неподкисленной воде. Во-вторых, оно идет быстрее, чем в современном гидролизном производстве. И, в-третьих — самое главное, — вся полученная глюкоза тотчас превращается в соединения более сложные, чем она: в соединения, среди которых основное место занимает солодовый сахар, к концу процесса преобразующийся в крахмал.
Советская общественность сразу оценила будущность нового открытия. Еще шла война, когда для изучения его и усовершенствования создали специальную лабораторию.
Опыты, продолжавшиеся уже несколько лет, показали: вещества Зберовского сами не расходуются — могут служить годами, а химический распад клетчатки в их присутствии приводит к превращению ее в крахмал. Если же остановить процесс в нужный момент, не доводить его до конца, то вместо крахмала получается патока или солодовый сахар.
Получить из древесины доброкачественную пищу! Это, конечно, огромная победа. До сих пор гидролизные заводы вырабатывают из древесных отходов лишь спирт, необходимый для производства синтетического каучука, да, пожалуй, чистую глюкозу, например для техники, для отделки тканей. А здесь — перспектива массового производства пищевых продуктов! Это будет важно и на севере, где бескрайные хвойные леса, и на юге, где не по дням, а по часам растут гигантские эвкалипты. Разве перечислить сейчас, какие возможности это откроет в будущем?
И дешево, дешево выходит!
Однако скоро сказка сказывается, не скоро дело делается. Путь от колб и пробирок до небывалых еще лесокрахмальных заводов — профессор Зберовский видел с самого начала — нелегкий путь. Возникли препятствия, одолевавшиеся с трудом, В том же сосуде, в том же растворе, где шел гидролиз клетчатки, рядом с крахмалом и сахаром образовывались бесчисленные их изомеры — углеводы с другими, часто неполезными свойствами. Надо было заглушить все побочные ветви процесса, превратить все ненужные изомеры только в крахмал и сахар.
Кое-какие результаты тут теперь достигнуты. Некоторые превращения уже осуществлены. Но впереди еще остался непочатый край работы.
Об этом, собственно, и размышлял Шаповалов, когда шел с Клавой. Мальтоза и целлобиоза, думал он: солодовый сахар и его никчемный изомер. И пустяковые изменения нужны в структуре молекулы, чтобы превратить целлобиозу в мальтозу. Пустяковые, а вот — поди ты! В обеих — в глюкозидно-пиранозной форме эфирообразное соединение остатков «дэ»-глюкозы…
— Петя, — подтолкнула мужа Клава, — с тобой здороваются!
Около памятника Пушкину продавали цветы. Памятник был еще на старом месте, на Тверском бульваре. Высокая, в светлом летнем пальто женщина купила букет ландышей, держала их в одной руке, в другой был портфель, смотрела на Шаповалова, улыбалась и кивала приветливо.
— Здравствуйте, Софья Павловна! — сказал Петр Протасович, встретившись с ней взглядом. Тоже улыбнулся ей, остановился. — Вы не знакомы? Это Клавдия Никитична, моя жена. А это, Клавочка, — Софья Павловна, наш научный сотрудник.
— Что только делается! — заговорила Софья Павловна. Протянула Клаве свой букет: — Дивные ландыши, вы понюхайте, как в сказке. Такие ландыши мне всегда напоминают… Что делается! — Она повернулась к Шаповалову. — Григорий Иванович вне себя: прямо ужас, как опечален. Опять приехал технолог с опытного завода…
— Целлобиоза? — участливо спросила Клава.
— И вы уже знаете? Конечно, целлобиоза! Но главное — амилоид опять. Хоть делай пергаментную бумагу вместо сахара. Тут Григорий Иванович так надеялся… не столько сам Григорий Иванович… Послушайте, вы куда сейчас?
— Я — в лабораторию, — ответил Шаповалов. — С двух часов сегодня. А Клава, — он наклонился к жене, — провожает.
— Вот я и говорю технологу, — продолжала Софья Павловна: — ну, год, два пройдет — все будет в порядке. Где не по силам одному, неужели мы — коллектив — сообща… Да взять хотя бы вашу, Петр Протасович, диссертацию. Как ее тему, кстати, точно сформулировать? Фруктозиды из глюкозидов?
Они шли втроем по бульвару. Позвякивали трамваи; из-за облачка выглянуло солнце — аллея покрылась узорчатыми тенями листьев.
— Диссертацию я назвал: «Получение фруктозидов из глюкозидных веществ».
— Видите, вы атакуете в центре, я — с фланга. Так по-военному? Ведь вы офицер? Общей волей… Коллектив, — сказала Софья Павловна, понюхала цветы и вздохнула. — Все-таки тридцать четыре человека… Тридцать четыре советских человека…
Клава молча слушала, изредка посматривая то направо вверх — в лицо мужа, крупное, загорелое, бритое, то налево вверх — в лицо этой рослой женщины. Подумала о ней: «С характером! Чего захочет — добьется».
— Такие кадры. Да мы гору свернем! Наша лаборатория, хочу сказать, — продолжала женщина.
У нее были толстые русые косы, уложенные венчиком на голове. Она взмахнула ресницами, опять взглянула на Шаповалова.
Петр Протасович усмехнулся чуть-чуть — Клава знала эту улыбку, слегка виноватую, добродушную, будто он с чем-нибудь несогласен, чувствует свою правоту, но боится сделать неприятное собеседнику.
Повернувшись к Софье Павловне, он спросил:
— Простите, кто посоветовал нам метод меченый атомов?
— Из Свердловска написали, — ответила Софья Павловна. — Еще прошлым летом. Из университета.
— А простите, кто, — спросил опять Шаповалов, уже лукаво щурясь, — первый обратил внимание на температурный режим?
— Вы разве не помните? Да, ведь верно же, вы с нами тогда не работали! Это рабочие гидролизного завода из-под Иркутска. Несколько их — прислали письмо. Мы обсуждали в лаборатории. Тогда Григорий Иванович… Вообще в письмах… Интересно…
— Так, — обрадовался Шаповалов, — так! А вы говорите: нас тридцать четыре человека. Нас — помилуйте, Софья Павловна! — нас, — он широко развел руками, как Хохряков, — вот сколько! — И остановился улыбаясь. — А тридцать четыре — те, что на первой линии стоят! Только на первой линии! Вот, Софья Павловна, стиль работы, который поведет нас в будущее…
Клава немного наморщила лоб. Складки поползли вверх. С нескрываемой гордостью, заблестевшими глазами посмотрела на Петра Протасовича. Ей почему-то вспомнилось, каким неразговорчивым, угловатым он был в рабфаке. Вспомнились его зябнущие без перчаток пальцы, дырявая шинель. «Сейчас и мысли зрелые. Твердо на земле. Верно, тыл науки — весь советский народ. Очень даже правильно. Смешно: будь одиночка какой-нибудь ученый хоть семи пядей… Ты сможешь больше, Петя! Ты, вернее — мы, взятые все вместе…»
— Ай-яй-яй, — спохватился Шаповалов, взглянув на подошедший автобус. — Бежать надо, торопиться. Григорий Иванович ждет!
В этот миг Григорий Иванович взглянул на часы и тоже подумал о Шаповалове.
Он медленно ходил по своему кабинету, туда-обратно: от шкафа с энциклопедией до окна. На полу лежал большой текинский ковер; шаги были беззвучны. Беззвучно, размеренно покачивался за дверцей из зеркального стекла маятник старинных стенных часов. Из-за шелковой, цвета слоновой кости шторы на письменный стол падал солнечный луч, освещал хрустальную, оправленную бронзой чернильницу. От нее на потолке сиял радужный зайчик.
Григорий Иванович ходил по комнате и думал, что Шаповалов — он еще студентом был такой — человек замечательной целеустремленности, умеет к тому же найти в спутанном клубке нужную нить; что мысль Шаповалова о возможном присутствии следов растительных ферментов, не удаленных при очистке древесины, вызывающих побочные процессы при реакциях, — здравая идея, единственно, пожалуй, верная идея. Вот в эту сторону и надо итти: можно талантливо решить вопрос. Это будет — общими усилиями. Ну, тем лучше, пусть общими усилиями: так надежнее. Вообще — хорошие люди, размышлял профессор, работают в лаборатории. И советуются друг с другом, и помогают друг другу — прекрасные, нужно сказать, товарищи. В прежнее время мало было таких; раньше каждый сам в своем соку варился. Как придет Петр Протасович, надо вместе с ним наметить основные тезисы отчета. Академия наук торопит. Надо написать сегодня же.
«Сегодня же, — подумал Зберовский, остановился, забарабанил пальцами по подоконнику. — И перспективную наметку изысканий по энзимам» этим ферментам… Да что же его нет? Четверть третьего!»
А Шаповалов между тем уже был в лаборатории, стоял в вестибюле, разговаривал с каким-то солдатом.
Лишь только он успел войти в дверь, незнакомый солдат (демобилизованный, как видно, — без погон), шептавшийся о чем-то с дежурным вахтером, одернул на себе гимнастерку; четко, по-уставному шагнул Петру Протасовичу навстречу; приставив ногу, доложил:
— От начальника гаража Мирошниченко из Калининградской области! — и подал заклеенный конверт.
Потом достал из кармана второй конверт, потолще, обвязанный шпагатом, покрытый сургучными печатями. На каждом из них была надпись:
«В лабораторию профессора Зберовского. Самому профессору либо в партийную организацию лаборатории».
— Сказали, вы — парторг, — добавил солдат. — Разрешите узнать: это точно?
— Точно, — ответил Шаповалов. Подумал: «Кто это — начальник гаража Мирошниченко. И неужели тоже гидролизом интересуется? Странно!»
Петр Протасович разорвал первый конверт. Искоса взглянул на солдата.
— В отпуск, что ли, едете? — спросил он его. — По пути?
— Нет, — ответил тот. — На автозавод командирован, в Горький. И к вам приказано с пакетами явиться.
— Неужели специально?
— По почте товарищ техник-механик не могли — адреса вашего в точности не знают. Мне поручили разыскать. Еле нашел. — Солдат улыбнулся. — Вчера еще приехал. Вы извините…
— Вот как, — сказал Шаповалов и принялся читать.
«Дорогие товарищи, — писал незнакомый человек. — Не знаю, может беспокою вас зря. Однако всякий из советских граждан при этих обстоятельствах поступил бы так же.
Расскажу по порядку, чтобы было ясно. Случилась такая история. Шоферы нашего гаража решили помочь соседнему колхозу построить электростанцию. Понятно, для фундаментов и стен понадобился камень. А тут развалины старых немецких зданий почти на каждом шагу. Вот мы и начали разбирать какую-то разбитую вдребезги немецкую усадьбу.
Среди щебня, всяческого хлама обнаружился несгораемый шкаф. Он был основательно попорчен — сплющен, очевидно, взрывом; и ржавое железо — в трещинах. Однако шоферы наши — слесаря добрые: мигом его открыли. Туда, я думаю, не раз проникала дождевая вода. Его содержимое оказалось большей частью размокшим, ни на что не годным; пачки гитлеровских денег, акции, процентные бумаги — все это шоферы тотчас выбросили. Но там же, в шкафу, нашлась еще исписанная по-русски записная книжка. Вернее, половина книжки: переплет уцелел, а нижняя половина всех страниц сгнила, рассыпалась при первом прикосновении в труху.

Простите, мы не химики — мы можем, конечно, ошибаться. Разглядывая ветхие обрывки страниц, мы подумали, что — чем чорт не шутит! — вдруг здесь содержатся важные для науки сведения. Речь идет, кажется, об искусственном получении крахмала и сахара.
Снова вернувшись к выброшенным из шкафа бумагам, мы отыскали тетрадь, точнее — несколько листов от нее, где русский текст записной книжки переведен на немецкий язык. Остальные листы тетради превратились в кисель. Записная книжка сохранилась лучше — она была в металлическом футлярчике, очень ржавом, правда.
Находка заинтересовала прежде всего самих шоферов, открывших несгораемый шкаф. Они-то, собственно, и обратили внимание на возможную научную ценность находки, доложили мне. Я принял решение послать ее вам.
Если ошибся адресом — прошу, товарищи, передать материалы по назначению. А нам сообщите о результатах: нам будет приятно, если находка наша окажется хоть немного полезной для науки и для государства.
Техник-механик Мирошниченко».
Когда Шаповалов вошел в кабинет Зберовского, профессор сидел за письменным столом, чинил карандаш.
— Григорий Иванович, — крикнул Шаповалов, — смотрите! — и положил на стол, обдав профессора острым запахом плесени, записную книжку в буром, похожем на еловую кору переплете.
Зберовский поднял взгляд, удивленно спросил:
— Что это вы?
Он увидел: Петр Протасович красен от волнения, часто мигает, держит в одной руке пачку бумаг, конверты — на конвертах черные сургучные печати, — другой рукой показывает на стол, на записную книжку.
Профессор взял тогда книжку, раскрыл — высохший переплет хрустнул, будто сломался. Запах плесени стал еще резче.
Снизу переплет оказался пустым. Только в верхней его части сохранились пожелтевшие, рассыпающиеся в пальцах половинки листков. На них — блеклые, местами едва заметные строки. Почерк мелкий; строки перемежаются с формулами.
Перелистнув наугад, Григорий Иванович прочел:
«…энергетические затраты. В руках народа окажутся биллионы пудов крахмала и сахара. Итак, главнейшие фазы производства: собственно синтез и выпаривание растворов…»
Все это было написано с твердым знаком и буквой «ять». Торопливо перебросив несколько листков, Зберовский опять встретил слова:
«…синтез углеводов в широких промышленных масштабах. Теоретический расчет расхода энергии… но неизбежно низкий коэффициент полезного действия возвращает к мысли о частичном использовании солнечных лучей…»
Снова перебросив страницы, он прочитал в начале книжки:
«В 1905 году уже удалось управлять процессом — получать, по желанию, глюкозу, сахарозу или крахмал. А осенью 1907 года, когда опыты были насильственно прерваны…»
Шаповалов уселся в кресло — глубокое такое, мягкое кожаное кресло — и то смотрел на Зберовского, то заглядывал в листы расплывшегося немецкого текста. Английский язык он знал гораздо лучше, по-немецки понимал с трудом. Сейчас вообще не мог сосредоточиться, волновался.
— Григорий Иванович, — спросил он наконец, — что значит: фербинденден?
— Да вы понимаете, что это? — сказал Зберовский шопотом, поднял на ладони записную книжку, ткнул в нее пальцем другой руки. — Вы где это взяли? — Лицо профессора стало почти испуганным. — Да это же Лисицын, понимаете!.. Столько лет… это открытие Лисицына! Да! Ну, говорите же скорей: где взяли?
— Вот, пожалуйста, — сказал Шаповалов тоже почему-то шопотом, протянув Григорию Ивановичу письмо незнакомого техника. — В Калининградской области… Тут написано. Пожалуйста.
— Калининградская область — Кенигсберг?
— Совершенно верно. Восточная Пруссия бывшая.
— Господи, куда занесло! Лисицын — сомнений нет! А я-то искал… Господи! — восклицал Зберовский. — Подумать только! Значит, эмигрировал в Германию… А дайте, что у вас там по-немецки! — Он показывал на бумаги в руках Шаповалова, на листы немецкого текста и конверты. — Давайте, все прочту подряд.
— Вы сначала письмо прочтите!
— Где? Ага, вот это?
— Нет, на столе перед вами.
— Вот оно что! Эмигрировал, значит… эмигрировал…
Профессор несколько раз перечитал и письмо полковника и слинявший обрывок немецкого текста. «Ясно, — понял он: — скверный перевод с русского». Потом снова взялся за записную книжку. Бумага там была непрочная, ломкая; переворачивать остатки страниц было опасно: листки рассыпались от прикосновения к ним. Нельзя трогать, подумал Григорий Иванович, надо бережно, надо сначала отдать умелым людям, чтобы укрепили и проклеили. И нажал кнопку звонка, вызвал секретаря.
— Узнайте, прошу вас, — сказал, — в Историческом музее или в Историко-архивном институте… вот этот ветхий документ нужно реставрировать. Где это смогут, нужно узнать.
«Терпение, — думал, — терпение!» — и разглядывал бумажные чешуйки, лежавшие на столе. Они лишь сейчас отделились от книжки. На них виднелись буквы, части химических формул. Жалко было на них смотреть: на глазах исчезают строка за строкой, ломаются, тают драгоценные листки/
— Чтобы срочно реставрировать, — добавил он секретарю. — Вот кусочки бумаги тоже возьмите. Заверните все вместе. Сами только не притрагивайтесь. Головой отвечаете за книжку: очень ценная!
В тот день Зберовский даже ушел из лаборатории раньше обычного. Задумавшись, бродил по улицам. Сел в какой-то троллейбус — безразлично, решил, какой номер; сказал кондуктору: «До конца». Поехал, рассеянно глядел в раскрытое окно. Вспомнил: Владимиром Михайловичем его звали.
«Выплыл откуда-то след. Сам-то вряд ли в живых».
Троллейбус мчался вперед. Веял в окно теплый ветер, грело солнце, мелькали мимо автомобили и пешеходы, красивые новые дома.
Вот Белорусский вокзал. Вот нарядным проспектом, в зелени, среди широко расставленных многоэтажных зданий потянулось Ленинградское шоссе.
«Дорога в Ленинград», вспомнил Зберовский.
«С окладистой, — подумал, — рыжей бородой. Назвал коллегой, включил рубильник… Ослепительный зеленый свет. И тотчас пробу на фелингову жидкость. Пожалуйста — глюкоза!»
За окнами троллейбуса — гигантский стадион, станция метро, потом другая станция. Серебряной ласточкой пронесся в небе самолет.
— Не трогай дядю! — сказала молодая женщина сидевшему на ее коленях мальчику
Мальчик прикоснулся пальцами к спине профессора, отдернул их, посмотрел на его седину. Сказал матери:
— Дедушка.
— Дедушка, — согласилась мать. — А ты не трогай. Не надо трогать.
Григорий Иванович шевелил губами, сам с собой беззвучно разговаривал.
— В глухую пору… — шептал он. — Обросимов-купец… Затравили, загнали на чужбину. А мы нет. Э-э, времена текут. Что будет! Да!
И представил себе книжку. Скорей бы ее прочесть внимательно, повторить описанные в ней опыты. Они могут изменить многое в хозяйстве страны. Еще глубже изменить, чем крахмал из клетчатки. Почему же немцы — это очень странно — такими записями не воспользовались? Нет, вспомнил Григорий Иванович, кто-то переводил на немецкий. Дословный, неумелый перевод. Но вдруг по записям из книжки опыты не удаются? Вдруг именно поэтому немцы их забросили — все оказалось вздором? Или им было не по плечу?
Он с тревогой оглянулся на мальчика, обхватившего руками шею матери. Мысленно спросил себя: «Не скрыта ли тут связь с историей Бели?»
Ему вспомнилась «скандальная история» опытов англичанина Бели. Тот — все ученые в это сначала поверили — несколько лет подряд говорил, будто делает лабораторный синтез углеводов, такой же, как в растениях, из воды и углекислого газа. Однако на конференции Фарадеевского общества еще летом 1931 года стало ясно, что Бели в своей лаборатории никаких углеводов не получал; все его прежние сообщения, значит, оказались чепухой. Имя Лисицына, подумал Зберовский, вообще никому не известно. А книжка, несомненно, принадлежала ему: текст русский, и по датам видно. Ведь могла же она как-то попасться на глаза Бели? Вдруг Бели пытался повторить опыты Лисицына, да вышло неудачно? «Никто, — вздохнул Григорий Иванович, — не может знать!»
Еще раз сокрушенно вздохнув, Зберовский оглянулся и обнаружил: он уже не едет в троллейбусе, а стоит на тротуаре. Не заметил сам, что вышел на какой-то остановке. «Ну, — подумал, — ладно!» и, махнув рукой, снова сел в другой подошедший троллейбус. Продолжал свои догадки о Лисицыне. Вообразил так: жил в Германии, например; умер; записи его остались кому-либо в наследство. Или, скажем, иначе: был в нужде, кому-то продал. Или нет — допустим, Лисицын… Кажется, отнюдь не личные побуждения… нет, отнюдь не личные…
Наконец и этот троллейбус остановился. Пассажиры выходили из него гурьбой. Погруженный в свои мысли, Зберовский опять встал и вышел на шоссе. Очутившись в парке у Речного вокзала, он поглядел на легкую, как кружева, колоннаду, на террасы, напоминающие палубы, на вделанные в стены фаянсовые медальоны, похожие на спасательные крути. Улыбнулся: хорош Речной вокзал. Москва-то изменилась! И, обогнув цветник, чуть прихрамывая, побрел по асфальтовой дорожке вниз.
По Химкинскому водохранилищу шел теплоход «Михаил Калинин». Широкое водное зеркало морщилось от ветра, сверкало миллионами пляшущих солнечных бликов. Ветер — свежий, влажный, душистый — сразу растрепал седые волосы.
Зберовский почувствовал: «Волга!» — проснулось ощущение, забытое много лет назад. Будто на нем студенческая тужурка, он стоит на крутом берегу, рядом нижегородский кремль; будто он размышляет о том, что навсегда поссорился с Зоей Терентьевой — Зоя собирается замуж за какого-то врача, — о том, что Крестовников— предатель, Осадчий в ссылке, что совсем уже распалось некогда дружное землячество…
Мощные репродукторы на здании вокзала заговорили:
— Передаем народные песни.
Григорий Иванович услышал:
Вниз по Во-о-лге ре-ке…
Хор был густой, стройный — Не хуже, чем в прежние, далекие годы земляки певали в мансарде.
С Ни-и-жня Но-вго-ро-да-а…
Сейчас Зберовскому вспомнились петербургские вечера. Ярче и ярче оживала в памяти мансарда, черная лестница, дом на Французской набережной.
«Матвеев-то смеялся: новая эра!»
Профессор теперь стоял, покачивал головой, смотрел на теплоход, подходящий к причалу; ему казалось, что он сидит поет со своими земляками, что только сейчас он рассказывал товарищам-студентам о лаборатории таинственного бородатого ученого. А те спорили, будто совсем недавно; верить не хотели.
Песня текла широкая, медленная, как Волга в нижних плесах.
Сна-ря-же-ен стру-жо-о-ок…
Сердце Григория Ивановича встрепенулось, забилось частыми тяжелыми ударами. Нахлынул юношеский восторг: представить только — тут преобразование клетчатки, здесь синтез углеводов! Не сегодня-завтра — искусственный сахар и хлеб!
«И я теперь, — подумал он с бьющимся сердцем, — в самом центре событий. Я не мечтаю — делаю! Реально делаю!»
Из репродукторов неслось:
Как стре-ла-а ле-ти-ит…
«Если удадутся опыты по синтезу, — думал Григорий Иванович, — будет наш народ еще богаче, еще сильнее станет Советский Союз…»
Ветер трепал длинные седые волосы. В глазах, по-молодому заблестевших, отражалось солнце. Зберовский кинул взгляд — на всем просторе водохранилища, до далеких зеленых берегов, мелькают, искрятся золотые точки.
«Другие времена — возможности другие. Что было нельзя тогда, о чем Лисицыну мечталось… Мы это создадим! Мы создадим во что бы то ни стало, люди новой эпохи!»
По перрону шли матросы с теплохода. Один из них увидел старика в светло-сером легком костюме, в щегольских туфлях. Посмотрел, заметил вслух:
— Замечтался!
Остальные матросы тоже посмотрели на старика.
Профессор, улыбаясь чему-то, глядел в позолоченное солнцем зеркало воды, слушал радио и негромко подпевал:
У-да-лы-ых греб-цо-о-ов
Со-рок два-а си-дя-ат…
…Осень наступила ранняя. К концу сентября выпал снег; лежал, не таял несколько недель. Потом первый снег сошел, и долго были бесснежные морозы. Кое-где, особенно на окраинах Москвы, стало пыльно: на морозе, понятно, нельзя поливать улицы, как летом; холодная пыль взметалась над асфальтом, поскрипывала в зубах у прохожих.
А настоящая зима пришла только после нового года:
В феврале начались метели.
Из окна лаборатории Шаповалов видел потемневшее небо, тучи кружащихся в воздухе снежинок; за ними, как в густом тумане, смутно вырисовывались очертания домов.
Всю середину лабораторной комнаты занимал большой квадратный стол; стол был двухэтажный: над крышкой его — такая же квадратная, размером поменьше, на металлических подставках полка. И вдоль стен, почти со всех сторон опоясывая комнату, тоже стояли столы. Эти — узкие и длинные. Пространство под ними до самого паркета закрывали многочисленные дверцы.
Чего-чего только не было тут на столах!
Здесь поблескивало тончайшее стекло, фарфор и платина химической посуды — колбочки высотой со спичечную коробку; там громоздились ведерные бутыли с разноцветными жидкостями. В приборах сложных, как металлические осьминоги — они сияли никелем и медью, — что-то клокотало непрестанно, булькало, шипело; на стене на белых циферблатах или вздрагивали, словно испугавшись, или двигались плавным, спокойным ходом вороненые черные стрелки. Из-под столов, где дверцы, доносилось жужжанье моторов, легкое пощелкиванье приводных ремней.
Один из лаборантов раскрыл термостат в углу комнаты, доставал щипцами горячие тигли. Другой, точнее — другая (с Шаповаловым работали два помощника) сидела на высоком табурете и, прищурившись, заглядывала в трубу напоминающего микроскоп аппарата. На корпусе этого аппарата, когда лаборантка притрагивалась к винтам, вспыхивала то красная, то зеленая лампочка.

Сам Шаповалов стоял у окна. За стеклами кружился, мчался снег.
Он думал о своей диссертации, которую надо защищать через два месяца, о том, что преодоление ничтожного, казалось бы, различия между строением молекул целлобиозы и солодового сахара является центральной частью лесокрахмального процесса: превращение клетчатки в крахмал совершается за счет такого же, как кажется — ничтожного, сдвига атомов внутри их сложных молекул. В результате его, Шаповалова, работы химическая перестройка пойдет дальше. Солодовый сахар будет превращен в свекловичный. Советский человек перестраивает природу. Молекулы клетчатки вошли в орбиту общего труда, тоже стали объектом перестройки. И поддаются перестройке, надо сказать! Как хорошо, подумал Петр Протасович, вот так работать, творить и чувствовать, что это — на благо людям, что это — для радости, для расцвета жизни на земле. Американцы, вспомнил он, в Совете безопасности опять отклонили миролюбивые предложения Советского Союза. Черчилль произнес возмутительную речь — зовет на новую войну. А наша задача — отстоять мир. Отстоять, не допустить новых бед, чтобы не было слез, чтобы не было ненужных смертей, чтобы человеческий труд служил грядущему изобилию, а не делу нищеты и гибели.
— Делу нищеты и гибели, — шопотом повторил он. Поморщился. И точно отвернулся от чего-то темного, с кровавыми вспышками, перевел мысленный взгляд на зеленые, освещенные солнцем поля, на близкие сердцу просторы Советского Союза. Подумал: «Скоро пустим в ход лесокрахмальную промышленность. Еще и синтез если бы удался…»
Шаповалов потрогал ладонью холодное оконное стекло. За ним — сумрак, метель. В памяти промелькнула записная книжка Лисицына. «Да что это, действительно ребус какой-то! Кроссворд! Даже половина кроссворда. Обрывки листков. Григорий Иванович не спит, не ест, всю ночь из лаборатории не выходил. Похудел с тех пор, как с синтезом…»
— Петр Протасович, вы дома? — раздался певучий женский голос.
Оглянувшись, Шаповалов увидел: за двухъярусным столом, где пирамидой громоздятся приборы, стоит Софья Павловна. Высокая, улыбающаяся, в белом халате. Толстые русые косы лежат вокруг ее головы венчиком.
— Здравствуйте, Алеша! — сказала она лаборанту. Кивнула лаборантке, круглолицей, со строгими глазами девушке: — Ниночка, здравствуйте!.. Петр Протасович, мне нужен продукт номер сто двенадцать. Не дадите взаймы грамма полтора? Номер сто двенадцать «б». У вас, говорят, есть.
— И вам тоже «б» понадобилось? — засмеялся Шаповалов.
— А что я, хуже других?
Вещества, полученные в своей лаборатории, они называли «продуктами»; различали их по номерам. К номеру продукта по теме «Лесокрахмальный процесс», чтобы не спутать, добавляли букву «а», по теме «Синтез углеводов» — букву «б».
Зберовский лично занимался открытием Лисицына — с ним трое лаборантов. Формально в круг обязанностей Софьи Павловны, как и Шаповалова и большинства других сотрудников лаборатории, работа над синтезом углеводов не входила. Однако эта работа тревожила весь коллектив. О ней говорили часто, многие пытались «на свой страх и риск» развивать опыты Григория Ивановича, проверять какие-нибудь их подробности, дополнять их.
По четвергам в лаборатории всегда бывали конференции. Так повелось: в восемь часов вечера в четверг все собирались в кабинете профессора. Обсуждали новости науки и свои дела за прошлую неделю, если надо — помогали друг другу советом.
На каждой конференции Григорий Иванович подробно говорил о своих опытах. Он раскрывал свои мысли, опасения. Он не стыдился рассказывать об ошибках, бесплодных поисках — всё выносил на общий суд.
И коллектив, затаив дыхание — только поблескивали десятки внимательных глаз, — прислушивался к его словам. А потом начиналась шумная беседа, нередко продолжавшаяся до полуночи. Пили чай, ели бутерброды, обдумывали работу сообща.
В прошлый четверг Григорий Иванович сказал:
— Ясно… понимаете, вот: есть две стороны медали. Одна — первостепенный теоретический интерес. Сторона отвлеченных знаний, новые реакции. Забудем временно о ней, посмотрим на вторую сторону. Здесь все решат рубли и киловатт-часы. Экономика, коэффициент полезного действия. Ну, допустим, по обрывкам этих записей, — он постучал по крышке стола — в ящике стола хранились записи Лисицына, — допустим, мы воспроизведем все опыты до единого. Ну и что, как это отразится в практической жизни? Будет ли синтез настолько выгоден, как написал, — его руки со сжатыми кулаками легли на стол, — как говорил Владимир Михайлович Лисицын? Пока, к сожалению, у меня лишь черновой, приблизительный расчет. И расчет, должен признаться, с печальными выводами. — Зберовский обвел взглядом слушателей, вздохнул. — Надо, — сказал он, — смотреть правде в лицо. Боюсь, синтез конкуренции с сельским хозяйством не выдержит. Вот чего боюсь. И с сельским хозяйством и с будущим лесокрахмальным производством. Прямо откровенно говорю: боюсь.
— Но разве мы собираемся конкурировать? — спросил тогда, приподняв брови, Шаповалов. И сам же ответил: — Нет, не конкурировать — гармонично надо сочетать! Только в сочетании…
— Да Григорий же Иванович, — звонко перебила Софья Павловна — она сидела в тот четверг рядом с профессором, — свечи Яблочкова, допотопные, у него описаны. А сколько дала советская наука… какие преимущества у нас! Хотя бы люминесцентные лампы. Ведь вы же люминесцентные ставите! Разве мог Лисицын мечтать о подобных?
Софья Павловна сказала верно: люминесцентные лампы, изобретенные советскими учеными — такие применял при опытах Зберовский, — дают очень большую экономию электрического тока. Трудно даже сравнить их с расточительными свечами Яблочкова.
Зберовский откинулся на спинку кресла. Улыбнулся по-стариковски снисходительно. Протянул:
— Посмо-отрим… Поживем — увидим! Люминесцентные…
И добавил уже без улыбки, строго:
— А против фактов не пойдешь.
Он придвинул к себе стакан остывшего чая, помешал в нем ложечкой. Глядя в стакан, продолжал — точно говорил вслух сам с собой:
— Половину утраченных рецептов мы не разгадали. Это еще предстоит. Но пугает другое. При первом чтении — чудесно кажется. Заманчиво! Теория определяет расход энергии… чтобы получить, скажем, тонну сахара… энергии нужно, как, например, от сжигания полутонны угля. Чего бы лучше? Однако, — Зберовский чуть нахмурился, — сумма потерь, надо ждать, колоссальная будет, друзья мои. Самый принцип фотосинтеза…
— Неужели Лисицын, — спросил кто-то из глубины комнаты, — не учитывал потерь?
Профессор посмотрел на спросившего. Это был Пименов, младший научный сотрудник, скромный, по внешности ничем не примечательный человек. Он сидел у стены, где ряд стульев; на каждом стуле сидел кто-нибудь. Пименов, склонив голову набок, держал у подбородка дымящуюся папиросу.
— Вот в том-то и дело, что учитывал! — сказал ему
Григорий Иванович. И громко ударил по столу: — Видел уязвимое место! Понимал!
— А что же он?
— Что, говорите? Да вот что: всюду в записной книжке одна мысль, она не по душе мне, — Григорий Иванович отставил от себя стакан с блюдцем: — мысль комбинировать электрический свет с лучами солнца. Кустарная, доложу вам, мысль! А если речь идет о солнечных лучах, значит понадобятся громоздкие аппараты, — руки Зберовского поднялись над столом, широко раздвинулись — показывали, насколько аппараты должны быть громоздкие, — в которых процесс потечет медленно, как сама жизнь в царской России. Во времена Лисицына — вы тех времен не помните — труд человеческий ничего не стоил, в расчет его не принимали: сиди и жди у аппаратов не спеша. И также продуктивность сельского хозяйства была гораздо ниже современной. Синтез тогда с земледелием, конечно, конкурировать мог. Не сомневаюсь — мог Но процесс, казавшийся выгодным сорок лет назад, в наши дни, при наших темпах производства, — профессор затряс поднятыми руками, — при наших нынешних достижениях… вон ветвистая пшеница академика Лысенко! — этот процесс… — Григорий Иванович неожиданно замолчал, опустил веки; закончил уже другим тоном — вполголоса, опять словно вслух самому себе: — Жалко отдавать открытие в архив науки! Суметь как-нибудь снизить коэффициент энергетических потерь… Душа болит — так хочется!
Шаповалов подумал: «Почему — в архив? Смешно!» — Теперь вам скажу, Петр Протасович, — повернувшись к нему, заговорил Зберовский. — Синтетические углеводы — хоть вам не нравится термин «конкуренция» — только тогда войдут в народное хозяйство, когда мы с вами Найдем способ получить их дешевле.,. пусть, на первый случай, свекловичного сахара. Иначе — есть ли в них практический смысл? Вы выразились так: «Не конкурировать, а гармонично сочетать». Как это вы понимаете?
Софья Павловна мельком посмотрела на часы — одиннадцать: поздно уже! — и перевела взгляд на Петра Протасовича, точно спрашивала: «Вам ясен вопрос?»
Другие сидевшие в кабинете тоже взглянули на Шаповалова.
«Лисицын, — думал в ту минуту Зберовский, — был оптимист, фанатик. Он верил: будет дешево. Туманно представлял себе Путь от пробирок к заводским масштабам. А все-таки талантлив, упорство-то какое! А? Вот приложить бы в наши дни!»
«Ну что же вы, Григорий Иванович! — подумал Шаповалов, — Тут меру надо более широкую!»
Все выступавшие на конференции говорили сидя, а Петр Протасович поднялся со стула.
— Позвольте, — сказал он, — начну с другой стороны. Партия учит нас смотреть в корень вещей, учит рассматривать каждое явление с высот марксистско-ленинской теории, глазами политического деятеля. Попробуем посмотреть именно так. Здесь, — он сложил пальцы щепоткой, — наша работа над клетчаткой, здесь синтез крахмала, сахара… из углекислого газа и воды. Тут, — он широким жестом взмахнул слева направо, — величайшие успехи социализма, передовая биология, агротехника, творчество советских людей, вдохновленных гением Сталина, которые шаг за шагом покоряют природу, преобразуют ее, заставляют служить человеку. И пустыни в нашей родине становятся цветущими садами, и урожаи все больше… с каждым годом больше — нет этому предела! Вот наша наука, вот наши советские люди!
Шаповалов остановился улыбаясь; вздохнул так, будто в лицо ему повеял ветер с душистых зеленых посевов, будто пригрело весеннее солнце; даже складки на его лбу на секунду разгладились.
— А что делается там, — продолжал он, — в другом конце земного шара? — И показал себе под ноги, на паркетный пол. — Капиталисты… готовят атомные бомбы, хотят начать новую преступную войну… войну на истребление части человечества. Потеряв стыд, они, — Петр Протасович повысил голос, — из помойных ям истории подняли, как знамя свое, учение мракобеса Мальтуса.
Взгляд его встретился со взглядом Зберовского. Тот внимательно слушал — сидел, опираясь локтями о стол, сжав ладонями щеки. Кивнул: «Понятно… Давайте дальше!»
Мальтус, Григорий Иванович знал отлично, жил полтораста лет тому назад; был священником в Англии. Защищая интересы богачей, Мальтус пришел к нелепой идее, написал такую книгу, что голод, болезни, война — все бедствия, сводящие людей в могилу, якобы для человечества полезны. В своей книге он утверждал, будто население Земли слишком велико и слишком быстро растет; будто земля не может производить пищи, сколько надо людям. Этой книгой Мальтус хотел обмануть рабочих и крестьян, призвать их к терпению, сказать им: «Не богачи вас грабят — сама природа дает вам мало; на нее, значит, и пеняйте». Теперь, спустя полтораста лет, современные американские хищники вспомнили о забытой «теории» Мальтуса. Вспомнили, подумал Григорий Иванович, и обрадовались. Вот, решили, как хорошо: удобно уговаривать, чтобы рабочие мирились с нищетой, не бунтовали, чтобы народ не мешал готовиться к новой войне. Война-де, мол, дело человечеству не вредное. «Прекрасная вещь, — говорят американские дельцы, — истребить несколько сот миллионов лишних ртов! Туда им, окаянным, и дорога! А кто в живых останется, поделят между собой земные богатства. И как вольготно будет!»
— Но разве это не разбойничьи идеи? — гневно спросил Шаповалов. — Не бред, не зловонная приманка для оболванивания простаков? Еще Маркс, еще Энгельс писали об этой, с позволения сказать, теории… что она «гнусная, низкая теория», что с правдой она ничего общего не имеет, что Мальтус в угоду хозяевам своим бессовестно «подделывает науку». Вы помните это? Еще Ленин, товарищи, писал: с развитием капитализма «увеличилась не трудность производства пищи, а трудность получения пищи для рабочего…» Разве это не так? Вспомните: чтобы повысить цены, капиталисты уничтожают — топят в море — сотни тысяч тонн пшеницы, когда рядом голодают безработные. Одной рукой уничтожают, другой рукой пишут: «Земля родит слишком мало».
Петр Протасович стоял посреди комнаты и жестами показывал, как это делают капиталисты: левой рукой — будто бросает что-то на пол, правой рукой — будто бы пишет.
Зберовский продолжал думать: «Про Мальтуса прекрасно сказано. И очень неглупо это сопоставить с синтезом».
Оживившись, он взглянул на Шаповалова. Опросил:
— Вы — про значение синтеза в будущем?
— Я? —ответил Петр Протасович. — Нет, и в настоящем тоже! Ярчайшим доказательством вздорности «теории» Мальтуса служит наш Советский Союз, наша советская наука. Мы видим: производительные силы природы неисчерпаемы. Мы знаем —да на любом примере, возьмите хоть ветвистую пшеницу: где был один колос, приложили люди творческую мысль — стал Лучок колосьев. И с каждым годом, с каждым шагом, куда ни притронутся советские люди, множатся богатства земли! Верно это, товарищи? Конечно, верно! Теперь вернемся к американским мальтузианцам. Они используют «теорию» Мальтуса… как средство одурманить свой народ, скрыть свои грязные замыслы. А с нашей стороны всякий новый довод, еще раз опровергающий мальтузианское вранье, — это еще удар по их военной подготовке, это вклад в дело борьбы за мир. Рассмотрим наши удачи в работе с клетчаткой, рассмотрим синтез углеводов, — Шаповалов снова сложил щепоткой пальцы, — именно с такой точки зрения. — Он повернулся к Зберовскому: — Вот, Григорий Иванович, куда я клоню.
Профессор по-прежнему сидел, подперев ладонями щеки. Софья Павловна приподнялась, слушая, — следила за Шаповаловым внимательными серыми глазами. В кабинете было тихо: насторожились все. Рядом с Пименовым кто-то поднялся с места, пошел на цыпочках; кто-то другой зашипел: «Ш-ш-ш…»
Через закрытые окна донесся приглушенный звук пробежавшего по улице трамвая.
— Вот куда я клоню, — помедлив, продолжал Шаповалов. — Вы говорите: синтетические углеводы приобретут значение и смысл, лишь когда выдержат конкуренцию, на первый случай, с свекловичным сахаром. Я хочу сказать: если есть к тому научные предпосылки… а предпосылки, мы видим, налицо… Разве синтеза мы, большевики, не одолеем? Понадобится — добьемся, будет дешевая синтетическая пища… если примемся, сосредоточив силы. Такие ли трудности одолевали! Теперь так: желательно ли, чтобы синтез сразу, сейчас в нашей маленькой лаборатории получился настолько дешевым, как, например, наш лесокрахмальный процесс? Конечно, желательно! Нс если мы этого даже не сумеем сейчас — города строятся не вдруг, — обратите внимание… важен факт открытия сам по себе. Просто уже одна возможность, научное обоснование возможности делать такой синтез, способна убедить, лишний раз напомнить о беспредельных запасах земли. Мы твердо знаем: резервы сельского хозяйства неистощимы. Однако, кроме того — это мы сейчас доказываем, — в будущем человек сможет получать пищу Отовсюду; я уж не говорю про переработку древесины, — даже из угля, из горючих газов, даже из воздуха, из дыма, из мела, мрамора, известняков. В любом количестве, сколько угодно, как ни велика была бы численность человеческого рода. Умей только брать — богатства природы не иссякнут! Повторяю: мы даем еще одно бесспорное доказательство этого! Мы проповедуем жизнь, — сказал Шаповалов; голос его прозвучал торжественно. — Проповедуем жизнь, проповедуем изобилие и находим везде, пусть это сельское хозяйство, биологическая наука, пусть это химия, — везде мы находим источник развития, расцвета человеческого общества, источники поистине неограниченные! Жизнь и творческий труд всюду побеждают! Все дороги ведут к коммунизму! А те, кто проповедует смерть, — он опять показал на паркет, себе под ноги, — те самой жизнью будут повержены… растоптаны в прах… и человечеством навсегда забыты!
Петр Протасович взмахнул рукой и замолчал.
После конференции, на которой он произнес эту речь, прошло несколько дней. За эти дни секретарь Зберовского — ее звали Василисой Леонтьевной, в шутку называли Василисой Премудрой, хоть мудростью особенной она не отличалась — по просьбе сотрудников лаборатории отпечатала на машинке еще пять копий с записной книжки Лисицына. Сначала она ходила к профессору за разрешением. Профессор сказал: «Делайте». Отпечатанные экземпляры с фотографиями чертежей и формул («Распишитесь в получении», приговаривала при этом Василиса Леонтьевна) сотрудники тотчас взяли у нее, унесли в свои рабочие комнаты.
И вот — февральская метель за окном. За стеклами кружатся, мчатся снежинки. Шаповалов стоит у окна, а Софья Павловна — в белом халате, высокая, улыбающаяся, с русыми косами вокруг головы — пришла и просит:
— Мне нужен продукт номер сто двенадцать. Не дадите взаймы грамма полтора? Номер сто двенадцать «б». У вас, говорят, есть.
— И вам тоже «б» понадобилось? — засмеялся Петр Протасович.
— А я что, хуже других?
Тут же в комнате были оба помощника Шаповалова: лаборанты Алеша и Нина. Они молча работали. Клокотало что-то в приборах, сложных — из переплетенных трубок, — как металлические осьминоги. Из-под столов доносилось жужжанье моторов, пощелкиванье приводных ремней.
— Напрасно, — сказала Софья Павловна, — Григорий Иванович «Синтез углеводов» вне плана ведет. Какой штат дали бы на эту тему! Время только теряем.
— Мы с вами разве не штат?
— Ну, все-таки…
Она достала из кармана сложенный пополам блокнот:
— Посмотрите, Петр Протасович.
Или уже сумерки начались, или снег за окнами посыпался гуще — в комнате потемнело.
— Зажги, Алеша, свет, — попросил Шаповалов.
Когда под потолком вспыхнули яркие, в матовых шарах лампы — небо за окнами сразу стало темно-синим, — он подошел к двухэтажному столу, выдвинул табуретку для Софьи Павловны, сам сел на другую.
— Мы перечитали, — объяснила она, — втроем: Пименов, я и Тарас Тарасович, эту лисицынскую книжку. И наметили программу своих опытов, перебрали возможные варианты. Вот посмотрите.
Несколько листков блокнота, увидел Шаповалов, исписаны фиолетовыми чернилами. Кое-что тут зачеркнуто красным карандашом. Красным же карандашом, знакомым размашистым почерком Зберовского, вставлены формулы, строчки, добавлена целая страница.
— Значит, показывали уже Григорию Ивановичу?
— Показывали. И еще у меня вопрос, Петр Протасович: я слышала — профессор называл фамилию «Поярков». Чем занимался этот Поярков?
— Поярков? Да никто не знает точно! Был такой человек. Труды его тоже на лисицынский манер. И пропали совершенно бесследно. Однако есть коренное различие в методике работы: у Лисицына был фотосинтез, Поярков же действовал газами на катализаторы, без участия света. Кстати, это единственное достоверное, что о Пояркове известно.
— И ничего больше?
— И больше ничего. Жил в Донбассе, погиб в четырнадцатом году.
Петр Протасович долго перелистывал блокнот. Софья Павловна взглянула на лаборантку, гладко причесанную девушку со строгими глазами. Спросила полушопотом:
— Как ваши дела, Ниночка?
— Получила, — ответила та; глаза ее стали не строгими, по-детски заулыбались. — С газом, ванной, со всеми удобствами. Лифт и балкон. В новом доме.
— Поздравляю! Я к вам на новоселье приду.
— Правда, Софья Павловна, придете? Нет, правда?
— Так это, — перебил Шаповалов, — на два года программа. — И хлопнул ладонью по блокноту. Поднял голову, повернулся к Софье Павловне: — Вы представляете, сколько тут опытов? Вы можете себе представить?
— Могу. Очень даже представляю.
— Представляете? М-да…
— Вам что, наметка не нравится?
— Нет, отчего же? Как это… «частый бредень»! Дело хорошее.
— Григорий Иванович обещал: кончим с «Лесокрахмальным процессом» — целиком на «Синтез» переключимся. Всей лабораторией. Вы слышали? Он ездил в академию, разговаривал там.
— Не раньше будущего года кончим.
— Ну что ж, пока обдумаем.
— М-да…
— Что вы все «да» и «да»? С чем несогласны? Говорите прямо!
— Нет, ничего, я так.
Софья Павловна встала с табуретки, всунула блокнот в карман халата.
— Раз «так», — сказала она, — тогда давайте Сто двенадцать «б». И я пошла — у меня опыт идет. Простите, некогда. Ну, — она улыбнулась, пошевелила пальцами, — давайте.
Отсыпав в сухую пробирку немного черного порошка, Шаповалов проводил гостью и снова подошел к окну.
Такая же поднялась метель, вспомнил он, когда питерские красногвардейцы выгрузились из эшелона. Снег, как сейчас, летел. Глебов впереди… Сколько лет тогда было Глебову?
«Молодой, а седой, стариком казался. Шарф подарил. «Мы, сказал, с тобой — большевики».
Петр Протасович прикоснулся лбом к холодному стеклу. Не проходило беспокойное ощущение: будто мелькнула какая-то идея и забылась. И обязательно нужно отыскать ее в памяти. Обязательно нужно.
Он подумал: или в программе опытов у Софьи Павловны что-нибудь неладно? Надо взвесить каждый пункт. А как удачно он со Зберовским превратил солодовый сахар в тростниковый! В чем корни их удачи? Корни в том, что они не подражали природе. У природы надо учиться, но учиться не затем, чтобы копировать ее. Создания человека куда совершеннее! Разве ястреб, парящий в небе, может итти в сравнение с реактивным самолетом? Поставить рядом молнию — шальную силу громовых ударов — и послушное течение электрического тока в проводах. Вот так и открытие Лебедева — его каучук. Предшественники хотели получить каучук, подражая природе, — повторяли в лаборатории процесс, идущий в растениях-каучуконосах. А Лебедев отказался от этого, двинулся не проторенным путем, а новый путь прокладывал: не как в природе, а как удобно человеку… У Лисицына — фотосинтез, подражание зеленому листу… Шаг за шагом разгадывать рецепты из записной книжки, по обрывкам ветхих страниц. Программа года на два, на три…
— М-да, — проговорил Шаповалов вслух.
«Года на два, на три. И успеем, если эти оголтелые, из-за океана, сдуру не затеют грязную историю — если вдруг не сунутся очертя голову в драку».
Разрушенные деревни, представилось вдруг Шаповалову, развалины стен, обугленные трупы; самого дома нет — только печь уцелела. Только кошка осталась в живых. Сидит на печи, смотрит круглыми глазами на вражеского солдата с автоматом, как он идет — топчет пепел пожарищ…
Шаповалов сморщился, тер пальцами лоб — кожа стала холодной, как оконное стекло. За окном — ночь, улица, освещенная фонарями; под каждым фонарем — до самой земли — конус белых, кружащихся в воздухе снежинок. Через снежную мглу вдалеке проглядывал зеленый огонь светофора. Потом зеленый потух — зажегся желтый, желтый потух — вспыхнул красный.
«А нет, не бывать войне! — решил Петр Протасович. — Мы выиграем битву за мир! Выиграем потому, что с нами — честные люди всех стран земли. Выиграем потому, что мы — коммунисты. Выиграем потому, что хотим счастья человечеству, стремимся к изобилию! И наш творческий труд и наша советская наука — словно намордник для диких зверей. Чем больше мы сделаем… Смотри, и здесь — до последней кровинки! С клетчаткой скоро удастся — прекрасно. Синтез добавить — еще будет лучше. Те ищут орудия смерти, мы — хлеб. Хлеб — это жизнь, а жизнь побеждает всегда!»
Снова прислонясь лицом к стеклу, Петр Протасович глядел на огонь светофора.
Мысли шли вперед.
«Открытие Лисицына — подражание природе».
Ряд неизбежных и крупных потерь, подумал Шаповалов, — нехорошо для будущего производства. Передавать энергию в виде света — принцип явно неудобный. Что годится в космическом масштабе, будет невыгодно в человеческих руках. Другое дело — эффект, полученный с веществом загадочного штейгера Пояркова. Но что же все-таки делал этот Поярков? Неужели именно синтезировал глюкозу? Или это вещь побочная, случайная? И как вышло здорово! Глюкоза — прямо из газов, без света, за счет энергии другой химической реакции — за счет попутного образования воды. Тепло сгорающего водорода заменило свет. Ничего похожего на синтез в зеленых листьях!
«Обожди… А найдешь ли в природе хоть отдаленное сходство с таким эффектом?»
Петр Протасович утвердительно кивнул — ответил себе. Вспомнил: в почве живут нитритные и нитратные бактерии. Их деятельность, кстати, полезна человеку: они обогащают почву азотом — образуют вокруг себя, в результате химических процессов, азотистую и азотную кислоты, — усваивают азот из воздуха, передают его растениям. Живут такие бактерии, совсем не видя света. Однако в их клетках — обычные углеводы. Значит, возможен в природе синтез углеводов без света? Возможен! Но откуда для этого берется энергия? А вот откуда: нитробактерии выполняют работу по окислению азотных соединений, только чтобы добыть попутно освобождающуюся энергию. Она, в свою очередь, расходуется на синтез углеводов из углекислого газа и воды. Углеводы нужны для жизни бактерий.
«Интересно! — продолжал думать Петр Протасович. — Но и здесь не вздумай копировать слепо. Диалектика: что хорошо в одних условиях, не годится в других. А выйдет: ведь видел же ты сам на зернах Пояркова глюкозу. Прямо вырастали кристаллы, на глазах! Тут — никаких потерь. Тут идеальный процесс. Вместо света — энергия окисляющегося водорода… Смотри, голубчик мой, — он забарабанил ногтями по стеклу, — как может выйти: вместо световой энергии — химическая!»
Шаповалову вспомнился собственный опыт, когда на водородном катализаторе — состав катализатора придумал сам — он получил капли воды, способные менять окраску фелинговой жидкости.
«Были, конечно, следы глюкозы. Почти как у Пояркова. Но самое же трудное, добиться надо — такие вещи никакому Пояркову не снились, — чтобы не глюкозу получить, а сахар, крахмал. Здесь вещества Зберовского помогут. В их присутствии получать углеводы… И чтобы не из горючих газов, а из углекислоты и воды. Вот единственно рациональный путь! Не фотосинтез, а хемосинтез — без энергетических потерь. Дешевле и проще! Куда дешевле и проще!»
— Петр Протасович, — услышал он голос за спиной — это окликнул лаборант Алеша, — результаты не просмотрите?
Они стояли оба, Алеша и Нина, около стола. Оба уже без халатов. Нина, в круглой меховой шапочке, собралась итти домой.
— А? — спросил Шаповалов и глядел недоумевая: сразу не мог понять, чего от него хотят. Наконец догадался: — Ага, кончили работу? Ладно, завтра просмотрю. До свиданья, счастливого пути! Идите, друзья мои, идите. До свиданья!
Оставшись один, он сначала не сдвинулся с места, стоял — заглядывал в темноту за окном. Зрачки его казались широкими, блестящими, в них отражались огни уличных фонарей.
Метели уже не было на улице. Он стоял, изредка потирал ладонью лоб. Потом резким толчком головы отбросил назад волосы, повернулся к столу — по лицу пробежала улыбка, глаза щурились — и принялся ловкими, умелыми движениями готовить новый опыт: доставал из шкафа банки, расставлял их на столе; подле них поставил бюксы, несколько колб, какие-то спиральные стеклянные приборчики; зажег газовую горелку. Помедлив, не улыбаясь уже, вздохнул.
— Ну, — проговорил он вполголоса, — что выйдет! Объединить идеи Пояркова, Зберовского, Лисицына с собственными… Пробуем!
И, открыв первую банку, вынул пинцетом крупный кристалл.
«Отсюда, — подумал, — потянется длинная цепочка реакций. Синтез углеводов без света… Без потерь энергии! Неисчислимые запасы пищи — из углекислоты и воды!»