Москва — удивительный город: сколько ни живешь здесь, никак к ней не привыкнешь. Везде тебя ждет неожиданно новое, приятное. И с каждым годом, думала Клавдия Никитична, Москва все хорошеет.
Была, например, улица как улица: стояли, наверно еще с купеческих времен, дома в два-три этажа. Ничего себе, обыкновенные дома. Придешь сюда через месяц другой, взглянешь — за дощатым забором подъемные краны громоздят уже восьмой этаж. Домище строится во весь квартал. Стены облицовывают гранитом. И так на множестве улиц во всех концах города. Тут строится, там строится. А вот будет тридцатидвухэтажная махина! Или взять, например, метро. Что может быть великолепнее московского метро? Каждая станция — произведение искусства, каждая в своем роде неповторима. Такие волшебные пещеры… да разве они снились сказочникам прежних лет? Недавно еще прибавилось станций. Она ездила с Петром Протасовичем, смотрела — пустили первую очередь Большого кольца: от Курской до Парка культуры. Какие люстры на Курской, какие светящиеся хрустальные колонны: дневной свет неподдельный! И вообще — резьба по мрамору, керамика с лазурью и позолотой, скульптурные группы, бронза… Каждая станция — подземный дворец. Еще лучше тех, что строятся на земле. Стоишь — уходить не хочется. Смотришь — сердце замирает: хорошо!
На самом деле, думала Клавдия Никитична: люди хотят, чтобы их окружало прекрасное. Они работают, творят, создают. И развернулись, расцвели их таланты, и строй мыслей у них уже новый. Каждый теперь не для себя, а для всех. Теперь что ни год труднее рассказывать детям про жизнь в старой России. Говоришь перед классом в школе, чувствуешь: не представляют себе, не понимают до конца. Сидит Светлана Крутикова, дочь стахановца с обувной фабрики, в накрахмаленном переднике, с большим бантом в волосах, облокотилась о парту; говоришь о былой власти денег, о быте ночлежек и лачуг, о рабском, подневольном труде, о человеке, затравленном нуждой, — Светлана слушает, притихла, в глазах вопрос: «Как они догадаться не могли? Почему терпели? Неужели так по правде?» Учит Светлана об этом, читает, а где же она такое видела в действительности? И как хорошо, конечно, что не видела! И какая жизнь, какая светлая жизнь у нее впереди! И мчится будущее ей навстречу, приближается стремительно. Везде оно: в метро, в постройках; слышишь его поступь на заводах, в подвигах, в творчестве наших людей.
«Да хотя бы в лаборатории у Пети…»
По средам и субботам уроки Клавдии Никитичны кончались в школе рано. Бывало она вернется домой, поест чего-нибудь наспех одна — Петр Протасович стал приходить из лаборатории только заполночь, — после обеда она прочитает газеты, потом снова наденет шубу и отправится на свой избирательный участок. В те дни приближались выборы в Верховный Совет СССР, а ей поручили — дело пришлось по душе — быть на участке агитатором.
Тут и учительский опыт ей помогал. Она безошибочно чувствовала, с кем, когда, о чем надо беседовать: здесь объяснить «Положение о выборах», там рассказать о безработице в Англии, про суды Линча в Америке или о том, какие строятся новые санатории под Москвой.
Сегодня она уже была у избирателей. Обошла несколько квартир.
Спускаясь по лестнице — «Довольно на сегодня, всё! До завтра». — Клавдия Никитична размышляла о людях, с которыми только что попрощалась.
В сорок седьмой квартире мальчик-школьник из шестого, кажется, класса обжег себе руки: пытался сделать ракетный двигатель для летающей модели самолета. Ходит с перевязанными пальцами. Давно уже про-сит ее — каждый раз, как Клавдия Никитична у них появится: «Узнайте, — говорит, — у вашего мужа рецепт горючей смеси, чтобы то вспыхивала, то затухала. Ваш муж — химик, он посоветует. Не бойтесь, — говорит, — теперь я буду осторожен. Я свой особый принцип разработал. мне проверить надо».
Собаку у Иващенко, некстати пришло в голову Клавдии Никитичне,зовут Котангенс. Сам Иващенко — в роговых очках, с небольшой седоватой бородкой — штукатур по профессии. Отец Клавдии Никитичны тоже был штукатур. Больно вспоминать о нем — был несчастным, пьяным всегда, всклокоченным, ругался нехорошей бранью. Иващенко же на досуге философию изучает. Носит значок лауреата Сталинской премии: получил премию за новый, экономный способ штукатурки.
Сейчас серый, пасмурный день. Незаметно кончилась осень, опять установилась зимняя погода, и новый год пошел. Зима, а на мостовой, на тротуарах — дочиста подметенный асфальт. У перекрестка белеет куча снега. Там же стоит грузовик «ЗИС»; над ним вытянула хобот снегоуборочная машина. Снег лежит узкими лентами на карнизах домов. На статуе крестьянки, что украшает здание с другой стороны улицы, тоже виден снег: он кажется белым беретом на ее голове, пушистым платком на плечах.
Чуть шелестя шинами, отражаясь в зеркальных стеклах витрин, рядом с тротуаром проехал, точно проплыл, светлый, красивый троллейбус.
Клавдия Никитична остановилась, увидела книги в витрине. Захотела их рассмотреть. Подошла ближе — в пальто из гладкого коричневого меха, в высоких резиновых ботах, — подошла и начала читать названия книг» В углу витрины заметила знакомую книжку:
П. Шаповалов,
кандидат химических наук
ПОЛУЧЕНИЕ ФРУКТОЗИДОВ ИЗ ГЛЮКОЗИДНЫХ ВЕЩЕСТВ
«Его диссертация», подумала Клавдия Никитична о муже и улыбнулась. Потом вздохнула: «Занят все. Почти и не видимся с ним».
Она вспомнила о его недавних командировках — Петр Протасович прошлым летом и осенью несколько раз ездил на гидролизные заводы, проводил опыты по изменению процесса, чтобы получать в заводских аппаратах вместо глюкозы крахмал. Опыты, нужно заметить, хороших результатов не принесли — оказалось, для технологии по новой схеме надо строить и оборудование заново: существующие аппараты тут малопригодны. Теперь у Петра Протасовича по горло работы. Во-первых, вместе с группой инженеров он проектирует первый в истории лесокрахмальный завод; во-вторых, с прежним упорством продолжает опыты по синтезу. А скоро, вспомнила Клавдия Никитична, он опять уедет. Сейчас — на рудники Подмосковного бассейна, по делам Советского комитета защиты мира. Профсоюз и партийная организация — он сам попросил об этом — послали его работать в комитет. И работает в комитете, как везде, не щадя своих сил. А только лишь вернется в Москву, продолжала думать Клавдия Никитична, снова засядет на шестнадцать часов в день в своей лаборатории. Скажет об опытах по синтезу: «Спешить надо — очень, очень спешить».
Ha днях, вспомнилось ей, она его спросила:
— Миленький, устаешь, наверно, очень. Тебе не хочется… как прежде, пошли бы в степь, мечтали бы вслух?
— Угу, — сказал Петр Протасович.
— Смешные мы были с тобой, правда?
— Правда.
— А жизнь, смотри, мечту опережает…
Разговаривать они начали за ужином. Тогда Петр Протасович только-только пришел из лаборатории. За последний год он похудел немного; пристально всмотревшись, жена видела, что он и чуть бледнее обычного и складки на его лбу стали слегка, пожалуй, глубже.
— Устаешь, — проговорила она. Тихонько вздохнув, помолчала. Отвернулась, погруженная в какие-то мысли, потом подняла взгляд. — Петя, — сказала негромко, — ты не сердись, я все-таки в толк не возьму. Мне странно: почему бы вам, тебе хотя бы или самому Зберовскому, не написать статью в газету? — Клавдия Никитична смотрела спрашивающими глазами. — Ну, почему не пишете? Об успехах ваших знает только узкий круг!
— Чудачка ты…
— Опять свое: «чудачка»! А я скажу: пойми, здесь нет секрета никакого. Большую можно радость людям принести. Пусть каждый человек прочтет, пусть радуется торжеству науки!.. Ту банку консервов, пожалуйста, открой… И ваша работа близится к концу. Ты согласись. Всем надо знать!
«Дело не чужое каждому. Вот рассказать бы избирателям», думала она и, щурясь, поглядывала на мужа, искавшего в буфете консервный нож.
— Далеко не к концу еще, — ответил Шаповалов, когда снова уселся за стол. Занес нож над крышкой банки, проткнул ее ударом. Проговорил: — Семь раз отмерь, как говорят, один раз отрежь. Про клетчатку кое-что мы уже печатали.
— Что печатали? О частностях, о глюкозидах каких-нибудь. Надо всю проблему показать — во всю ширь. Общепонятными словами. Про пищевые ресурсы человечества. Главным образом про синтез.
— Вот и я про синтез. Погоди, будет прочный промышленный эффект — станем бить в колокола. Сразу на весь мир. Голос Советского Союза. А звякать раньше времени — чего доброго, людей насмешишь.
— Второй год удаются опыты, а говоришь: раньше времени.
— Вот только и начинается по-настоящему.
Жестяная крышка отогнулась в его пальцах, как листок бумаги.
— Да еще как начинается!.. Пожалуйста, готово. — Он придвинул к жене тарелку с консервной банкой. Сложил руки — большие, сильные — у себя на груди. Улыбнулся; улыбка была счастливая, чуть-чуть застенчивая. — Понимаешь, Клава, — сказал, — мне иногда не верится самому, что так выходит. Иногда кажется: вдруг это лопнет, словно мыльный пузырь… А смотришь — получилось! Всю литературу в памяти переберешь — хоть бы намек какой-нибудь… у какого-нибудь автора. А вот у нас в лаборатории все эти реакции идут. Идут, и хоть бы что! — Он взял кусок хлеба, откусил. — Идут, — проговорил с полным ртом, — и хоть бы что! Уже намечаются основы…
— С маслом надо, — сказала Клавдия Никитична. — Давай я тебе намажу.
А про себя подумала: «Обычная щепетильность. Какие основы, если опыты давно выходят?»
Ведь собственными глазами видела! Еще прошлой весной ей показали, когда зашла в лабораторию к мужу: в пробирках — был не один десяток таких пробирок — сделанные из дымовых газов сахар и крахмал. Она ахнула от восхищения тогда. Попробовала на вкус. Убедилась — точно: крахмал как крахмал, сахар как сахар. И сразу ей представились картины будущего изобилия: и поля станут зеленеть по-прежнему и сады, а на заводах — тысячи мешков химически полученных продуктов. Одни путем переработки древесины, другие путем синтеза. Синтез из дыма, из ненужных газов!
Клавдия Никитична ждала — все не могла дождаться. Вот-вот, казалось ей, наступит день — газеты выйдут с заголовками: «Победа советской науки». В тот день, наверно, праздничные толпы заполнят улицы, музыка загремит на площадях, лучи прожекторов закрутятся веселой каруселью, шатром сомкнутся в ночном небе Москвы.
«А может, правильно, что не печатают еще? Вдруг на самом деле рано? Ему виднее. Офицер науки», подумала она про мужа, тотчас покраснела и, устыдившись, закусила губу; решила: «офицер науки» — высокопарная фраза. Нельзя!
Она отлично знала, гордилась этим: роль мужа в работе по получению искусственных углеводов — не маленькая роль. Однако ей пришлось услышать только стороной, от Софьи Павловны — сам Петр Протасович умолчал по скромности, — что именно ему принадлежит мысль заменить процесс Лисицына другим, гораздо более выгодным: реакции, идущие на свету с потерями энергии, заменить новыми, почти сходными, но идущими в темноте без потерь. «Мы делаем, — говорил Шаповалов о своих успехах. — У нас реакции идут. У нас процесс будет куда дешевле».
«Понятно, — размышляла Клавдия Никитична. — Они — созвездие талантливых ученых. Понятно, разгадали обрывки эти… половинки страниц. Разгадали и, конечно, усовершенствовали. У них коллектив дружный, и личное у них не заслоняет общих интересов».
— Петя, если бы не случай, не прислал бы начальник гаража записную книжку, скажи, тогда синтеза пищи у нас бы и не было?
— Что ты говоришь, «не было бы»! Как это может быть? — Шаповалов поднял брови, положил вилку на скатерть. — Все — вопрос сроков, — внушительно сказал он. — Всему свой черед. Рано или поздно наука подошла бы к такому синтезу. Сама по себе. Ты понимаешь? — Он снова взял вилку. Слегка посмеиваясь, качнул головой: — Да, да! Рано или поздно! Когда в этом назрела бы необходимость. Находка же все дело ускорила, навела на мысль. Понимаешь: приблизила на несколько лет.
— Только приблизила?
— Ну, конечно, в основных чертах, приблизила.
Над столом горела лампа — яркая, под большим светло-желтым абажуром. Тарелки и стаканы на столе поблескивали. Клавдия Никитична разглядывала руку мужа. Тяжелый, крупный кулак. Ни за что не скажешь, что человек не занимается физическим трудом. Вон — видно на свету — вздувшиеся, как веревки, вены. Раньше, вспомнила она, вены не выступали так заметно. Устает, наверно, очень. Вон — розовое пятно, след кислотного ожога. Много работает, все трудности одолевает, с увлечением, с талантом. Изменилась его рука за пятнадцать… нет, за шестнадцать лет: шестнадцать лет они вместе прожили. Без малого. Если не считать войну Или двенадцать, если считать: четыре года жили врозь.
«Хороший мой…» подумала она тогда и молча положила ладонь на его плечо.
С тех пор прошло около недели.
Сейчас Клавдия Никитична стоит у витрины книжного магазина и вспоминает недавний разговор. За толстым стеклом перед ней знакомая книга: «П. Шаповалов, кандидат химических наук…»
Один за другим едут мимо автомобили, троллейбусы. По тротуару идут, не останавливаясь, пешеходы.
«Получение фруктозидов из глюкозидных веществ».
Знакомая обложка — в левом нижнем углу. А в центре витрины, окруженный книгами, портрет академика Павлова. Портрет в красках: высокий лоб, смеющиеся стариковские глаза, усы, седая, чуть раздвоенная борода квадратной формы. Под портретом надпись — слова Павлова из его письма к советской молодежи. Клавдия Никитична перевела сюда взгляд.
«Помните, —
прочитала она, —
что наука требует от человека всей его жизни. И если у вас было бы две жизни, то и их нехватило бы вам. Большого напряжения и великой страсти требует наука от человека. Будьте страстны в вашей работе и ваших исканиях!»
Эти слова она знала наизусть. Еще в девятьсот тридцать шестом Петр Протасович, тогда молодой химик, любил повторять их.
Теперь, стоя у витрины, она продолжала читать:
«Наша Родина открывает большие просторы перед учеными, и нужно отдать должное — науку щедро вводят в жизнь в нашей стране. До последней степени щедро!
Что же говорить о положении молодого ученого у нас? Здесь ведь все ясно и так. Ему многое дается, но о него многое и спросится. И для молодежи, как и для нас, вопрос чести — оправдать те большие упования, которые возлагает на науку наша Родина».
Клавдия Никитична снова посмотрела в левый нижний угол витрины. Улыбнувшись, ласково кивнула книжке, будто говоря ей: «Мы с тобой уверены — он оправдает. Да, мы вполне уверены!»
В белых матовых шарах, на которых написано «переход», на невысоких столбиках, зажглись лампы — шары стали цвета чая с молоком. Зажглись и большие уличные фонари: начало темнеть.
Пробежавший автомобиль блеснул фарами.
Незаметная в потоке пешеходов, Клавдия Никитична шла по улицам, задумалась; свернула в какой-то переулок — все равно, решила, куда, — прошла через широкую площадь.
Вот, она узнала этот дом, здесь — иностранное посольство. Ее взгляд мельком скользнул по окну. Вверху, над занавеской, она увидела лепной потолок и часть стены. На стене — географическая карта. Комната ярко освещена. Людей не видно — занавеска их скрывает, а по карте движется тонкий конец деревянной указки. Кто-то провел линию по Советскому Союзу и опустил указку вниз, туда, где Китай.
Клавдия Никитична шла дальше. Усмехнулась мысленно: «Очухаться не могут. Боятся поджигатели войны, комбинируют!» И тут же она вспомнила избирателей своего участка — рабочих, служащих, домохозяек, инвалидов-стариков. Разные все, но нет среди них людей равнодушных. Каждый из них пристально, с радостью следит за победами китайского народа, за освободительной борьбой Вьетнама, за успехами демократической Германии. «Что скажете новенького, товарищ агитатор? — говорят в любой квартире, когда придешь. — В газетах-то уже читали, нет ли поновее чего?»
И как, действительно, теперь изменилась обстановка во всем мире. Не по дням — по часам меняется. Почти половина населения Земли уже строит свободную, разумную жизнь; вторая половина — как клокочущий котел. Стенки котла дрожат от напряжения…
«Как клокочущий, — размышляла Клавдия Никитична, — накануне взрыва!»
Ее остановил красный огонь светофора. Лавиной прокатились мимо машины. Терпеливо переждав их, она перешла улицу. Спросила себя: «Куда же я иду?»
«Химическое производство пищи — тоже победа прогрессивных сил. Не скажет ли Петя об этом в Комитете защиты мира?»
Вот здание лаборатории.
Нет, подумала Клавдия Никитична, заходить не надо. Пришла случайно, мимоходом, по пути. Смешно, зачем заходить? И медленными шагами стала прогуливаться по тротуару. Ходила и смотрела в окна, завешенные шторами.
«Сяду, — подумала, — в трамвай сейчас».
В одном из окон на светлой шторе появилась тень — силуэт человека: крупный, увеличенный профиль. Тень зашевелилась, подняла руку, такую же большую, потрясла ею перед своим лицом.
«Кабинет Зберовского, — сообразила Клавдия Никитична, уходя к трамвайной остановке. — Наверно, сам профессор».
Трамвай — длинный цельнометаллический вагон — остановился бесшумно. Распахнулись двойные двери; она вошла, села в мягкое кресло. Когда вагон поехал — оглянулась, торопливо протерла перчаткой иней, намерзший на стекле. Вдалеке мелькнуло освещенное окно и тень — голова человека.
«Наверно, профессор».
Зберовский в это время стоял у письменного стола в своем кабинете. Электрическая лампочка на столе выступала из-под абажура вниз — тень Зберовского падала на штору.
— Менделеев! — восклицал Григорий Иванович. — Менделеев и Тимирязев — величайший исследователь природы! Вот смотрите, как… Вот у Лисицына та же предпосылка, она искажает его теоретические представления. Он пишет: под действием хлорофилла и света углекислый газ расщепляется на кислород и углерод. Кислород якобы полностью уходит в атмосферу, углерод соединяется с водой, образует углеводы… И только советские ученые, приложив изотопный метод, внесли ясность в вопрос! Не углекислый газ — вода расщепляется!
Перед профессором чуть поодаль сидел Пименов, научный сотрудник. В кабинете они были вдвоем. Пименов спросил:
— Исследования велись с кислородом атомного веса семнадцать?
— Нет, восемнадцать. С изотопом кислорода атомного веса восемнадцать. И оказалось, понимаете, не так, как представлял себе Лисицын: часть этих меченых атомов, то-есть более тяжелых, чем обычный кислород… Они были в составе углекислого газа, специально приготовленного, которым окружили листья растений. Ну, и где их нашли после опыта? В атмосфере? Нет, в растениях, в составе углеводов! Так советские люди внесли поправку к воззрениям Лисицына. Мы это видим с вами. — Зберовский снова, волнуясь, воскликнул: — Метод меченых атомов! Смотрите, каким оружием снабдила нас совет скал наука!
— Запамятовал, Григорий Иванович, прошу простить: его фамилия, скажите, как?
— Чья это?
— Того, кто изотопным методом изучал процессы в зеленом листе.
— Его фамилия! М-м-м… Вот тут и интересная особенность нашей науки. Как фамилия? Ну, скажем, эти двое, коллективно… прочтите их труды. В докладах Академии наук, помнится, за сорок первый год. Однако, кроме них, и другие работали. Да посмотрите в нашей лаборатории, например. Вы можете точно назвать, кто автор той или иной идеи? Можете назвать, где кончаются работы Шаповалова, начинаются ваши работы, мои или, пусть, Софьи Павловны? Нет, голубчик, у нас дело общее. Разобрать, где «твое-мое», у нас подчас невозможно. Да и нужно ли?
Григорий Иванович прищурился с добродушным лукавством, замолчал и наконец уселся в кресло.
Когда Клавдия Никитична приехала домой, на лестнице около двери своей квартиры она встретила почтальона-старика в форменном бушлате, разносчика телеграмм:
— Гражданочка, не здесь проживаете? Замучился: третий раз прихожу. — Он совал ей в руки карандаш: — Распишитесь! Гражданину Шаповалову.
Телеграмму она прочла через несколько минут. Сначала вошла в переднюю, зажгла свет, сняла пальто, боты, шляпу. Поглядела на себя в зеркало — щеки раскраснелись после прогулки; пальцами поправила прическу. Пусть, подумала о телеграмме, Петя сам ее распечатает. Подумала так и — вдруг срочное что-нибудь? — тут же развернула телеграфный бланк.
Подпись внизу была:
«Хохряков».
Хохряков телеграфировал:
«Узнал опозданием зпт поздравляю ученой степенью тчк Горжусь тчк Поднимаю бокал два поколения коммунистов».
Клавдия Никитична медленно свернула листок с наклеенными полосками, где строчки текста. Подняла брови: что он о двух поколениях говорит? Разве только два поколения?
«Ничего нет тут срочного, — решила она. — Абсолютно ничего. Петя придет — прочитает на досуге. Кстати, придет он — не забыть бы у него спросить: опасно для школьника, пожалуй, делать модель реактивного мотора. Не надо, вероятно, поощрять. И так все руки в бинтах».
Она положила телеграмму на край стола.
Почему-то ей пришел в голову рассказ мужа о днях его детства и юности, о стеклышках рыжего штейгера, о лабораторных приборах, зарытых в степи.
«Он еще мальчиком мечтал об открытиях…»
Ей снова вспомнилось: силуэт — крупная тень на шторе в окне.
«Работают», с уважением подумала она про мужа, про Зберовского, про других в лаборатории. И спохватилась: «Шестого «б» тетради просмотреть успеть сегодня. Ах, какая я! Завтра третий урок!»
В лаборатории в этот час действительно шла напряженная работа.
У Софьи Павловны в комнате — фотосинтез, точное воспроизведение опытов Лисицына. Однако аппараты для опытов здесь не походили на лисицынские пластинчатые фильтры. Аппараты Софьи Павловны были куда лучше, чем нарисованные в записной книжке. Они казались толстыми пачками трубок в штативах — вперемежку: трубки ярко светящиеся — это люминесцентные лампы — и трубки, наполненные зелеными прозрачными зернами, где протекает вода с углекислым газом, образуется сахар или крахмал.
На длинном столе в центре комнаты стоял десяток таких аппаратов. Строго говоря, видны были только закрывающие их темные футляры, как большие ящики причудливой формы. На футлярах белыми кружочками рассыпались циферблаты разных измерительных приборов. К ним снизу вверх спиралями тянулись провода.
У других столов, что расположены вдоль стен, на высоких круглых табуретах сидели лаборанты — четверо, — бесшумно и быстро взбалтывали что-то в колбах, терли в ступках, взвешивали на весах.
— Прилично идет, — сказала Софья Павловна профессору.
Когда Зберовский подошел к центральному столу, и Софья Павловна подошла туда же. Нагнувшись, она посмотрела на вздрагивающие у циферблатов стрелки, на уровень ртути в манометрах. Заглянула под стол — там баллоны с углекислотой, сложное нагромождение железных баков, трубок, вентилей, цилиндров. Потом она положила руку на выступающий из-под стола рычаг. Тотчас блеснул изумрудный свет, озарил всю комнату, лампы под потолком словно померкли сразу: над одним из аппаратов начал подниматься футляр. Будто зеленое солнце засияло на столе. Зберовский, щурясь, закрыл глаза ладонью.
— Прилично, — сказала Софья Павловна; и халат на ней, и ее шея, и лицо, и тяжелые, свернутые вокруг головы косы — все казалось в тот миг ослепительно зеленым.
Внезапно стало темно — зеленое солнце под футляром потухло, затем снова ярко вспыхнуло. Прошла секунда — опять потухло, опять вспыхнуло. И дальше продолжалось так же Аппарат мерцал все время: еще в записной книжке Лисицына было сказано — на конференции в лаборатории решили, справедливо сказано, — что свет надо чередовать с темнотой, как смена дня и ночи. Здесь это делалось автоматическим приспособлением.
— Закройте, — сказал наконец Зберовский.
Когда он вышел в коридор, перед его глазами плыли красные круги.
Сегодня утром к нему пришла группа студентов: просили показать синтез. Григорий Иванович сам провел их по всем помещениям лаборатории. Гурьбой шли, подумал он сейчас, жизнерадостные юноши и девушки по этому самому коридору.
Зберовский показывал им опыты и невольно вспоминал себя, робкого, заикающегося, в поношенной студенческой тужурке — с каким благоговением он смотрел на бородатое лицо Лисицына, на его широкий сюртук! Давно, ох, давно это было! А весна тогда удалась ранняя, солнышко грело почти по-летнему, прилетели грачи, по вечерам лужи покрывались тонкой пленкой льда — он весело хрустел под ногами. И ночи были такие звездные, такие ясные, что каждому, кто в поздний час шел по улицам, хотелось не сводить глаз с неба. И он, Зберовский, помнится, глядел на звездочку Алькор. Ходил смотреть сгоревший дом, где жил Лисицын. Или не тогда, а осенью? Снег падал, ветер — в рукава шинели, — совершенно верно… Ну да… Вот полезный труд не пропадает Как это у Пушкина, подумал Григорий Иванович: «Не пропадет ваш скорбный труд…» Стерся бы из памяти всякий след Лисицына, если бы не его открытие. А труд поистине был скорбный. Жандармы, каторга… И на чужбине… Величественный труд: не для себя — для всех.
«С большим был сердцем человек. Опередил эпоху. В науке — точно современник наш».
Красные круги уже не плыли перед глазами. Григорий Иванович потер ладонью лоб и, чуть прихрамывая, пошел по коридору. Шел медленно: заглядывал в раскрытые двери. Здесь в комнате — анализы; тут — Пименов работает; там — Елена Николаевна, научный сотрудник, сидит над микроскопом. Профессор прошел мимо, направился к Шаповалову.
У Петра Протасовича две большие комнаты, битком набитые столами и приборами. Еще в коридоре был слышен шум, доносившийся оттуда. Среди многих звуков выделялся рокот электрического насоса.
Зберовский молча остановился на пороге. Оглядел обе комнаты: только широкая арка отделяет одну от Другой.
Трое лаборантов, увидел он, будто слесаря, в халатах, запачканных ржавчиной, с гаечными ключами в руках, трудятся, собирают новый аппарат. То и дело посматривают в чертеж. Один из них с торжеством застучал ногтем по бумаге. Остальные двое, кажется, сконфужены. Принялись старательно закручивать какие-то гайки на чугунном цилиндре.
«Способная молодежь», подумал Зберовский и перевел взгляд дальше. Вон, увидел, — ряд действующих приборов, на сдвинутых столах, точно одна сложнейшая машина. Рядом со столами на полу стоят высокие колонки с предохранительными клапанами наверху. То тут, то там чернеют и тихо — каждый своим голосом — жужжат небольшие моторчики. Над приборами, как кружева, — сеть медных и стеклянных трубок; на ней, как частые узлы, — вентили и краны. Поблескивают медь, стекло, поблескивает лак на железных частях. Из-за столов слышится вибрирующий гул: на фундаменте — мощный вакуум-насос. Рядом, на стене, до потолка, — мраморный щит с множеством сигнальных ламп и рубильников. Лаборанты — не те, что заняты слесарным делом, а другие, человек пять, в безупречно белых халатах — с напряженными лицами вглядываются в стрелки манометров и счетчиков, торопливо записывают их показания в блокноты, притрагиваются к кранам, регулируют. Они обступили сдвинутые столы с приборами; их руки все время в движении.
Несколько минут Григорий Иванович любовался их работой.
«Хемосинтез, — думал он, наблюдая за ловкими, умелыми руками. — Кому ни скажешь: без света, на катализаторах, почти без энергетических потерь, — не верят люди. Академик Крыга, например. Обожди, дай срок, опубликуем. Ведь это чорт знает какое богатство! Мы проповедуем изобилие… Прекрасно выразился».
Он взглянул в угол, где письменный стол Шаповалова. Увидел спину Петра Протасовича, широкую и слегка сутулую. Петр Протасович, наклонившись к настольной лампе, считал что-то — раздвигал пальцами логарифмическую линейку.
Зберовский снова посмотрел на приборы.
«Что сложно — чепуха, — подумал он. — Сложность экспериментальная. Потом упростим».
Думая об этом, подошел к Шаповалову. Улыбаясь, спросил:
— Ну, Петр Протасович, как?
— Ничего, — ответил тот, оглянувшись, тоже улыбнулся и встал, выпрямился по-военному. — Ничего, Григорий Иванович. Вот считаю.
— А что считаете?
— Да вот Тарас Тарасыч подал такую мысль… Запутались… Надо выходить из положения. Опять продукт номер две тысячи семь.
— Ксилоза? — спросил Григорий Иванович.
— Конечно, ксилоза. Ждешь свекловичный сахар — должны быть глюкоза и фруктоза пополам, а тут ксилоза почему-то… Алеша! — крикнул Шаповалов. — Принеси последнюю пробу.
Один из лаборантов — еще прежний помощник Петра Протасовича, — щелкнув по пути рубильниками, отошел от приборов, где он работал, раскрыл шкаф у стены, принес оттуда стеклянную банку с белым порошком — килограмма два. Остановился с ней, прижал ее к груди.
— Капризничает процесс, — негромко проговорил Петр Протасович. — То все почти благополучно, то — вот пожалуйста! — Он взял у Алеши банку, передал ее Зберовскому: — Двадцать три процента примесей. Свекловичный сахар и — кто их знает — дисахариды посторонние какие-то. Уж очень эти изомеры надоели!
Зберовский поставил банку на стол, разглядывал на ладони крупинки порошка. Когда он опустил голову, от белоснежных волос отделилась прядь, упала на морщинистый лоб.
— Температура как колеблется? — спросил он.
— В сотых долях градуса. Или даже в тысячных.
— Может, тысячные… — Зберовский ссыпал крупинки с ладони обратно в банку, — и дают вам изомеры?
Шаповалов немного подумал, молча посмотрел на профессора. Потом ответил:
— Нет, — и почему-то покраснел. Добавил: — Нет, боюсь — дело совсем в другом.
— А в чем же?
— Можно унести? — спросил Алеша, протянув руку к столу.
— Да, да, пожалуйста!
Алеша взял банку и ушел с ней.
— Я склоняюсь к мысли, — продолжал Петр Протасович, — к такой… к неприятной для меня мысли. Я, видимо, поупрямился зря. Еще летом мне Софья Павловна говорила, предостерегала, что в структуре самого катализатора не все благополучно. Боюсь, она права была. А я не послушался. Теперь и пожинаю плоды… очень на это похоже! Одним словом, поспешил, не подумал, когда надо было, как следует. Ну что ж, — добавил он жестко, — ошибки надо откровенно признавать!
— Так в чем ошибка, собственно?
— Позвольте, Григорий Иванович, утром доложу. Хочу проверить, убедиться.
— Как вам угодно…
Губы Григория Ивановича сжались. Он смотрел на Шаповалова сначала искоса, огорченным, слегка обиженным взглядом, затем повернулся, посмотрел прямо. Наконец шагнул к нему и положил руку на плечо.
— Да вы, — сказал, — не расстраивайтесь. С кем не случается! Что, значит ошибку нашли? Причину образования нежелательных этих… изомеров? Ну и отлично! Нашли — и устраним сообща. Что и доказать требовалось!
— Обидно, Григорий Иванович, сроки терять. По собственной же вине!
— Обидно? Правильно, обидно. А велики ли последствия ошибки?
Петр Протасович не ответил. Они стояли друг перед другом — рука профессора на плече бывшего ученика. У одного глаза были синеватые, чуть выцветшие, по-стариковски ласковые и сожалеющие — наверно, он понимал состояние души другого; а у того сдвинутые брови расправлялись постепенно. Вдруг, как-то сразу поборов в себе чувство досады, Шаповалов улыбнулся.
— В самом скверном случае, — сказал он, — потеряем… ну, месяца полтора. Но я надеюсь — можно наверстать. Можно наверстать, ничего, Григорий Иванович. Зато изомеров не будет. Покончим с причудами процесса!
Зберовский снял с его плеча руку. Подумал: «Стран* но, я его успокаиваю или он меня?»
Старик молча вздохнул. Прошла небольшая пауза.
— Видели ли вы, — заговорил он о другом, — у Софьи Павловны вчера полученные зерна — по бесхлорофильному рецепту из книжки Лисицына? Работают-то как!
— Наш катализатор лучше. Я уже сравнивал, — сказал Шаповалов и добавил: — Интересно, знаете. Я взял их граммов пять у Софьи Павловны, испытал по-своему: продул через них смесь углекислого газа с водородом. И точь-в-точь, как когда-то на зернах Пояркова, такой же эффект: получаются кристаллы глюкозы.
— Опять это сходство?
— Тут — тождество.
Наморщив лоб, Зберовский сел на стул. Воскликнул почти рассерженным тоном:
— Вот! А вы говорите, Поярков не наследовал труды Лисицына. Вы уверены?
Петр Протасович, улыбаясь, пожал плечами.
В лаборатории рабочий день второй смены подходил к концу. В глубине дальней комнаты двое лаборантов, раскрыв дверцы шкафа, брали с полок стеклянные банки и пересыпали их содержимое — белый порошок — в обыкновенные полотняные мешки. Когда несколько мешков было наполнено, их завязали шпагатом; потом один лаборант помог другому взвалить мешок на спину. Другой, с этим грузом на спине, стараясь держаться поодаль от столов с приборами, прошел через комнату и скрылся в коридоре. Спустя минуту он вернулся без мешка и тотчас снова ушел, понес второй мешок.
Шаповалов посмотрел, кивнул ему вслед. Сказал Зберовскому:
— Трехдневная продукция. Килограммов сто десять в сумме.
— А что у нас делается в кладовой? — спросил Григорий Иванович.
— Очень стало тесно. Надо вывозить куда-нибудь.
— Пойдемте взглянем!
Дверь в тупике коридора, обычно закрытая, сейчас была распахнута настежь. Профессор с Петром Протасовичем вошли туда и остановились. Перед ними был только узкий проход, освещенный электрической лампочкой; и справа и слева громоздились штабеля — стены, сложенные из туго набитых мешков.
— Н-да-а… — протянул, оглядев штабеля, Зберовский: — А много все-таки!
— Главным образом — ни то ни се, — сказал ему Петр Протасович. — Крахмал, — он притронулся к мешкам справа, — смешанный с ксиланом, с целлотриозой. Кому такое добро понадобится? А сахар — с бесчисленными примесями, со всяким букетом…
— Крахмал с целлотриозой как клей возьмут. Василиса Леонтьевна договорилась.
— Возьмут? На здоровье! На самом деле — клей.
Некоторое время они стояли молча. Шумно вздохнув, Григорий Иванович поднял взгляд на прежнего ученика.
— Замеченная ошибка, — спросил, — касается только структуры катализатора? Или на конструкцию приборов повлияет?
— Нет, не может отразиться на конструкции приборов.
— Та-ак… Хорошо! Очень хорошо! Ваша последняя система — остроумная, видите, система!
— Система-то удачна, — усмехнулся Шаповалов, — только не моя она. Ее Тарас Тарасыч разработал. С Пименовым вместе. И с Еленой Николаевной. Я только советом помогал… там, мелочи кое-какие.
— Ну, это все равно. А нам придется все-таки ее менять. Систему, конструкцию приборов то-есть. Как это ни жаль, понимаете: опять потеря времени. Удачная, казалось бы, конструкция…
— А почему менять?
— Что мы стоим здесь? Да пойдемте! Вам некогда, я знаю. Менять вот почему. — Григорий Иванович рукой пригласил собеседника первым пройти в дверь, сам вышел следом. — И днем и ночью, — сказал, когда они шли по коридору, — я размышляю над нашими журналами опытов. И думается мне — я убедился на девяносто пять процентов в этом, — что если расчленить общий путь потока, при синтезе крахмала мы освободимся от ряда досадных изомеров. Молекулы успеют нацело сформироваться. Понятно, если с катализатором будет все благополучно. Вот попробуйте так сделать — продукт, я убежден, получится чистым, от примесей свободным. Или хотите— я поручу Тарасу Тарасовичу поставить такой опыт?
Они остановились в коридоре.
— Нет, спасибо, — сказал Зберовский, когда Шаповалов взялся за дверную ручку, чтобы распахнуть перед ним дверь. — Я к себе пойду. Я считаю: конструкцией прибора пусть займется Тарас Тарасович — это будет лучше. Вас это разгрузит: вы уж не отвлекайтесь, чтобы катализатор не капризничал у нас. Да посмелее пользуйтесь рецептами Лисицына. Заимствуйте его методику, где это возможно, приспосабливайте к нашему процессу.
— У меня, Григорий Иванович, скоро все будет в порядке. Надеюсь крепко.
— Ну, в добрый час! До завтра, стало быть. — Зберовский протянул руку, на минуту задержал в ней ладонь Шаповалова. — Знаете, Петр Протасович, — сказал он и посмотрел в темные сосредоточенные глаза бывшего своего студента, заметил морщины на его лбу, — знаете… Месяцев десять… пусть двенадцать пройдет, и мы — представьте себе! — переведем наш синтез на заводские рельсы… на массовое производство! Вообразите только, какое будущее начинается. И наш лесокрахмальный завод к тому же времени… А? Дешевая искусственная пища! У вас не бывает так, — Григорий Иванович прижал оба кулака к груди: — нечем становится дышать, когда об этом думаешь? Сердце забьется, — не бывает так?
Третья сессия Постоянного комитета Всемирного конгресса сторонников мира происходила в Стокгольме. Председателем был крупный французский ученый Жолио-Кюри. Сессия наметила общий план действий в борьбе за мир и приняла текст воззвания к честным людям всех народов. «Мы требуем безусловно запретить атомное оружие, как оружие агрессии и массового уничтожения людей», говорится в воззвании. Затем подчеркивается с резкой, суровой простотой: «Мы будем считать военным преступником то правительство, которое первое применит атомное оружие против какой-либо страны».
Постоянный комитет призвал каждого, чье сердце стремится к миру, подписаться под этим воззванием.
Шаповалову хотелось поехать на сессию в Стокгольм, но численность советской делегации была невелика — он не попал в число делегатов, следил за работой сессии по телеграфным сводкам, потом слушал доклады представителей, вернувшихся в Москву.
«Успех борьбы за мир, — думал он, — это прежде всего в миролюбивой политике Советского Союза, в мирном труде — мирном, поэтому враждебном и страшном для зачинщиков войны. Но успех великого дела решается и за рубежами нашими. Решается волей множества людей — простых, настрадавшихся, теперь не желающих гибнуть Неведомо за что. Чем теснее они сплотятся, — размышлял Петр Протасович, — тем вернее будет обеспечен мир. Там важный, очень важный участок работы…»
И его тянуло на этот недосягаемый для советского гражданина участок работы. Ему казалось: где бастуют докеры — отказываются разгружать пароходы с военным имуществом, где вспыхивают демонстрации протеста против американских военных приготовлений, где человека преследуют лишь за неприязнь к готовящейся бойне, — там он, Петр Шаповалов, мог бы быть полезным. Он отыскал бы веские слова, разумные доводы, сумел бы убедить колеблющихся, привлечь на сторону борцов за мир новые отряды зарубежных друзей.
Случилось так: Петра Протасовича вызвали в Советский комитет защиты мира и задали ему вопрос, не согласится ли он поехать в одно из государств Латинской Америки на национальный конгресс сторонников мира — в качестве гостя и представителя Советского комитета.
Предложение было внезапным. Мысли Петра Протасовича были далеки от событий в странах Латинской Америки. Он редко даже вспоминал о них. И вдруг — на тебе! — такая поездка!
Чуть растерявшись в первый миг, он спросил:
— А как туда ехать-то?
— Ехать? Обыкновенно: самолетом. Маршрут лучше такой: через Лондон, Азорские острова, Порто-Рико. Там постоянная линия воздушных сообщений. Только выехать послезавтра надо. Не возражаете? Давайте паспорт, оформим визу.
Шаповалов достал из кармана паспорт и мысленным взором увидел словно ярко раскрашенное полотнище — такое, как висело когда-то на стене в рабфаке: большую карту полушарий. Синим-синим цветом сияет Атлантический океан. Посредине точечки — Азорские острова. Над экватором, у Южной Америки, — Порто-Рико. Промелькнули в памяти книги прогрессивных писателей: Альфредо Варела, Пабло Неруда, — книги, в которых рассказывается о тяжком труде рабочих южноамериканских плантаций, об их борьбе с капиталистами, о попранном человеческом достоинстве…
— Но я испанского языка не знаю!
— Пустяки! Поедете двое. С вами будет Гончаров, кинорежиссер. Он понимает немного. А переводчики найдутся, вы не беспокойтесь. Кстати, не хотите ли взглянуть — вот письмо, что мы получили. Этим письмом нас приглашают в гости к себе на конгресс.
Петр Протасович посмотрел: длинный лист бумаги с десятками подписей внизу, с текстом, отпечатанным па машинке по-испански. Фраза, заканчивающая текст, была напечатана прописными буквами, с целым пучком восклицательных знаков.
— Как это перевести? — спросил он.
— Это значит: «Наш народ не хочет войны и никогда не будет воевать против Советского Союза!»
Прошло два дня. Петр Протасович вместе с Гончаровым — они лишь вчера друг с другом познакомились — поехали автомобилем во Внуково; там сели на самолет.
Благополучно долетели до Лондона.
В Лондоне на аэродроме их встретил работник советского посольства. Поздоровавшись и тотчас яростно махнув рукой, он стал говорить, что получена телеграмма. Правительство страны, куда едут Шаповалов и Гончаров, отменило разрешение на въезд — аннулировало визы, выданные в Москве их же собственным послом. Правительство-де, мол, извиняется — сожалеет, будто нет иной возможности; а на самом деле здесь видна, конечно, лапа американских дипломатов.
— Советский комитет защиты мира по телеграфу просит вам передать, товарищи: надо вернуться домой. Не удалась ваша поездка! Как это ни печально. Лучше отсюда возвращаться, чем несолоно хлебавши лететь обратно через океан. Впрочем, вам и места в самолете не дадут теперь туда лететь.
Легко сказать: «несолоно хлебавши»! Да разве для этого они выехали из Москвы? Разве их не ждут за океаном? Разве не хотят услышать переданный через них привет советского народа?
— Вздор! — сказал Шаповалов. — Чепуха какая! Послушайте, — обратился он к работнику посольства, — неужели сумасбродства преодолеть нельзя? Ведь сумасбродство же!
Дипломат ответил жестом: «Ну что поделаешь!»
Они молча стояли втроем.
По одной из асфальтовых дорожек к ним двигалась группа англичан — полицейских чиновников.
В мыслях Петра Протасовича: знойное небо над плантациями, хлыст в руках надсмотрщика. Надсмотрщик в белом пробковом шлеме. Горсть бобов в котелке. Чья-то смуглая согнутая спина…
У Гончарова — видно было — зубы сжаты, под кожей щек валиками перекатываются мускулы. Стоит, похрустывает пальцами от досады.
— Самое большее, — проговорил работник посольства, — если вам разрешат побыть в Лондоне день-другой, просто поглядеть город. Пойдемте кто-нибудь один из вас, хотя бы вы, — он прикоснулся к рукаву Гончарова. — Побеседуем с полицейскими… Как долетели-то, не укачало вас?
Шаповалов остался один. Увидел: поодаль приземлился самолет, из него вышло несколько американских офицеров. По-хозяйски постукивая каблуками, они зашагали по асфальту, направились к зданиям аэропорта.
— Мы по телефону звонить! — крикнул издали Гончаров.
И Гончаров и работник посольства отошли от полицейских-англичан — в ту же сторону, куда американцы. Полицейские сейчас стояли кучкой, говорили о чем-то и посматривали на Шаповалова.
«До чего обидно!» подумал он. Вздохнув, отвернулся от чиновников. Принялся расхаживать туда-обратно по асфальтированной аллее, обсаженной стрижеными деревцами.
«Поехали сказать братское слово… Трусы, пустить боятся!»
Среди одетых в полицейскую форму был человек в штатском костюме, Он кивнул остальным — очевидно, в знак согласия — и не спеша приблизился к Петру Протасовичу. Притронувшись к своей шляпе, сказал по-русски без акцента:
— Я — переводчик. Просили передать вам: министерство вряд ли разрешит остаться в городе. Но есть еще срок до обратного самолета. И если угодно будет пообедать…
Почти рядом взревели моторы — заглушили голос говорящего. Тяжелый пассажирский самолет, один из многих, бывших на аэродроме, грузно покатился по земле — все быстрее и быстрее, удаляясь, — незаметно отделился от нее, и вот он уже над крышами построек, мчится куда-то на фоне серых облаков. «Быть может, на Азорские острова, на Порто-Рико?» подумал Петр Протасович и перекинул взгляд на англичанина. Спросил отрывисто:
— По-русски научились где?
На лице англичанина, полукругами от носа к подбородку, врезались глубокие складки. Бесцветные глаза смотрели с затаенным любопытством, в упор.
— Я русский человек, — неожиданно буркнул он. — В России вырос. — И добавил уже охотнее, почти дружелюбно, скороговоркой: — Отец мой эмигрировал сюда в восемнадцатом году, мы приняли английское подданство. Господин… простите, фамилии не знаю… извините за назойливость, — продолжал переводчик негромким, монотонным голосом и почему-то торопясь; покосился в то же время в сторону полицейских чиновников — те стояли в полусотне шагов, — господин, мы земляки с вами… вот встретились… говорят, вы ученый… это верно?
— Имею отношение.
— Не согласитесь — между нами, лично для меня — на несколько вопросов дать ответ? Меня так интересует все происходящее в России!
— Смотря какие вопросы!
Складки на щеках переводчика зашевелились.
Петр Протасович вспомнил: на «Магдалине» когда-то был инженер Дубяго, был управляющий рудником Пжебышевский. Бежали за границу с семьями в восемнадцатом году. «Такой, как этот, может быть сыном, например, Дубяго или Пжебышевского».
«А ну его!» мысленно отмахнулся Шаповалов. И в душе снова «заскребло» от досады: отменили визу — надо же! — подумать только, безобразие…
Внимание Петра Протасовича привлек пожилой рабочий-дворник, судя по белому фартуку. С ведром в руке, он шел по соседней, параллельной аллее, останавливался у каждой урны, опрокидывал ее — пересыпал окурки в ведро, обметал урну щеточкой и шел дальше.
— Вот наука, — говорил между тем переводчик. — Верно ли, что всей наукой у вас управляет генеральный штаб? Цель одна — атомная бомба, завоевания и всякое такое?
— Нет, неправда, — сказал Шаповалов. — В Советском Союзе наука служит мирным целям. Мы не забываем, конечно, об угрозе нападения на нас, сумеем дать отпор, но в первую очередь…
— О, еще бы, ясно, ясно! Однако возьмем частный случай. Вы, скажем. — Переводчик уставился бесцветными глазами. Продолжал настороженно и вкрадчиво: — Не рассердитесь, господин… Ну, земляк с земляком встретились, тэт-а-тэт, как говорится… Вот вы, например, думаю, военным делом заняты?
— Я? — усмехнулся Шаповалов; даже чувство досады на миг у него притупилось: «Забавно! Смотри, что ищет!» — Хорошо, например, я. Я занимаюсь, — внушительно сказал он, — химическим получением пищевых продуктов. Чтобы хлеба у трудящегося человечества было, как песка морского… Чтобы дешевизна небывалая, изобилие…
— Да что вы говорите! Это может быть?
— В советском государстве может быть.
— А из какого сырья производство?
— Это вам знать ни к чему.
— Та-ак…
— Вот именно, так.
— Как песка морского, вы сказали?
— Сказал.
Петр Протасович всунул руки в карманы и, отвернувшись, принялся опять следить за дворником. Старик в фартуке шел, приближаясь по соседней аллее, опрокидывая над ведром урну за урной.
Переводчик приподнял шляпу:
— Разрешите откланяться пока!
Вскоре его голос донесся снова. Речь велась по-английски. Издалека были слышны лишь обрывки фраз.
«Тоже мне земляк…» неприязненно подумал Петр Протасович.
«Земляк» стоял среди англичан-полицейских. По-видимому, пересказывал содержание разговора или объяснял что-то в свое оправдание; быть может, ему не полагалось от своего имени беседовать с иностранцами — он нарушил правило и оправдывался теперь. Говорил — поглядывал в сторону Петра Протасовича.
Старый рабочий с ведром был уже в нескольких шагах от полицейских, между ними и Шаповаловым.
Рука, поднятая, чтобы быстрым круговым взмахом обмести урну, повисла в воздухе, сжимая щеточку. Старик прислушивался, вытянул шею. Казалось, хотел не проронить ни звука.
— Сколько на берегах океана есть песка, — сказал по-английски переводчик.
— О-о! — воскликнул один из чиновников.
Дворник повернул голову и встретился взглядом с иностранцем. Глаза у старого Джеймса были круглые, внимательные, глядели с почтительным удивлением. Он переложил щетку в другую руку, а правой сдернул кепи с головы. Переступив с ноги на ногу, стал лицом к приезжему. Не сводя с него взгляда, низко, почти в пояс, поклонился. Петр Протасович кивнул в ответ.
…Спустя две-три минуты старик Джеймс нес наполненное мусором ведро. Нес и вспомнил — вероятно, в сотый раз сегодня — о своей внучке, маленькой болезненной Кэт: худеет со дня на день, и разве у него есть деньги покупать для нее всегда сливки и масло?
«Три шиллинга и шесть пенсов, — подсчитывал он что-то в уме. — Еще один шиллинг два пенса. Смешно рассуждает мистер Блеквуд. А в России, наверно, покупать сливки и масло может всякий, хоть к каждому завтраку, если угодно. Хлеб у них станет, как песок на океанском побережье. Неправду сказал мистер Блеквуд. Разве хлеб — это атомные бомбы и пулеметы? Видишь сам: у них не только атомные бомбы! У них здравый смысл и на первом месте — хлеб».
Джеймс вздохнул; потрогав кулаком дожелта прокуренные, свисающие вниз седоватые усы, поглядел на небо. Рваными клочьями мчались в голубом просторе облака. Дул свежий ветер с востока.
«Надо было подойти к нему, — подумал старик про Шаповалова, — сказать ему: «Сэр! Вы посетили бы развалины домов — там, где был когда-то Сити, самый оживленный район Лондона. Так и лежат эти развалины. Вы поняли бы, что творится в сердце старого Джеймса, у которого сын убит фашистской бомбой в первый год войны, у которого осталась только внучка, больная чахоткой. Вы поняли бы, что творится в сердце… рассказали бы людям в России».
…Рваными клочьями мчались в голубом просторе облака. Дул свежий ветер с материка, с востока.
Этот ветер, порывистый, по-весеннему холодный, не менял направления долго. Прошло воскресенье, другое воскресенье.
Однажды вечером в тесную комнату на чердаке, под самой черепичной крышей, вошел незнакомый человек. Кэт сидела на полу, играла — мастерила из ветхой тряпки нечто похожее на куклу. Дедушка Джеймс поднялся с табурета. На другом табурете перед ним были дырявые детские башмачки, обрезки кожи, дратва, деревянные сапожные гвозди, шило, острый нож и молоток.
— Здравствуйте, — поклонившись, сказал вошедший. -Як вам по делу. Вы не догадываетесь, какое важное дело меня к вам привело?
Нет, Джеймс, конечно, ни о чем не догадывался.
— Я от Британского комитета сторонников мира.
О да, Джеймс слышал про комитет! Засуетившись, старик сбросил на пол внучкину обувь и свои сапожные принадлежности. Придвинул освободившуюся табуретку гостю.
Гость коротко сказал об атомных бомбах, о недостойной политике британского правительства, об американских приготовлениях к войне. Затем спросил:
— Не согласитесь поставить подпись под воззванием? Все честные люди подписывают.
Почему же не согласиться! Вопрос ясный. Старик взял заскорузлыми пальцами протянутую ему автоматическую ручку и, растопырив локти, старательно вывел на листе бумаги свою фамилию. Тут была уже целая колонка других подписей.
— А многие ли в Лондоне, — поинтересовался он, — не хотят подписывать воззвание?
— Встречаются, — ответил гость.
— Такие, как мистер Блеквуд, вероятно, — вздохнул Джеймс.
Кэт стояла у стола, смотрела и прислушивалась. Дедушка ее потеребил усы, поднял взгляд на незнакомого, печально закивал головой.
— Да-да, такие, как мистер Блеквуд. Он собрал нас, всех рабочих, живущих в этом квартале, и речь перед нами произнес. По его словам выходит, будто Россия — Советский Союз — не сегодня-завтра нападет на наши острова. Пропала тогда старая, добрая Англия! И будто мы должны опередить. Только кто же поверит мистеру Блеквуду?.. Вы не спешите сейчас? — спросил старик. — Не очень спешите? Хотите, расскажу одну вещь?
Джеймс достал из кармана трубку, принялся набивать ее табаком. Сметал рассыпавшиеся по столу табачные крошки и рассказывал: на аэродроме был пассажир из Советского Союза — проездом куда-то. Полицейские говорили о нем: при помощи науки он делает, чтобы всякому, кто трудится, было вдосталь разнообразной пищи. Хлеб, например, будет, как песок на морском берегу, — иди и бери, если вздумается. Вот это разве сверхбомба? Каким прекрасным делом занят этот человек!
— Сталин, — закончил Джеймс шопотом, — дает ему деньги на такую работу.
Наверно, дым из трубки попал в глаза: глаза старого Джеймса заслезились.
Поднявшись с табурета, уже прощаясь с гостем, старик проговорил совсем тихо, словно неуверенно:
— Не могу ли я… сэр, скажите… чем сумею, тоже послужить Комитету защиты мира? Не такой уж я дряхлый, мог бы еще…
Гость круто остановился, прищурился. Потом шагнул к старику. Положил руку ему на плечо. Улыбнулся хорошей, ясной улыбкой.
— Желаете, — сказал, — великому делу служить? Олл райт, старина! Нас видите сколько? Пойдемте, будем вместе собирать подписи!
«Месяцев десять, двенадцать, — говорил Григорий Иванович, — и преобразование клетчатки по нашей схеме и синтез углеводов — все перейдет на заводские рельсы!» Однако для окончания работы понадобился не год, а больший срок.
Отгрохотали пушки — пронеслись постыдные для фашистских властей Америки события в Корее. Снова рекой лилась кровь. Новая буря нависала над миром. В борьбе против войны окрепли прогрессивные силы народов; каждый честный человек — профессор Зберовский тоже — не был в стороне от этой борьбы.
Время летело — профессор и оглядываться не успевал. То ему казалось — лето на дворе, а посмотрит — уже зима; то он начнет какие-нибудь опыты зимой, спохватится, подойдет к окну — на деревьях зеленеют листья.
Однако каждый новый год теперь не походил на предыдущий: такие же листья зеленеют теперь и в молодых лесах Поволжья, где так недавно в выжженной степи лишь шелестели суховеи; и где вчера была безводная пустыня — сегодня открывают шлюзы многоводных каналов; где веками безмятежно текли могучие реки — сейчас высятся плотины самых крупных на Земле электростанций.
Работа Зберовского двигалась медленно, но успешно.
К концу шел монтаж уже второго лесокрахмального завода, куда более мощного, чем только что сданный в эксплоатацию первый. Второй завод, кроме крахмала, будет выпускать и сахар-рафинад — сахар, получаемый из древесины.
В лабораторию не раз приезжал президент Академии наук. Приезжал представитель ЦК партии. Недостатка не было ни в чем. Даже здание лаборатории как-то совсем незаметно расширилось: стало тесно — сразу надстроили новый этаж.
И вот наконец пришел торжественный день: была назначена комиссия из ученых разных специальностей; эта комиссия должна подробно ознакомиться с новым крупнейшим открытием, со всех сторон его проверить и доложить советскому правительству, что массовый синтез углеводов теперь возможен.
Григорий Иванович ждал в лаборатории гостей. Волновался, конечно.
— Вы, — сказал он Петру Протасовичу, помощнику своему, защитившему недавно докторскую диссертацию, — прошу вас, речь, пожалуйста, приготовьте. Я — все остальное. Прошу вас, чтобы так, — Зберовский пошевелил поднятыми пальцами, — чтобы эффектно, здорово! И про историю вопроса, пожалуйста, не забудьте!
Шаповалов ушел в кабинет, стал обдумывать речь. А Григорий Иванович, в расстегнутом халате — полы халата по-прежнему развевались, — по-прежнему прихрамывая, но сегодня возбужденный, улыбающийся, разговорчивый, безустали ходил по коридорам и комнатам, по-молодому стремительно взбегал с этажа на этаж, везде наводил порядок, заглядывал всюду. И на чердак поднялся — никогда здесь раньше не бывал.
— А это что? — спросил он.
— От старых приборов, — ответил заведующий хозяйством. — Ненужные части.
— Да-а… Нет, я вас прошу: вы брезентиком, пожалуйста, накройте, чтобы аккуратный вид. Вы распорядитесь, так нельзя оставить… Надо всё до блеска!
— Слушаюсь, — сказал завхоз и, перегнувшись через перила лестницы, посмотрел вниз.
Внизу рабочие носили стулья; там — коридор влево —наспех оборудуется зал для заседаний. Полно хлопот.
«А тут, — подумал он, — еще хлам на чердаке… Ну, при чем здесь чердак?»
Спускаясь по лестнице, Зберовский потрогал безукоризненно чистый подоконник: не пыльно ли?
Солнце между тем — в апреле день короток — начало клониться к западу: косые пятна света соскользнули с подоконника, яркими полосами протянулись по стене.
Такими же полосами они протянулись по стене вагона в двухстах километрах от Москвы, в одном из дизельных экспрессов, мчавшихся к столице.
Радужный зайчик, отброшенный граненым краем оконного стекла, упал на лицо Хохрякова. Александр Семенович ехал в Москву по приглашению министра угольной промышленности. Министр собирал к себе руководителей передовых шахт, а Александр Семенович был начальником знаменитой Седьмой-бис.
Эта шахта теперь по праву стала гордостью всего Донецкого бассейна. Коллектив Седьмой-бис задолго до срока выполнил план второй послевоенной пятилетки. Дает уголь в счет третьей пятилетки.
На Седьмой-бис достигли небывалой еще производительности труда. На ней применяют самые сложные, самые совершенные машины; и шахтеров там немного, и без технического образования нет ни одного. Каждый только управляет группой механизмов. Там нет даже деревянного крепления: вместо дубовых бревен, которые прежде забивались вручную, теперь под землей шагают стальные ноги автоматических крепежных систем. Удобно и безопасно. Уголь идет по конвейеру бесконечным потоком. И с других шахт люди приезжают учиться — смотрят, как на Седьмой-бис организован труд. У себя делают так же.
Хохряков сидел на диване с книгой на коленях, изредка поглядывал в зеркальное окно. Книгу ему прислали на рецензию. Сидел — размышлял о прочитанном. В книге названы условия, когда выгодно газифицировать пласты угля под землей и когда это невыгодно. «Например, так, — размышлял он. — Седьмой-бис добывает уголь, богатый коксом, нужный для металлургических заводов. Понятно, его мы извлекаем на поверхность. Автор верно говорит, что такой уголь газифицировать нельзя. Это не просто топливо… А за восточным крылом рудника, — вспомнил Хохряков, — в той стороне раньше, кстати, и был опытный участок газификации — пласты тонкие, добывать их неудобно, дорого, и уголь по составу своему ни для металлургии, ни для химической промышленности не ценен. Здесь — это и по книге выходит — есть все условия, чтобы жечь пласты на месте, получать из буровых скважин горючий газ. На таких пластах, — подумал он, — сейчас и развивается подземная газификация. Проблема, уже переставшая быть проблемой…»
«Сочинение толковое, для студентов подходящее», пришел к выводу Александр Семенович и рассеянно поглядел в окно.
Вот Тула осталась позади, вот уже Серпухов. Быстро мчится экспресс, от Курска до Москвы без остановок. И Серпухов словно пролетел мимо, скрылся.
Мягко покачивается вагон. Едва слышно постукивают колеса. За окном несутся поля, сады, поселки. Кое-где видно: горят фонари. Вон позолоченный край облака, тонкие рожки молодого месяца, Венера — вечерняя звезда.
— Не хотите радио включить? Передают шахматный турнир, — спросил, заглянув в купе, проводник.
— Нет, — ответил Хохряков, — спасибо. — И посмотрел вокруг себя; увидел, что наступают сумерки.
Все чаще и чаще мимо — освещенные корпуса заводов. Небо — по-весеннему темное, звездное. Впереди — приближающееся зарево бесчисленных огней. Огней все больше, больше — они замелькали за окном. Замелькали высокие многоэтажные дома. И вот — Курский вокзал. Москва. Поезд плавно останавливается.
Кроме совещания, созванного министром, у Хохрякова в Москве было множество и личных своих дел, множество планов. Во-первых, хотелось осмотреть новейшие экспонаты в Политехническом музее, послушать новую оперу в Большом театре — на-днях везде удастся побывать. Во-вторых, предстоит встреча с Осадчим; они не виделись давным-давно, а раньше дружили, строили вместе Седьмой-бис. Теперь изредка обмениваются письмами. С полмесяца тому назад пришло письмо — Николай Федотович Осадчий вскользь упомянул в нем, что собирается в столицу. Здесь как раз подоспел вызов министра: Хохрякову тоже понадобилось ехать в Москву. Он тогда послал Осадчему телеграмму: «Давай встретимся». А в-третьих, конечно, разве можно быть в Москве, не повидав Шаповалова, прежнего Петьку, бывшего воспитанника? Доктором наук стал, лауреатом Сталинской премии! И вот опять у него что-то чрезвычайное, новое, из ряда вон выходящее!
Александр Семенович с легким чемоданом в руке вышел на площадь, подошел к стоянке такси. Попросил шофера отвезти его в гостиницу — в ту самую, что на Каланчевке, у Казанского вокзала. Гостиница новая, большая, в двадцать с лишком этажей. Ее он назвал в телеграмме Осадчему как место встречи.
В гостинице Александру Семеновичу сказали: «Осадчий? — и заглянули в картотеку. — Да, есть такой. Недавно приехал. Вам тоже комната нужна? Присядьте, пожалуйста. Сейчас приготовим, минуточку!»
Он уселся в кресло. Заметил: в глубине вестибюля работают лифты, их много; то у одного щелкнет дверца — выйдет человек, то у второго, то у третьего. Вот снова открылась дверца, и появился некто в коричневом пальто, фетровой шляпе, немолодой уже, бритый, из-под шляпы белеет седина. А глаза блеснули… «Так это же и есть Николай Федотович!»
Хохряков улыбнулся всем лицом, встал, прошел по мягкому ковру несколько шагов. Сдернул с руки перчатку, протянул широкую ладонь:
— Товарищ Осадчий, здравствуй, дорогой! Вот когда наконец!..
Осадчий остановился, прищурился.
— Голубчик, — воскликнул, — Александр Семенович!
Оба смеялись обрадованно, говорили и перебивали друг друга.
Полчаса спустя они вышли из гостиницы. Один был в пальто и шляпе, на другом — черная форменная шинель с золотыми молоточками и звездами в петлицах: видно, горный директор первого ранга.
— Пойдем вместе, — приглашал куда-то Осадчий.
— Неудобно, — сказал Хохряков, — незнаком я. Ты иди, я тебя провожу.
— Чудак ты человек! Да говорю, он старинный мой товарищ. Паренек нескладный был, студент. Ты пойми: какую же мы новость для него принесем! Потрясающую!
— Но все-таки он — профессор Зберовский, ученый с таким именем. С чего я заявлюсь? Другое дело — ты. Так ты иди. А я лучше к воспитаннику своему. Ему, поверь, узнать все тоже очень будет интересно.
О Зберовском, к слову говоря, Александр Семенович частенько слышал от Шаповалова. Видел его портрет: недавно печатали в газетах «рядом с Петром, когда за крахмал и сахар из древесины им Сталинские премии».
Каждый раз, читая или слыша фамилию Зберовского, Хохряков морщил лоб. Слегка чуть-чуть, но беспокойно. И сейчас наморщил. Ему казалось — однако не мог как следует припомнить, — будто прежде когда-то, много лет назад, он знавал какого-то Зберовского.
«По портрету — вроде старик совсем незнакомый. Зберовский… Да впрочем, мало ли однофамильцев? А Петька заинтересуется как… Еще бы! Лисицын — самые истоки его работы! Первый предшественник!»
— Не упрямься, — решительно сказал Осадчий и взял Хохрякова под руку.
Они остановились, загородили путь на тротуаре — прохожие толкали их, обходили по мостовой.
— Я говорю тебе: пошли к Григорию! Петра Протасовича тоже позовем. Увидишь еще, как прибежит. Ага, лишь намекну полслова. — Осадчий с хитрой улыбкой притронулся к своей груди, к месту, где внутренний карман пальто. — Можно, — добавил он, — позвонить ему. Придет немедленно. Обоих сразу и ошарашим новостями. На фотографии, — он снова прикоснулся к пальто, — Лисицын, как живой. Да вообще… Особенно глаза похожи! Кто мог подумать — такой оборот? Ну, пошли давай! Не надо спорить… вон троллейбус!
Григория Ивановича не оказалось дома.
Из двери выглянула белокурая девушка в роговых очках, не узнала Осадчего — видела его давно — и сказала не очень любезно:
— Папа сегодня до позднего вечера занят. Просил, чтобы даже по телефону… Если дело к нему — пожалуйста, завтра.
— Та-ак… — тянул Николай Федотович. — Ага! Значит, завтра.
— Завтра, папа просил, — сказала девушка и закрыла дверь.
Сразу оживившись, Хохряков подталкивал своего спутника к выходу.
— К Петьке, — приговаривал, — к Петьке, стало быть, поедем!
Но Шаповалова тоже не оказалось дома. Гостей встретила Клавдия Никитична; радушно усадила на диване, принялась потчевать конфетами, На столе стоял электрический утюг, было разложено платье — она убрала все это, унесла в другую комнату. Задавала Хохрякову вопросы о Донбассе. Потом спросила:
— А как вы временем располагаете?
— К министру, — ответил Александр Семенович, — мне завтра в двенадцать часов дня.
— Свободны сегодня? Хорошо! Чудесно!
— А почему «чудесно»?
— Хотела предложить: сегодня у них необычное что-то в лаборатории. И я приглашена. Так, может, мы вместе, втроем? Они свой синтез, видите, будут показывать. Он со Зберовским. Перед академиками.
Александр Семенович посмотрел в лицо Осадчему. Николай Федотович торопливо закивал, заулыбался с многозначительным видом, будто говоря: «О-о, мы с тобой устроим неожиданность! Ага, вот и кстати! Пойдем, давай пойдем, да поскорей!»
— Не возражаете? Так я, — сказала Клавдия Никитична, — Пете позвоню — предупредить. И чтобы пропуск приготовили. У них с пропусками строго, — засмеялась она уже в соседней комнате, — такие строгости — прямо, словно клад, их берегут. Нам надо быстро собираться. Времени — в обрез.
Ей быстро не удалось собраться. Опять взялась за утюг — надо было догладить платье, а в передней — звонок за звонком. Сначала пришла мать одной школьницы, подробно рассказала, как ее дочь на спортивной площадке вывихнула себе ногу, не сможет посещать школу несколько недель, — так нельзя ли организовать с ней занятия на дому? Досадно, если девочка отстанет от своих подруг. «Не отстанет, — успокоила Клавдия Никитична. — Пусть она спокойно полежит в постели. Учителя по очереди будут навещать ее. В таких случаях это всегда практикуется».
Только-только хозяйка проводила гостью, снова звонок в передней: пришли из книжного магазина, принесли по заказу книги. Потом еще звонок — спрашивают, какие путевки в дома отдыха нужны ей и Петру Протасовичу на лето. И телефон зазвонил! По телефону напомнили, что завтра заседание ученой секции в Пединституте, просмотр нового учебника; ее присутствие необходимо.
Вернувшись к платью, она спохватилась: утюг выключен — уже остыл. А платье мятое, нельзя итти в неглаженном. Или, для скорости, не переодеваться? Или достать из шкафа другое?
Короче говоря, в лабораторию приехали поздно.
Оба зала, где большие установки для синтеза, были расположены на втором этаже. Когда Хохряков с Осадчим и Клавдией Никитичной поднялись сюда, им навстречу шумно двигались люди: в коридор вышло до сотни человек.
Вышел и Григорий Иванович, окруженный кучкой, наверно, самых почетных сегодняшних посетителей.
Григорий Иванович сиял. Чувствовалось, что он счастлив. Он возбужденно говорил, показывал что-то жестами. И вдруг всплеснул руками — увидел перед собой Осадчего:
— Николай, и ты пришел? Вот спасибо тебе! Вот спасибо!
Он даже не подумал, откуда мог появиться старинный товарищ. Будто Николай живет не в Сибири, а где-то поблизости, в Москве. И разве не в порядке вещей: праздник, торжество такое, и друзья приходят, поздравляют?
— Ты извини, милый: подожди немного… У меня сегодня, — он засмеялся, провел ладонью по седым волосам, — голова кругом идет. Видишь, из академии всё?.. Жаль, на демонстрации синтеза ты не был!.. Софья Павловна, — крикнул он оглянувшись, — прошу вас, продемонстрируйте, пожалуйста, еще разик — Николай Федотович опоздал. Быстренько, пока соберемся, на скорую руку!
Зберовский притронулся к груди Осадчего и тут же, прихрамывая и улыбаясь, побежал догонять идущих к лестнице.
Все ушли. Они остались вчетвером: Хохряков, Клавдия Никитична, Николай Федотович и незнакомая приезжим женщина с прической из толстых русых кос.
— Ну что ж, — проговорила женщина. — Хотя бы что-нибудь одно посмотрим. Синтез крахмала, например. Прошу, — пригласила она, кивнув на ближайшую дверь.
Гости пошли за ней. Хохряков переступил порог и был слегка разочарован. По письмам Шаповалова он представлял себе стеклянные аппараты, фантастически сложные, а тут никакой фантастики: будто обыкновенный цех химического завода.
Он увидел обширный зал, освещенный яркими лампами. Зал высокий, «двухсветный». Посредине — до десятка вертикально поставленных цилиндров, сделанных, очевидно, из алюминия; каждый гораздо выше человеческого роста. Между ними и по всему залу — трубопроводы. Одни трубы толстые, другие потоньше. Толстые трубы связаны с вентиляторами, тонкие — с насосами. Всюду циферблаты измерительных приборов. При вентиляторах и насосах — электромоторчики обычного типа, совсем небольшие, Поодаль — два газгольдера. Ажурные стальные фермы поддерживают объемистый бак с разгрузочным механизмом у дна; из-под бака по полу тянется легкий ленточный транспортер.
— Вот тут и синтез? — басом спросил Александр Семенович.
Софья Павловна ответила:
— Вы видите установку для синтеза крахмала. Установку уже промышленного значения.
Включив несколько рубильников — при этом негромко загудели вентиляторы, заработали насосы, — она начала, как заправский экскурсовод:
— Здесь сжигаем уголь. Вместо печи может быть, конечно, топка парового котла или любой другой источник углекислого газа. Для простоты, — она взяла в руку деревянную указку, взмахнула по направлению к стене, — мы поставили обыкновенную печь. В ней, я повторяю, горит обыкновенный уголь.

Клавдия Никитична посмотрела. Действительно, печь у самой стены. Действительно, горят простые угольки. Хорошо горят, жарко.
— Дым идет по этой трубе, — продолжала Софья Павловна, — входит в эту колонну. Здесь — очистка от смол и твердых дымовых частиц. Затем очищенные дымовые газы нагнетаются в другие колонны; тут, — указка в ее руке описала волнистую линию, — проходя через каскады брызг холодной воды, газовая смесь растворяет в ней свою углекислоту. Далее — вон по той трубе — газовый остаток, без углекислоты теперь и ставший поэтому ненужным, вентилятором выбрасывается прочь. Понятно, товарищи?
Гости закивали: «Понятно!»
— Теперь слушайте дальше, — звонким голосом продолжала она. Протянула указку к двум парным колоннам, имеющим расширение в верхней части, связанным друг с другом у пола: — Тут обыкновенная вода разлагается электрическим током на водород и кислород. Эта затрата энергии почти на сто процентов потом используется в процессе синтеза. Вот здесь! — сказала Софья Павловна, постучав указкой по блестящей поверхности следующей колонны. — Вы видите: по одной трубе сюда поступает вода с углекислым газом, по другой — водород. По этой, по третьей, и кислород также сюда поступает. Вся колонна, — конец указки запорхал снизу вверх, — наполнена зернами катализатора, что лежит в системе пористых, как соты в ульях, пластин… Я отвлекусь — скажу несколько слов о нашем катализаторе. Водород в его присутствии соединяется с кислородом, образует воду. При этом освобождается энергия. Та, в свою очередь, тут же обеспечивает синтез — взаимодействие углекислоты с водой, многоступенчатую цепь химических реакций, в результате которых возникает крахмал. — Софья Павловна теперь опиралась об указку, точно о трость. — Интересна история катализатора, — сказала она. — Несовершенным прообразом его было вещество, полученное более полувека тому назад безвестным ученым Лисицыным. Лисицын хотел воспроизвести в широких масштабах…
Осадчий поднял ладонь — жест обозначал: «Погодите, стойте!»
Молча, с загадочной улыбкой, он стал разворачивать плоский сверток, похожий на тетрадь, бывший у него в руках. Там оказалась большая фотографическая карточка на паспарту, обрезанном со всех сторон, наверно, ножницами. На обороте штамп фотографа: «С.-Петербург».
— Что у вас? — спросила Софья Павловна.
И она и Клавдия Никитична — обе придвинулись и посмотрели.
Они увидели пожелтевшую карточку-группу: четыре молодых человека сидят, трое стоят за спинками стульев; одежда молодых людей — форменная, одинаковая: студенческие тужурки со светлыми пуговицами, петлицами, с погончиками на плечах.
— Вот — Лисицын, — показал Осадчий на стоящего справа.
У студента на карточке был высокий лоб; задумчивые, словно недоумевающие глаза; брови, выгнутые крутыми дугами.
— Какой! — воскликнула Клавдия Никитична. — Никак не предполагала… Да он студент тут!
Софья Павловна строго щурилась, по-деловому взвешивала что-то в уме.
— Не позже, — сказала она, — как году к девятисотому относится. Или раньше еще. А карточка достоверная? — И вскинула взгляд на Осадчего: — Где вы такую редкость раздобыли? Есть доказательства подлинности?
Николай Федотович долго не отвечал. Сосредоточенно смотрел то на фотографию, которую поддерживал пальцами за уголки, то в глубь зала — на приборы для синтеза. Могло показаться, будто он сравнивает одно с другим. Наконец, слегка вздохнув, принялся заворачивать карточку в бумагу. Проговорил, не обращаясь ни к кому в отдельности:
— Я лично знал его. Потом все объясню.
В наступившей паузе он почувствовал на себе новый взгляд Софьи Павловны — взгляд, пробежавший по седине и морщинам, спрашивающий: «Сколько же вам лет?»
— Давайте про колонну синтеза, — с улыбкой заторопился он. — Значит, вода реагирует с углекислотой. При помощи катализатора. Это ясно. Ну, а дальше?
Помедлив, Софья Павловна опять подняла указку. Заговорила прежним тоном:
— Вода реагирует с углекислотой. При помощи катализатора. И получается крахмал. Послушайте, — спросила она, повысив голос, еще раз повернувшись к Осадчему, — а Григорий Иванович эту фотографию видел?
— Еще нет, — ответил Осадчий.
— Вы покажите обязательно… Проходя через колонну, — она снова постучала указкой, — углекислый газ превращается в хлопья крахмала. Они уносятся струей воды. Здесь — простейший вариант процесса. Можно повести процесс и под значительным давлением, что гораздо выгоднее. Однако здесь, для демонстрации, мы упростили схему. Тут давление невелико. Значит, вон в той трубе вода течет уже с хлопьями… Посмотрим…
На трубе, идущей снизу вверх, к которой подошла Софья Павловна, был небольшой кран. Она наклонилась, указку взяла подмышку, подняла с пола чистую колбу, поднесла к крану, на секунду приоткрыла его. Колба тотчас наполнилась белой, как молоко, жидкостью.
— Обратите внимание! — голос Софьи Павловны прозвучал, словно речь идет о неожиданном и радостном. — Тут жидкость кажется белой от плавающих во множестве частиц продукта. Осталось отделить их от воды. И отделение происходит, — она поставила колбу, кивнула головой, — вон в том большом баке. Там вода протекает настолько медленно, что крахмал успевает осесть на дно. Осадок может извлекаться винтовым механизмом — червяком, как говорят в технике… Товарищи, — вдруг спохватилась она и посмотрела на часы, — мы с вами не опоздали?
— Куда опоздали?
— Должен начаться доклад.
Хохряков, до сих пор слушавший молча, со строгим вниманием — даже губы были плотно сжаты, теперь задал вопрос: захотел узнать, как велика суточная производительность установки. Софья Павловна ответила: полторы тонны в сутки, до двух тонн.
— Установка лабораторная, — добавила она скороговоркой. — Есть проекты на пятьдесят тонн, на сто тонн в сутки. Можно больше, можно меньше — смотря сколько углекислого газа… Товарищи, вы извините, — она быстро подошла к стоявшему на фермах баку, щелкнула еще какими-то рубильниками, — я кончаю демонстрацию. Продукт извлекается винтовым механизмом…
Лента транспортера зашевелилась, начала плавно скользить на роликах. На нее комьями посыпалась белая масса, похожая на крутую манную кашу,
— Вот, товарищи, крахмал!
Белые комья потянулись длинной мокрой дорожкой. Их было много; они скатывались сверху по желобу, падали на движущуюся ленту, убегали вместе с ней.
— Синтетический крахмал!.. Пойдемте, товарищи, пойдемте. А то опоздаем!
В первых рядах, составленных из кресел, сидели почетные гости. Дальше, на стульях, — коллектив лаборатории вперемешку с остальными приглашенными.
Шаповалов одной рукой опирался о стол, покрытый красной скатертью, другой рукой, в которой был кусок мела, показывал на исписанную формулами черную доску. Он говорил уже не меньше сорока минут без перерыва. Голос его уже слегка охрип.
Под потолком горели яркие люстры.
Шла очень трудная, теоретическая часть доклада.
— Обычно глюкозиды, — говорил Петр Протасович, — в отличие от моносахаридов, неспособны к таутомерным превращениям. В наших же условиях, — он начертил мелом на доске дугообразную стрелку, соединил ею две формулы, — действие водородных атомов в одном из мгновений процесса, подобно тому как это мы видели еще в работах по преобразованию клетчатки…
Осадчий пытался слушать, потом мысленно махнул рукой — все равно непонятно! — подумал: «Ладно, ну-ка я Григорию…» и принялся шопотом разговаривать со Зберовским, У Григория Ивановича на коленях лежала фотографическая карточка с обрезанным паспарту.
— А писать тебе она не хочет, — наклонившись к уху приятеля, прошептал Осадчий.
— Не хочет? — переспросил Зберовский. Взгляд его продолжал следить за формулами, которые пишет Шаповалов.
— Нет, никак. Только карточку велела передать.
Речь шла о Зое Степановне Терентьевой — о старухе уже, женщине их поколения, директоре зубоврачебной клиники в большом сибирском городе. Она приехала в Сибирь осенью сорок первого года, когда была война» Привыкла к новому месту, решила остаться там. В этом городе жил, заведовал индустриальным техникумом старый большевик Николай Федотович Осадчий. Зоя Степановна была знакома с ним — пришлось лечить его однажды, — и изредка, встречаясь то в горсовете, то просто на улице, они беседовали. Слово за словом, выяснилось, что они оба знают Григория Ивановича Зберовского.
Месяц-полтора тому назад, заговорив с ней о широко теперь известных трудах профессора, Николай Федотович вскользь упомянул фамилию «Лисицын». «Какой Лисицын? — подняла брови Зоя Степановна. — Не тот ли, что с покойным братом Горный институт окончил?» — «Лисицын был горный инженер», сказал Осадчий. «Горный инженер? Ну кто же, как не он! Помилуйте! — сказала она. — Да с этим именем такая романтическая, такая трагическая, я бы выразилась, история связана!» И вдруг Осадчий услышал про Лисицына: как он был штейгером на спасательной станции, скрываясь под чужой фамилией; что он упорно трудился над каким-то открытием, строго оберегал от всех, даже от своего товарища Терентьева, брата Зои Степановны, тайну своей научной работы; как Лисицын погиб при взрыве в шахте в девятьсот четырнадцатом году. «Вот я не думала, что у него такие замыслы… Кто мог предполагать?»
Сопоставили даты. Даты сходятся! «Он?» — «Безусловно он!» — «Пойдемте, — пригласила Зоя Степановна, — я фотографию вам покажу. Сохранилась среди бумаг покойного брата».
Сейчас Осадчий привез эту фотографию Зберовскому.
Григорий Иванович — полчаса тому назад — побледнел и ахнул, узнав, что Лисицын под фамилией «Поярков» был штейгером в Донбассе. Шаповалов в ту минуту уже начал доклад, оглядел аудиторию. Удивился про себя: почему Григорий Иванович его совсем не слушает? А профессор сидел рядом с приезжими гостями, рассматривал фотографическую карточку.
Изображение Лисицына-студента, как это ни странно, не произвело на Зберовского особого впечатления. Уж очень, показалось ему, студент мало похож на бородатого ученого, сказавшего когда-то: «Пойдем, коллега», облик которого сохранился в памяти навсегда. Однако профессор долго смотрел на карточку. Разве лоб, решил, такой же — лоб человека в раздумье. Наконец увидел: на фотографии с другой стороны — Терентьев. Этого тотчас можно узнать. Иван Степанович, брат Зои. И сходство с Зоей поразительное.
В сознание Григория Ивановича ворвалась фраза — веско прозвучал голос Шаповалова:
— Четырехвалентный углерод, замыкающий цель.
Эта фраза переключила внимание. Зберовский опустил карточку на колени, принялся следить за формулами, появлявшимися под рукой Шаповалова на черной доске.
Хохряков сидел тут же, пристально глядел на прежнего воспитанника, вслушивался в каждое его слово. На черных бархатных петлицах куртки горного директора солидно поблескивали золотые звезды и скрещенные молоточки, на рукавах — шитые золотом углы, на груди — друг над другом пять пестрых полос из орденских лент. Лицо у Александра Семеновича — крупное, изрезанное морщинами, сосредоточенное.
Николай Федотович наклонился к уху профессора и шепчет, мешает слушать:
— Велела передать. Написать тебе не захотела.
— Зоя Степановна? — опять переспросил Зберовский и снова, незаметно для себя, отвлекся от доклада — перед глазами снова фотографическая карточка.
«Терентьев. Ни дать ни взять, как Зоя — та, с которой вместе ехали на рудник, та, в светлом платье… Прощались летним утром, стоя на крыльце…»
Осадчий перестал шептать. Тоже принялся — кто знает, в который раз — разглядывать Лисицына на фото. Прислонился к плечу Зберовского, вздохнул.
— Глюкозидные остатки, — говорил перед рядами сидящих в зале Шаповалов, — переходят из бэта-пиранозной формы в альфа-пиранозную. Соединяясь друг с другом, образуют сперва короткие цепи, затем эти цепи удлиняются…
Непонятные вещи. Николай Федотович не вникал в них, не мог вникнуть: он не химик. Слова проносились мимо.
А Лисицын смотрел на него с фотографии.
Постепенно в душе оживало давно забытое. Будто ветер прошумел в вершинах кедров; запахло сыростью, прелой хвоей, древесной смолой. Жердями огорожен двор заимки. Сидит, почудилось Осадчему, Владимир Михайлович Лисицын — на спине рваный полушубок, на ногах смазанные дегтем чирики, рыжая борода топорщится. Сидит и перекладывает на земле камешки, строит узорчатую полоску: светлый камешек — темный, светлый — темный. Говорит о каторге, о разгромленной жандармами лаборатории. Говорит — так запомнилось Осадчему: «Синтез для будущей России». Потом староста пришел, Дарья выбежала: «Ты чо, паря, ты чо?»
Один внук Дарьи, подумал сейчас Николай Федотович, теперь — ученый-зверовод, соболей в питомнике разводит. Другой внук — колхозник, Герой Социалистического Труда. Где была заимка — теперь железная дорога протянулась. А Кешку убили колчаковцы еще в гражданскую войну: в партизанах был.
…Казалось в ссылке: как бесполезный гриб, прозябаешь. И вихрем пошло: большевистское подполье, октябрь девятьсот семнадцатого, бои за советскую власть. Стал хозяйственником — заводы, шахты строили; перед фашистским нашествием был послан на партийную работу, потом на работу в техникум. И какую себе смену вырастили — залюбуешься! Взглянешь на людей вокруг…
— Синтез Лисицына — это частный случай, — продолжал Шаповалов. — Нам удалось решить проблему в целом. Мы выбрали из всех возможных вариантов только самое рациональное, наиболее выгодное человеку…
Осадчий теперь смотрел на докладчика почти с отеческой нежностью. Смотрел, не вслушиваясь в то, что он говорит, — пристально смотрел, размышляя о своем.
Голова Осадчего была седой, редкие волосы зачесаны назад, лоб — в глубоких морщинах; а глаза — Зберовский увидел оглянувшись — у Николая Федотовича по-прежнему темные, веселые, словно ягоды черной смородины.
«Вот они, — думал Осадчий, — перед нами, советские люди! Смотри, вот она — жизнь, что мы прожили! Голубчик мой!»
Петр Протасович тем временем положил кусок мела на стол и, повернувшись спиной к доске, громко, отчетливо бросая слова, говорил:
— Заканчивая обзор работ лаборатории, я должен обратить особое внимание на нашу молодежь, на наших лаборантов, искавших с нами и находивших новые пути, необычные решения, тех, без чьего участия наш труд не пришел бы к успешному концу. Каждый из них, — сказал Шаповалов, — в этом труде проявил себя верным сыном партии большевиков. И уверен, что из них каждый будет продолжать славные традиции советской науки. Хочу назвать имена. — Протянув поднятую руку, он улыбнулся. — Вот — Алексей Васильевич Баринов, вот — Луговая Нина Емельяновна…
В зале бурно грохнули аплодисменты. Многие, поворачиваясь, смотрели, куда показывает докладчик. Осадчий, встрепенувшись, тоже посмотрел. Увидел девушку со строгим взглядом и молодого человека, покрасневшего от смущения.
Толкая Осадчего локтем, Зберовский шепнул ему:
— Ты подумай, какая судьба!
— Судьба чего? — не понял Николай Федотович.
— Ну, открытия, конечно! — Профессор прикоснулся пальцем к фотографии, на которой Лисицын — безбородый студент — стоит за стулом, вскинув дугами крутые брови.
— И еще позволю себе обратить ваше внимание, — продолжал Шаповалов, когда аплодисменты стихли, — на особенность судьбы таких открытий, как превращение древесины в крахмал и сахар или как синтез пищевых продуктов из углекислого газа и воды. Сделать эти открытия достоянием массовым по силам только нам… нам, я хочу сказать — обществу высокоорганизованному, вступающему в светлую эру коммунизма. Могу подтвердить доказательством от противного. Предположим, — сказал он, — описание процесса попало бы в одну… — он быстрым жестом кивнул в сторону, — в одну из капиталистических стран.
Хохряков слушал с выражением внимания и гордости. Клавдия Никитична сидела не шевелясь. У дряхлого академика, что в кресле в первом ряду, из-под сурово разлохмаченных бровей поблескивала дружелюбная улыбка.
— Какие страсти разгорелись бы, — воскликнул Петр Протасович, — какие бури бы поднялись! Одни из власть имущих, убивая, грабя, перегрызая горло, стремились бы завладеть открытием, другие — начисто уничтожить его. И очень много этих последних: землевладельцы, помещики, магнаты пищевой индустрии, кого жизненные интересы побудили бы бороться с появлением огромных количеств дешевой пищи не на живот, а на смерть. И синтезу нашему, — добавил Петр Протасович, затряс головой, оперся ладонями о стол, — там было бы — нет, конечно, не сдобровать.
Он оглядел слушателей. Вон Тарас Тарасыч, вон — Клава между Софьей Павловной и Пименовым («Хорошая моя»); вон, трое рядом, — Григорий Иванович, Осадчий и Хохряков. Впереди — академики. Все смотрят: видно, ждут нетерпеливо, что будет сказано дальше.
— В заключительной части доклада, — медленно проговорил он, — я остановлюсь на коллективных предложениях наших, о том, как синтез лучше использовать. Подчеркиваю прежде всего: речь идет не о замене сельского хозяйства химическим процессом, а лишь о сочетании одного с другим. Как это мы представляем себе? Да очень просто! Сахар из свеклы, — сказал он, — может быть полностью вытеснен искусственным сахаром. Ясно: искусственный не хуже нисколько… только дешевле во много раз. И крахмал, конечно, дешев — наш синтетический, а также из древесины полученный крахмал. Однако разве не богата наша земля? Не плодородна? Разве не растет на ней прекрасная, душистая пшеница? Разве урожаи ее не могут быть настолько велики, как этого захочет человек? Нет, товарищи, — Шаповалов, точно отсекая что-то, провел перед собой рукой, — нет, — сказал, — в пищу людям… заменять пшеницу, рожь химически чистым крахмалом… нет, сейчас и в дальнейшем не будет никакой необходимости. Нет, товарищи! Мы отводим куда более скромную роль этому продукту. Синтетическому крахмалу то-есть. Его можно приготовить очень много. Он — великолепная база для небывалого еще, неслыханного развития животноводства. Он и, кроме того, все огромные излишки дешевого сахара…
Петр Протасович заметил: в паузах в глубине зала эхо повторяет его слова.
— Итак, на советских полях, — продолжал он, — по-прежнему станет клониться тяжелым колосом золотая пшеница. Будут ароматным соком наливаться плоды в садах, будут по-прежнему зреть разнообразнейшие овощи. По-прежнему и пышнее прежнего! Но понадобится, товарищи, и другое. Тут помогут мичуринцы наши, лысенковцы создадут новые травы, особенно богатые витаминами… веществами, нужными, чтобы дополнять собой в пище животных химически чистый крахмал. А по всей необъятной стране, — он взмахнул вокруг себя так широко, как мог, — при каждом заводе, где сжигается топливо, при каждой крупной тепловой электростанции разместятся установки для синтеза. И, знаете, товарищи… если даже забыть на время о нашем использовании клетчатки… один синтез — это сотни миллионов, со временем миллиарды пудов! И больше еще! Неисчислимо больше!.. Вспомните: не только сжигая торф, каменный уголь… а углекислоту можно получать и из земной коры — из доломитов, известняков, разлагая меловые горы, коралловые острова. Это дело будущего, стоит только изыскать для этого источники энергии. Да и нечего особенно искать — советский народ теперь энергией не беден. Все карбонаты — камни, товарищи, даже камни можно превратить в полноценные пищевые продукты! Такую возможность дает наш синтез!
Теперь он вскинул руку вверх. Речь его зазвучала торжественно.
— Что ни день, — сказал он, — перед человечеством раскрываются всё новые, новые горизонты. Наука, поднятая большевиками на высоты, недосягаемые прежде, ведет трудящихся к недоступному прежде изобилию. Синтез углеводов, я повторяю, — случай только частный; он — одна из многих, очень многих… плодоносящих ветвей мощного дерева советской науки. Нет меры, товарищи, — голос Петра Протасовича постепенно повышался, — нет конца, нет предела тем сокровищам и богатствам, которые может создать свободный человеческий труд. И мы помним, товарищи, что труд наш свободен, что наука наша достигла своего величия благодаря партии нашей, благодаря ее силе и сплоченности, благодаря ее мудрым вождям… и еще, товарищи, благодаря тому, что миллионы советских людей, ведомых партией, самоотверженно отстояли от врагов — когда это нужно было — нашу любимую, нашу могучую теперь, овеянную знаменем Ленина—Сталина коммунистическую державу!
Несколько секунд он стоял не шевелясь, точно поддерживая над головой незримый шар. Затем не спеша опустил руку. Сказал уже будничным тоном:
— На этом, товарищи, позвольте мой доклад закончить.
Когда в зале, как взрыв, разразились аплодисменты, он шел в проходе между стульями, вытирал носовым платком вспотевшее лицо. Шел со своей застенчивой, чуть смущенной улыбкой.
В этот миг, нагнувшись к уху Нины Луговой — вокруг хлопают очень громко, кричат, — Алеша Баринов проговорил:
— Известняки разлагать атомной энергией. Создать гигантские подземные резервуары с газом. Углекислоту — для синтеза углеводов!
— Ты думаешь? — спросила Луговая и прищурилась.
— Нет, собираюсь подумать.
— Всерьез?
— Всерьез.
— Но много газа уйдет в атмосферу!
— Климат Земли будет лучше. И только.
Нина внимательно поглядела на Алешу. Глаза ее перестали быть строгими, потеплели.
— Ну что ж, — сказала она, — пожалуй, стоит. А хочешь — начнем вместе? Сядем посчитаем, литературу посмотрим — хочешь?
Она улыбнулась и твердым броском протянула Алеше руку.


