К книге
Судьба открытияНиколай Лукин СУДЬБА ОТКРЫТИЯ. Часть вторая СТАРОЕ УХОДИТ, МОЛОДОЕ РАСТЕТ. Глава V Петька Шаповалов
73%
Николай Лукин СУДЬБА ОТКРЫТИЯ. Часть вторая СТАРОЕ УХОДИТ, МОЛОДОЕ РАСТЕТ. Глава V Петька Шаповалов
16

Спустя неделю на «Святом Андрее» снова собралось видимо-невидимо людей. Шли отовсюду: и с «Магдалины» и с Русско-Бельгийского, — вся степь пестрела народом. Когда сюда прибежал Петька — до «Святого Андрея» четыре версты, — к надшахтному зданию пробиться было нельзя. Он залез на первый попавшийся дом. С крыши увидел, как поп с дьяконом надели черную бархатную, осыпанную золотыми крестиками одежду, запели над закрытой шахтой заунывными голосами:

— Свя-атый бо-оже… Свя-атый кре-епкий…

Кое-кто в толпе тоже начал петь. «Отпевают», подумал Петька. Другие всхлипывали, запричитали, принялись плакать. А дядя Черепанов — мальчик его только сейчас заметил — пришел пьяный, стоял на краю площади и ругался нехорошей бранью.

Железная крыша нагрелась на солнце, жгла, как горячая сковородка. Петька сидел на ней один, с жалостью смотрел оттуда на Данилку Захарченко и Ваську Танцюру. Те были впереди толпы, где дьякон размахивает кадилом и поп перелистывает толстую позолоченную книгу.

У Данилки на «Святом Андрее» работал отец, у Васьки — дедушка; и Данилкин отец и Васькин дедушка — оба остались под землей.

Деда Танцюру любил весь рудничный поселок. Частенько он собирал вокруг себя ребят, рассказывал им небылицы; если же у взрослых случалось горе, старик бывало непременно зайдет побеседовать, как бы невзначай, и всегда отыщет «правильное» слово, от которого на душе становится легче.

Петька вспомнил о старом Танцюре, о Никанорыче со спасательной, о рыжем молчаливом штейгере и, взявшись ладонями за горячий водосточный желоб, поглядел на землю. Подумал: если бы земля была прозрачная, было бы видно, как они там лежат. И показалось: это страшно! «Вот так же, — решил, — отец, наверно, на Харитоновке; вот, значит, как это бывает».

О своих родителях он знал только по рассказам. Никаких воспоминаний о них не сохранилось.

Теперь уже не было слышно, как бормочут и поют попы; теперь вся толпа кричала, пела, громко плакала — голоса слились в мощный и невнятный рев. Петька на крыше почувствовал, что ему невмоготу жарко. Начал спускаться по лестнице: внизу за домом, наверно, холодок в тени, Вдруг увидел: именно там, где тень, — человек десять полицейских; городовые все усатые, с шашками, в белых рубахах, с оранжевыми шнурками на шее; никто из них не поет, не плачет — они будто хотят спрятаться за стеной.

Петька спрыгнул с лестницы и на всякий случай побыстрее убежал от городовых к соседнему дому.

Когда на площади голоса стали затихать — со всех сторон выкрики: «Тише! Тише!», — над толпой пронесся зычный бас:

— Шахтеры! Товарищи!

Слесарь Хохряков, сын запальщика с «Магдалины», поднявшись на подпорку телеграфного столба, оглядывал толпу.

— Товарищи! — сказал он громко.

К нему повернулись сотни голов. Бас его доносился, казалось, до дальних улиц поселка.

— Кто виновен, — спросил он, — в смерти тех… о которых сегодня… проливаем слезы? Почему, — крикнул он еще громче, на его лбу жилы вздулись от напряжения, — ни вентиляции путной, ни надзора… и «Святой Андрей» стоял, как бочка с порохом? Кому это выгодно? Кто… чтобы получать дешевый уголь, барыши… жизнью шахтеров пренебрег?

Тут люди, будто в один голос, закричали:

— А-а-а-а…

Засвистели свистки полицейских. Петька выглянул из-за угла — перед ним цепочкой пробежали те городовые, что прятались по соседству за стеной дома. Из-за других домов тоже выбежали городовые; у каждого в руке — револьвер.

— Разойдись! — взвизгнул, ощупывая ладонью рукоятку шашки — неизвестно, откуда он взялся, — полицейский офицер. У него были побелевшие губы, и рука, протянутая к шашке, заметно тряслась.

Сразу на площади наступила тишина. Люди жались друг к другу. Полицейские теснили их, двигались вперед, размахивали револьверами.

Старуха Танцюра, с растрепанными седыми волосами, приговаривая: «Ось я ему, собаци, буркалы!», высунулась из толпы, подняла скрюченные пальцы, медленно протягивала их к лицу городового. Петька стоял в стороне, но даже там попятился — он никогда не думал, что старая Танцюриха может быть такой страшной. А городовой ударил старуху револьвером по пальцам.

Теперь началось. Сперва кто-то бросил в городового камень, потом офицер прокричал команду — все полицейские отступили на несколько шагов, залпом выстрелили в воздух. И тотчас направили револьверы на толпу.

— Разойдись! — срывающимся голосом повторил офицер. — Предупреждаю… последний раз. — Глаза его прыгали, остро закрученные усики вздрагивали.

Хохряков понял: офицер — трус; такой с перепугу на самом деле по людям стрелять станет. «Гад», подумал Хохряков, спрыгнул на землю и надел фуражку. Его загородили собой другие рабочие.

Площадь постепенно пустела. Люди растекались по улицам — кто к Русско-Бельгийскому руднику, кто к «Магдалине». Старую Танцюриху повели под руки; она снова причитала и плакала и все оглядывалась назад, на надшахтное здание.

Черепанов хромал и спотыкался. Вслух рассуждал сам с собой:

— Ты кто таков будешь? Кто ты будешь, я тебя спрашиваю? Тебе что: панафиду? Вот тебе панафида! Из левольверта… и сказано: разойдись. Дурак ты, батюшка-поп. Чего ж ты Никанорыча нашего, за что ты его?

Вернувшись в конюшню, Черепанов лег спать. Вечером его разбудил Терентьев и велел: вынести из комнат покойного Пояркова ящики со стеклом, собрать из тех комнат всю разнообразную посуду — безразлично, наполненную чем-нибудь или пустую, — сложить все на телегу и ночью, чтобы никто не видел, увезти в степь. Там закопать, чтобы следов не осталось.

— И молчи, — сказал Терентьев. — Понятно? Если судья тебя спросит или полиция, тоже молчи. В крайнем случае ответишь-, мусор отвозил, выбросил прямо в степь. Выбросил, ответишь, а не закопал. Понятно? И место другое им покажешь, где вообще сваливают мусор. Смотри: проболтаешься — плохо тебе будет, — добавил он и погрозил пальцем.

Для Черепанова и Петьки тут же в конюшне была отгорожена комната. Жили они вдвоем. Жена конюха служила на одном из дальних рудников прислугой у бухгалтера. Она, собственно, и была родной теткой мальчика, сестрой его матери. Она приходила раз в месяц, стирала белье племяннику и мужу, бранила их за беспорядок и грязь, мыла пол, варила щи, а вечером, вытирая подолом передника мокрые покрасневшие глаза, опять уходила на четыре недели к своей сварливой хозяйке.

— Проболтаешься — плохо тебе будет — еще раз сказал Терентьев и, нахмурившись, сурово посмотрел на Черепанова.

Конюх в сумерках вынес из здания станции заколоченные ящики. Потом взял мешки из-под овса, которые поплоше, погрызенные мышами, сложил в них раскиданную в комнатах штейгера стеклянную посуду и тоже вынес во двор. Петька ходил за ним по пятам — он слышал, о чем приказывал Терентьев. А когда наступила ночь, Петька, переборов сон, тихонько уселся на нагруженную телегу. У Черепанова с похмелья болела голова; не оглянувшись на мальчика, он стегнул лошадь и выехал за ворота.

Уже- в степи Петька спросил:

— Дядь, зачем ховать стекляшки-то?

В степи было темно. От огненной полосы заката осталась узкая красная полоска. Небо, покрытое звездами, казалось Петьке таким же необыкновенным, особенным, как весь сегодняшний день. Оно казалось немного страшным, это небо. И «тех» отпевали сегодня у шахты, и городовые стреляли…

— Смотри, — ответил Черепанов: — проболтаешься — стало быть, морду кнутом искровяню. Запомни!

«Пьяный придет, — подумал Петька, — так может. Еще как!»

Ему было жаль зарывать в землю редкостные стеклянные вещицы. Вот тут в мешке, он заметил еще засветло, столбиками друг на друге лежат маленькие зеленоватые кружочки, вроде игрушечных блюдечек. А мешок там как раз разорван.

Пока Черепанов, стукая лопатой о камни, рыл яму, Петька ощупью нашел разорванный мешок. Всунул руку, достал оттуда круглый стеклянный предметик. Потрогал: гладкий, холодный. Посмотрел: звезды в нем отражаются. И вдруг, обрадовавшись, решил: он спрячет его, никому не отдаст. Это будет его вещь. Хорошо будет с ней играть.

— Петька, — крикнул Черепанов и снял с себя куртку, — спинжак на телегу снеси!

— Сейчас, дядь!

Петька еще раз потрогал пальцами стеклянный кружочек, положил его в карман. Вспомнил о Ваське Танцюре и Данилке Захарченко. Подумал: плачут, поди. Быстро достал из дыры в мешке еще два таких круглых стеклышка, тоже их — в карман: «Пусть и Ваське с Данилкой».

Через несколько минут он завернулся в дядину куртку, лег на телегу; ему стало тепло, и он незаметно для себя заснул. Когда всходило солнце — он этого не почувствовал, — телега была уже на дворе спасательной станции, а Черепанов перенес его, спящего, в комнату на лавку, на постель,

Стояла полуденная жара. Жужжали мухи. В конюшне лошади били копытами о доски пола.

Петька открыл глаза, и сразу ему пришло в голову: ночь, звезды, гладкие стеклянные кружочки. Вскочил, пошарил рукой в кармане. Нашел только острые осколки стекла.

Хотелось заплакать от досады: какие же блюдечки были хорошие! Хоть бы одно из них не раздавилось, уцелело. Петька, наверно, заплакал бы — он вытряхнул осколки на лавку, разглядывал их, — но тут в комнату вошли Черепанов и Макагон.

Макагону, как говорится, «повезло». Макагон — рядовой спасатель, и в злополучную смену, когда команду вызвали на «Святой Андрей», было не его дежурство. Только пять спасателей остались живыми, если не считать Терентьева, — те пять, которые той ночью не могли прибежать на звон колокола: они ушли вечером, нанялись копать колодец в деревне, верстах в пятнадцати от рудника.

— И меня на войну, — говорил Макагон Черепанову, перешагнув через порог, — и тебя на войну. Та на що ця вийна треба! А если ты хромой, так воны не дывляться… Побачь як. Не поможет тебе белый билет. Забреют! Як пить дать, и не згадывай…

Макагон отстранил Петьку, смахнул его стеклышки-на пол, уселся на лавку. Был он большой и нескладный.

Сел и вздохнул так громко, как паровая машина у шахты.

— Моблизация, — произнес он непонятное слово.

Дядя стоял у стола, теребил пальцами бороду — из бороды торчало сено, — смотрел на Макагона с выражением скорби и беспокойства. Такой же взгляд у него был, вспомнил Петька, когда на двуколке приехал Терентьев, крикнул, что вся команда осталась под землей.

«Что-то, — подумал мальчик, — случилось опять».

— На що воны народ чепают? — шопотом сказал Макагон. — Бились бы цари — Николай с Вильхельмом. На саблях чи як. Кому треба. Мало по рудникам народу сничтожили… Та на що сдалась ця вийна?

Петька представил себе: два царя, в золотой одежде, как попы, в золотых коронах, с саблями в руках, идут по степи навстречу друг другу. Идут и размахивают саблями. Это интересно, подумал. Почему же дядя Черепанов с Макагоном так встревожились? Что им, неужто жалко царей? Ну, пусть цари…

— Дя-адь, — спросил он, — как это будет?

— Как? — переспросил Черепанов. Повернулся, взглянул сердито, будто размышляя, ответить ему или нет. И, дернув себя за бороду, сказал: — Обыкновенно, стало быть. Супротив немца война.

С тех пор, что ни день, Петька видел: уезжали в город новобранцы. Одни шли на железную дорогу молча, другие выкрикивали песни отчаянными голосами. Плакали провожавшие их женщины.

На «Магдалине» за высоким забором, около дома, где жили инженеры, часто играли нарядные дети — два мальчика и девочка. За этим забором все казалось красивым — и клумбы с цветами, и подстриженные кусты акаций, и трепещущие на ветру белые полосы занавесок на террасе. Один мальчик был сыном управляющего, Пжебышевского, а остальные двое, брат и сестра, — дети инженера Дубяго.

Однажды, пробежав по степи за уходящими новобранцами, Петька с Данилкой и Васькой очутились недалеко от «Магдалины». Решили зайти посмотреть, что делают инженерские дети. Пришли, тихо залезли на забор.

Девочка сидела на скамейке, держала на коленях книгу, а мальчики, оба в коричневых сандалиях и матросских рубашках с синими воротниками, взявшись за руки, подпрыгивали и приговаривали:

Немец-перец-колбаса

Купил лошадь без хвоста,

Сел он задом наперед

И поехал в огород…

— Эй, вы! — закричал им сверху Данилка.

Мальчики остановились, подняли головы — перед ними на заборе непрошенные гости.

— Давайте, — сказал Данилка, свесив босые ноги, — в войну будем играть.

Петька подумал: «Хорошо бы с ними, с господскими, тут в садике».

Один из нарядных мальчиков, молодой Пжебышевский, помолчав, сказал:

— Ладно, слезай. Только вы будете немцы.

Васька Танцюра продолжал сидеть на заборе, а Петька соскочил следом за Данилкой. Уж очень хотелось пробежаться по желтому песку дорожек, потрогать, понюхать на клумбах цветы — они, наверно, душистые. И такие яркие, пестрые: красные, оранжевые — всякие.

Девочка поднялась со скамьи. Она была в светлом платье, с большим бантом в волосах. В руках у нее раскрытая книга с цветными картинками.

— Дай поглядеть, — попросил Петька, заметив картинки.

Девочка неожиданно сморщилась, сделала брезгливую гримасу.

— Фу, — сказала, — уходи. От тебя конским потом пахнет.

Петька смутился. А мальчики в матросских рубашках, подпрыгивая, гримасничая, обнюхивали его, отворачивались, ржали по-лошадиному:

— И-и-и, от него конским потом пахнет! И-и-и! Ты в конюшне, наверно, живешь? Как лошадь! И-и-и!

На шум с террасы вышла высокая седая барыня. Поправляя рукой прическу, она прошла по аллее, остановилась перед Петькой — Данилка успел шмыгнуть в кусты, быстро взлезть на забор. Заговорила, глядя строгими, навыкате глазами:

— Ты чей? Как сюда попал? Украдешь еще что-нибудь. Какой ты грязный! Вот я узнаю, кто твои родители… Смотри, чтобы не смел в другой раз здесь появляться!

Петька молча кинулся к забору и почувствовал на себе злорадные взгляды господских детей.

— Безобразие, — крикнула вдогонку барыня, — распустились совсем!

Осенью Васька поступил работать на шахту. Ему исполнилось одиннадцать лет. Должность его называлась: лампонос. Он носил по шахте зажженные запломбированные лампы, по пять штук в каждой руке; если у кого-нибудь из рабочих лампа потухала, Васька обменивал ее на зажженную: пользоваться спичками под землей было нельзя — в воздухе рудничный газ, может получиться взрыв.

Шахтеры любили маленького лампоноса, знали, помнили, что паренек — внук старика Танцюры. А Петька Шаповалов начал завидовать своему приятелю. Он не догадывался, как болят у Васьки руки — нелегко целую смену носить столько ламп, — как хочется спать по утрам, когда гудок зовет на работу, какими длинными, тесными кажутся эти штреки и квершлаги, и как жутко по ним итти, если идешь один.

Петька видел: Васька приходит домой, словно настоящий взрослый шахтер, солидно усаживается за стол; бабка Танцюра суетится — подает ему борщ или вареную картошку с салом, кладет перед ним краюху хлеба. И случалось — правда, не очень часто, не каждый раз, когда Петька бывал у Танцюр, — Васька по-хозяйски его приглашал:

— Сидай и ты. Ладно. Бери ложку.

Бабка тогда отрезала еще кусочек хлеба.

Данилка Захарченко с матерью уехал в деревню. Наступила зима. Петька встречался с Васькой все реже и реже: итти к Танцюрам далеко, одежда у Петьки плохая — холодно. А Васька, как только придет с шахты, поест и тотчас ложится спать.

Двери конюшни стали белыми и мохнатыми от инея.

По вечерам в проходе между стойлами горела тусклая электрическая лампочка, освещала спины и хвосты лошадей; такая же лампочка горела в комнате Черепанова. Лошади жевали сено, вздыхали, постукивали копытами. В комнате жарко топилась круглая чугунная печь. Иногда вокруг этой печи собирались спасатели — люди новые, поступившие на спасательную станцию недавно. Приходил и Макагон; Терентьев теперь назначил его инструктором вместо Галущенко.

Его предсказания о неминуемом призыве в солдаты не сбылись. Шахтеров оставили на месте: пусть добывают уголь Лишь немногие с шахт ушли на фронт, главным образом те, от которых начальство захотело избавиться, которых считало смутьянами и подстрекателями. Например, был призван Хохряков из механической мастерской. А спасатели остались на руднике все до единого. И Черепанова, конечно, не взяли: кому нужен хромой вояка!

Печь раскалялась докрасна. Подбрасывая в открытую топку уголек за угольком, Петька прислушивался к разговорам взрослых о войне. Рассказывали о знакомых солдатах: то того убили, то этого ранили. Почти у каждого спасателя на фронте оказался родственник — брат, дядя, шурин. Изредка от них приходили письма; письма здесь же, у печки, перечитывали вслух. Рассказывали о русском генерале, который застрелился, — немцы окружили всю его армию; говорили, что на позициях вообще дела плохи — и ружей нехватает, и патронов, снарядов нет; шептали, что жена Николая — немка и немецкому царю сродни: жалеет своих больше, чем русских, выдает им русские военные секреты.

Петьке было скучно; ему хотелось, чтобы скорее лето настало. Летом, думал он, можно по степи бегать, либо к Танцюре пойти, или — на «Магдалине» есть такой Алешка, к нему можно… Все-таки лучше, думал, когда на дворе тепло. Летом если до деревни дойти, там горох растет в огородах.

А весной Черепанов сказал:

— Стало быть, работать пойдешь.

— На шахту? — спросил Петька. Подумал: «Лампоносом», и обрадовался.

— Какая тебе шахта? — рассердился Черепанов. — Вот тебе шахта! — и ткнул пальцем в сторону, где висел кучерский ременный кнут. — Видел? Как я тебе замест родителя, царствие небесное…

Конюх по-своему заботился о судьбе мальчика. Не раз советовался об этом с женой. Шахты он боялся: помнил о взрыве на Харитоновке, свежо было в памяти несчастье на «Святом Андрее». Пусть, решил он наконец, Петька идет в услужение к купцу. На Русско-Бельгийском руднике богатый лавочник Сычугов ищет расторопного мальчика. «В аккурат, — решил Черепанов, — случай удобный. И хлопец, в аккурат, на возрасте. Послужит — приказчиком станет, грамоты бы ему только малость. Погляди, еще шапку будут перед ним ломать».

Через неделю Алексей Прокопьевич Сычугов смотрел на «хлопца» из-за конторки и говорил ласковым голосом:

— Ты, миленький, слушайся, слушайся… А то бог покарает. Не слушаться хозяев — великий грех. Кто грешит, тех мы плеточкой чик-чик! — Он жестом показал, как это делается. Улыбнулся, будто речь шла о чем-то очень приятном. — Чик-чик! Стараться будешь — гривенник подарю за усердие. Ступай, миленький, на кухню, ступай. А в лавку, запомни, тоже входить нельзя. И в комнаты нельзя. Нечего там… Ну, иди, милый. Старайся. Бог труды любит.

Голова у лавочника была круглая, лицо бледное, изрытое оспой. В комнате стоял пузатый комод, на нем— зеркало, в углу — граммофон с ярко раскрашенной трубой. Богатство, какого Петька раньше не видел. На окнах — кисейные занавески, за окнами — улица, в конце ее — степь, дорога к «Магдалине».

В кухне Петьку встретила старуха с тонкими поджатыми губами, теща Алексея Прокопьевича:

— Страдалица я несчастная… О боже, каков сморчок!.. Ставь, мокроносый, самовар, потом картошку будешь чистить… Что же ты делаешь, что ты делаешь, негодяй? Самовар распаяется… воду лей сначала!.. О-о, боже, с тобой тут! Вынеси помои, угля набери. Да побыстрей, бегом, — вот, господи, наказание!

И так пошло: каждый день от зари до зари.

Предыдущая главаГлава 16 из 22Следующая глава