Все, точно сговорившись, построили одинаковые дома. Идешь по улице и видишь: потемневший от времени бревенчатый дом в три окошка, дощатый забор — иногда с гвоздями, натыканными сверху, — ворота, скамеечка, снова бревенчатый дом в три окна, опять забор, ворота, опять серый трехоконный дом, и так — до самого края города, где начинался болотистый луг, летом пышно зараставший светло-зеленой травой. За домами тянулись огороды, редкие фруктовые сады. В другом конце улицы вздымалась неуклюжая колокольня, выбеленная мелом, будто по ошибке пристроенная к темным деревянным стенам старинной церкви. Дальше, за церковью, виднелись кирпичные торговые ряды, особняки купцов, лабазы, аптека, а влево шла пыльная дорога к пристани.
По этой дороге Лисицын ходил почти каждый вечер.
Часами он молчаливо сидел на берегу Волги. Весной смотрел, как взламывается, проплывает мимо лед, летом — на белые нарядные пароходы, на баржи с буксирами, на плоты, на лодки, на зажженные еще засветло огоньки бакенов.
Повивальная бабка Марина Петровна, она же первая в городе сваха, женщина немолодая и дородная, с бородавкой на носу, сейчас была довольна своим квартирантом. сначала, когда Лисицын пришел снимать две пустовавшие в ее доме комнаты, еще в октябре прошлого года, она отнеслась к нему недоверчиво. Подумала: невесть откуда взялся.
Тогда между ними был такой разговор:
— Ты, серебряный, что — заведение, видать, откроешь?
— Крохотная будет у меня мастерская. Очень маленькая.
— Сапожная?
— Нет, знаете, краски буду делать, — сказал Лисицын.
Он заранее решил: кто разберется, чем в действительности занят химик? А краски — дело людям доступное, понятное. Не заподозрят, какие перед ними опыты.
— Ну, то-то… Сапожников у нас своих… Постой, милый: краски?
— Краски обыкновенные. На продажу.
— Сообрази сам: да как тебе квартиру сдать? Ведь ты полы изгадишь в доме! Жил на Покровской улице один красильщик…
Лисицыну понадобилось долго уверять, что в комнатах у него все будет чисто, что вся его работа — только на столе в стеклянной посуде, что подмастерьев ему не нужно, обходится без них.
— Зовут тебя, — допытывалась хозяйка, — милый, как?
— Поярков Владимир Михайлович.
— Семейство большое?
— Я холостой.
Это Марине Петровне уже понравилось. Невест, подумала она, в городе — пруд пруди, и лишь бы не пьяницей оказался да не прощелыгой, а там — как бог даст. Что приезжий, решила, — не беда.
Квартирант оказался не пьяницей и не прощелыгой. Хозяйка теперь, куда ни придет, рассказывала, что «мой-то Поярков» и вежливый человек, не буян, и доходы у него, видать, отменные, и скучает, видать, — угрюмый такой, замечтается — слова из него не вытянешь. Одно — молчит.
Осенью, тотчас как снял квартиру, Лисицын ездил в Казань и Нижний Новгород. Вернулся последним пароходом. На берегах уже лежал снег, в воде плавали льдинки. Приехал с багажом — инструмент, догадалась Марина Петровна, — привез четыре ящика стеклянных приборов, колб, банок с химическими веществами. Самое главное — привез даже сложный пластинчатый фильтр, похожий на один из тех, что были у него прежде. В Казани отыскался умелый шлифовальщик — стеклодув, за неделю сделал этот фильтр по его рисунку.
В Нижнем Новгороде, выбирая реактивы, Лисицын обнаружил страшное для себя: он почувствовал, что не может — как это скверно, подумал, получилось, — никак не может вспомнить некоторые свои прежние рецепты. На каторге повторял их мысленно; лес рубил, землю копал — и всё перебирал их в памяти. Сейчас пришло время снова начать опыты, а рецептов в памяти нет! Правда, не все рецепты полностью забылись. Но чем же, думал он, обрабатывать, например, осадок на третьей фазе замещения? Что там было? Угленикелевая соль?.. Пытался шаг за шагом разобраться, вспомнить: исходный продукт — немного, несколько молекул хлорофилла; затем начинается цепь химических реакций. Один из связывающих атомов углерода… кстати, в правой, что ли, части формулы? Или в левой?.. Ага, молекула распадается — первая фаза. Вторая фаза, так. Но чем же обрабатывать в третьей фазе? Забыл бесповоротно. Вот забыл, хоть плачь!
Он глядел на красные кирпичные стены нижегородского кремля. Стоял, прислонившись к какой-то чугунной ограде, с страдальческим, озабоченным лицом. Думал: хоть две бы страницы уцелели из журналов, где были записаны рецепты. Представил себе: журналы стопкой лежат на столе, их положил туда жандармский офицер, а вокруг стола текут потоки пылающей жидкости, и языки пламени взвиваются, охватывают глянцевые картонные обложки.
«Хоть два бы листа оттуда! Ну, два-три листа!»
Мимо Лисицына, прихрамывая, шла изможденная женщина в лаптях. Глаза у нее были большие, ввалившиеся, щеки изрезаны морщинами. Трудно было сказать, старуха она или еще не старуха, только видно — вдосталь хватила нужды.
За ней бежали маленький мальчик и девочка в рваных тряпках вместо одежды. Тряпки цвета дорожной пыли, лохмотья.
— Мам, и-исть хочу… — тянула девочка.
— Хле-ебца… — подпевал мальчик.
— Погибели на вас нет! — крикнула, яростно повернувшись, женщина и посмотрела жуткими, затравленными глазами.
Лисицын подошел к ней, достал из кармана рубль:
— Возьми, пожалуйста, купи им хлеба.
Взглянул на детей — те стоят босиком на смерзшейся острыми комьями глине. Посинели оба от холода. Ножки у обоих — тонкие косточки, обтянутые кожей.
«Жизнь проклятая! — вдруг подумал Лисицын. — Ведь нельзя же: заболеют, умрут».
«Хле-ебца…» звенел в ушах детский голос.
«Все груды крахмала и сахара, что я сделаю, должны принадлежать им. Таким, как они».
— Откуда ты? — спросил он женщину.
Она кланялась, благодарила за полученный рубль, говорила о деревне — земли у крестьян мало, земля плохая, хлеб не родит; и муж ее, сказала, летом помер; и помещик забрал у нее, что было, последнее.
«Торопиться надо мне с работой, ох, как торопиться!»
— И останнюю корову за недоимки со двора свели…
Лисицын поднял голову — увидел: спускаясь с холма к пристани, цепочкой идут люди — кто босой, кто в лаптях, в обрывках ветхой одежды; такие же, как женщина, худые; с холщевыми котомками за плечами.
Вспомнил себя, как шел с каторги по тайге. Опять поглядел на детей, на их тонкие посиневшие ножки.
«От книг откажусь, от каждого лишнего предмета. Нельзя же, нельзя: заболеют, умрут! Им денег до весны хватит».
Низко поклонившись женщине, дал ей сто рублей; она не поняла сразу, сколько это, и молчала.
В тот же день он погрузил на пароход четыре ящика с надписью: «Осторожно. Не бросать». Потом несколько часов провел на палубе. Волга была неприветливой, холодной; пароход рассекал отяжелевшую воду, и гладь ее не пенилась, а раздвигалась словно неподвижными, будто вылитыми из темно-зеленого стекла валами.
Пронизывало ветром. Чтобы погреться, Лисицын зашел в коридор, где каюты второго класса.
Из открытой двери одной каюты плыл сизый сигарный дым и слышен был разговор:
— Валет треф.
— А мы валета по усам.
— Вот тебе и без взятки.
— Чья, господа, сдача? Ну, сдавайте. И, значит, Терентьев этот, горный инженер, после взрыва год тюрьмы получил и церковное покаяние. Я ему говорю: «Иван Степанович, вам не повезло…» Что, опять козыри пики? Ну, господа, проверим… Я — с туза!
— Нужно было с маленькой под играющего.
— Обойдется с большой… Так, значит, взрыв в шахте на этого Терентьева повлиял, что подал прошение прямо из тюрьмы…
— Бубну просят! Бубну! Не зевайте!
— Козырь!.. Газета «Южный край» тогда писала…
Говорят, Лисицын понял, про Терентьева, с которым он учился. Незаметно для себя придвинулся ближе к открытой двери.
«Оказывается, и Терентьев сиживал в тюрьме».
Весь смысл разговора был такой: после многих катастроф на рудниках, стоивших жизни тысячам рабочих, под напором, как сказал рассказчик, общественного мнения — промышленникам деваться было некуда — наконец в Донецком бассейне открыли несколько горноспасательных станций. Терентьев сейчас начальник одной из этих станций. Выезжает с обученной командой, с особыми аппаратами на шахты; где случается несчастье, спускается под землю, спасает, если удается, пострадавших.
«Великое дело! — подумал Лисицын. — Да, действительно… А был человек легкомысленным студентом. Порядочным, вдобавок, обжорой».
Он снова вышел на палубу; там уже хлопьями падал снег. Пароход вздрагивал, плицы колес били по воде исступленно, из трубы валил дым.
— Полна-ай! Самый полна-ай! — покрикивал капитан на мостике. И говорил кому-то: — Ты, чертяка, кожи грузил, копался до утра. Как зазимуем посеред реки, так я тебя с твоими кожами…
Вместе с Мариной Петровной жила старшая ее дочь Надежда Прохоровна, солдатка, жена фельдфебеля сверхсрочной службы; у солдатки был сын, Марины Петровны внук, десятилетний Сашка.
Сашка пристально следил за квартирантом. Да как же ему было не следить! Во-первых, он увидел — рыжий дяденька привез четыре ящика совершенно изумительных вещей: стеклянных шаров с трубками, краников стеклянных, разных бутылок — не перечесть. Во-вторых, произошла история с цветами.
Квартирант начал покупать у соседей много комнатных цветов. Вносил их к себе через кухню. Было видно: вот этот куст раньше у тети Лены стоял, это деревцо — у Ознобихиных. Сашка решил: здесь ничего особенного, хочет дяденька украсить свои комнаты. А на следующий день цветочные горшки с землей, с голыми, без листьев, стеблями оказались выброшенными во двор.
Сашка побежал поделиться новостью к своему приятелю Степке.
Они осмотрели глиняные горшки, уже запорошенные снегом. Степка пнул один из них ногой. Потом пошли в кухню за печку — там есть удобная щелка, — стали подглядывать, что делает квартирант.
В щелку увидели: квартирант сидит на табуретке, держит на коленях фарфоровую чашку, вроде — ступку, трет в ней что-то белым пестиком. Затем перекладывает темный комочек из ступки в маленький стакан на столе. Вода в стакане становится зеленой. Добавляет из пузатой, как графин, бутылки чуть-чуть, несколько капель, воды голубого цвета. И та, зеленая, что была в стакане, краснеет, становится бурой, коричневой. А на столе огонь горит синий, не светит, над огнем в стеклянной трубочке какой-то желтый порошок — пар над ним поднимается.
— Краски делает, — прошептал Сашка. — Гляди, краски…
Работая зимой, Лисицын постепенно восстановил в памяти все забытое. За зиму сделал несколько банок активных зерен. Они должны быть не хуже, думал он, чем прежние, которые готовил раньше, в Петербурге. Испытать эти зерна хотелось скорее. Зарядить бы ими фильтр сейчас, поставить опыт!
«Да когда настанет лето наконец?»
Однажды зимней ночью ему в голову пришла идея: есть, кажется, возможность обойтись без хлорофилла — не быть же всегда у природы в плену! Обойтись совсем без зеленых листьев. Будто бы очевидно: можно построить свой катализатор только из неорганических продуктов. Надо попробовать, проверить. Надо узнать, будет ли катализатор нового состава действовать в фильтре. Но как… как это пробовать без света?
Кончился март, а на дворе не прекращалась метель. Облака и снег; всё стоят мутные дни, темные по-зимнему вечера.
Лисицын, вздохнув, подумал о старой лаборатории. С неудовольствием посмотрел на керосиновую лампочку перед собой: другого освещения в доме Марины Петровны не было. Подумал о ярких дуговых лампах. Протянул руку, подкрутил фитиль, прибавил огня, развернул на столе тетрадь.
В этой тетради — такая толстая, в коленкоровом, как книга, переплете — он каждый день записывал и работу сегодняшнего дня и шаг за шагом повторял расчеты прежних лет. Сейчас закончил раздел «Синтез на солнечном свету» и начал писать «Выпаривание растворов в градирне».
Временами ему становилось тоскливо.
Раньше он не знал этого чувства. Теперь накатывалось сразу, внезапно: вот проходит жизнь, а кто ему ласковое слово скажет? Да кому он нужен — не труд его, конечно, а сам он, Владимир Лисицын? В часы таких мыслей хотелось бежать куда-то; даже возможность работать не радовала. Иногда и заимка оживала в памяти, тайга, певучий голос Дарьи: «Ну что ты, паря? Душа-то, поди, человечья!»
Он уходил на Волгу, садился на берегу. Там не было ощущения тягостного одиночества.
…Взломался, прошел лед. Разлилась Волга — широко залила другой берег. Текла, мчалась вода, желтовато-мутная, бугристая, несла прошлогоднюю траву и щепки.
Лисицын подолгу смотрел на пробегающую в необозримом просторе воду. Смотрел и чувствовал себя тоже мчащейся частицей, крупинкой в потоке сотен поколений. «Какие там снеговые вершины! — думал он. — Чепуха, самообман». И чувствовал, что струя, в которой он мчится, — это русский народ. Народ древний, народ больших дел, большого сердца, великих страданий. Та женщина, что шла в Нижнем Новгороде с двумя голодными детьми, и она — русская женщина. Как страшно тогда она взглянула! А сколько таких детей, таких женщин прошло на берегах Волги за всю историю народа, за века!
«Она сказала о помещике, — вдруг вспомнилось Лисицыну: — что было, забрал последнее, и останнюю корову за недоимки со двора свели».
— Скоты, — выругался он вслух, — поганые травы!
Нет, подумал, лишь бы работу над открытием закончить. И лишь бы аппараты для синтеза принадлежали не богачам. В этом — главное условие. Тогда все должно стать по-иному.
Он нагнулся, поднял камешек, бросил его в воду. Расходящиеся круги не получились — поверхность воды только всколыхнулась слегка. А там, где камешек упал, закрутился маленький водоворот.
«Но самое трудное, — подумал Лисицын, — как это сделать — уберечь сокровища от хищников. Не в мечтах, не в далеком будущем, а вот теперь, реально: допустим, аппараты, например, готовы — как передать их честным простым людям? Да так передать, чтобы никто не отнял? К царю, что ли, итти? К великому князю? Э-э, знаем этих благодетелей!»
Уже темнело. В просветы облаков выглянула тусклая малиновая полоса заката. Он яростно махнул рукой и пошел по дороге в город,
Однажды утром Сашка со Степкой поглядели в щель — увидели: квартирант раскрыл окно и поставил на подоконник, где яркий солнечный свет, удивительную штуку — вроде хитро устроенного самовара, со многими кранами; все граненое, красивое, стеклянное; и сразу вся комната, все стены ее покрылись зелеными зайчиками.
Сашка ахнул, и друзья побежали на улицу: оттуда виднее.
«Хорошо, — думал Лисицын, взбалтывая колбы с первыми пробами раствора, — хорошо», и поднял голову. Посмотрел — да откуда они взялись! — за окном уже целая толпа зрителей. Десятка два. Стоят, глазеют на фильтр. Впереди — мальчишки, сзади — взрослые.
Лисицын рассердился.
— Ну, что вам — театр? — крикнул он.
Зрители не расходились, переговаривались шопотом.
Опыт был удачный, прекратить его казалось жалко. Закрыв фильтр картонным диском с широкой прорезью, Лисицын начал вертеть какую-то ручку. Теперь стеклянный прибор то освещался, точно вспыхивал зеленым пламенем, то будто потухал. Зевакам это еще больше понравилось.
С тех пор — так прошли май, июнь и половина июля — лишь только квартирант Марины Петровны открывал одно из трех выходивших на улицу окон, куда днем падал солнечный свет, к домику Марины Петровны уже тянулись любопытные. Собирались не спеша и стояли на самом солнцепеке, грызли тыквенные семечки.
Лисицын не мог привыкнуть к ним: все посматривал на них с беспокойством и досадой.
А результаты опытов радовали его.
Работал он сейчас безустали; медлить, думал он, сейчас нельзя. И рассчитал два вида промышленных установок: сделал расчет аппарата для получения двадцати пудов крахмала в сутки и другого аппарата — для получения в сутки ста пудов сахара. В обоих аппаратах решил применить и электричество и солнечную энергию одновременно — так, подумал, продукты будут дешевле.
Надо было скорее строить и испытывать модели этих аппаратов.
Родилась новая проблема: откуда взять деньги на постройку моделей? Пачка кредиток, что дала тетя Капочка, приходила к концу. А первые модели надо заказывать по частям в разных городах — электрическую арматуру отдельно, стеклянные детали отдельно. Нужно самому поехать на заводы, поговорить там, поглядеть. Кроме того, слесарь нужен — делать металлические колпаки, газопроводы, и хороший столяр — строить небольшие деревянные чаны и действующие градирни. Где, думал Лисицын, добыть… ну, хотя бы несколько тысяч рублей? Тысячи хотя бы четыре? Или пять?
Началось жаркое июльское утро. Размышляя о деньгах, он снова поставил на подоконник фильтр. Не заметил, как скрипнула дверь, и услышал за своей спиной:
— Всё зеленую?
Он оглянулся — вздрогнул: посреди комнаты стоит околодочный надзиратель.
— Зеленую, спрашиваю? — повторил надзиратель и показал на фильтр пальцем.
— Да, — сказал Лисицын (понял — речь идет о краске), — совершенно верно, зеленую.
— Та-ак, — важно протянул околодочный, прошелся по комнате, посмотрел на фильтр, остановился перед Лисицыным. — Вот интересуюсь я… ты, Поярков, например, это крыши красить или господам художникам?
— Ситцы красить на фабрику, — ответил Лисицын.
— На фабрику кому — Коняшникову, что ли?
— Бывает; смотря кому продашь.
— Интере-есно… — тянул околодочный. — А что, один колер умеешь вырабатывать? Стало быть, зеленый?
— Как купцы заказывают, — сказал Лисицын и нервно, ненужно переставлял с места на место банки.
— Так! Говоришь, купцы! — снисходительно кивал полицейский. — Ну-ну!
В этот день Лисицын работать уже не мог. С тревогой в сердце ушел на Волгу. Сел около пристани и думал, что полицейский нарочно прикинулся дурачком, — прикинулся, а сам хитро выпытывал, для кого да какие именно делаются краски.
Один за другим, не подходя к пристани, проплыли два белых парохода. Лисицын проводил их взглядом. Продолжал размышлять о полицейском.
«С чего бы это? Вдруг — проверка? Ох, наверно неспроста!»
И совсем тревожно стало: каторга вспомнилась (руки заболели только при мысли о ней), и как долго мечтал о побеге, и как трудно было бежать, и что сейчас модели аппаратов уже можно строить — все сразу пришло в голову.
А Волга, думал Лисицын, течет. Идут на ее берегах худые мужики с котомками, женщины в стоптанных лаптях, голодные дети. Идут эти русские люди на берегах Волги, у Северной Двины, в далекой Сибири. Если трудом всей жизни, думал он, ему удастся дать своему народу хлеб…
«Да чорт возьми, нельзя же таким делом рисковать! Нельзя! Никак, никоим образом! Ни одной минуты!»
На следующее утро опять пришел околодочный надзиратель. Принес какой-то сверток.
— Поярков твой, — спросил он Марину Петровну, — дома?
— Садись, серебряный, чай пить, — ответила она. — Да нету его! Уехал ночью пароходом, видать, в Казань. Да, видать, много товару-то наработал: цельных три ящика увез, да таких ящика! — Она жестом показала, какие ящики. — И человек-то работящий, и товар у него, видать, ходкий… — И зашептала: — Я вдове Хрюки-ной его сватала. Так, милый, брезгует она: говорит, мастеровой. Невесть какого подай ей королевича.
— Вот что, Марина Петровна: когда вернется твой Поярков, — строго сказал околодочный, — вели — здесь жена платок прислала покрасить. Пусть из уважения… — Он показал на сверток: — Я тебе оставлю. Полинял малость. Розы красные пусть красным, а которое зеленое — пущай зеленое… Ну, налей еще стакан… Благодарствую. Понятно тебе? Ценный, значит, скажи ему, платок. Пусть красит бережно. Вот так, значит. И сама за платочком присмотри.
Платок продолжал лежать у Марины Петровны, а Лисицын спустя неделю пришел в горноспасательную станцию к инженеру Терентьеву. С собой у него был только небольшой чемодан; там — пара белья да тетрадь с расчетами; остальной багаж он сдал на хранение в Харькове, где пересаживался с поезда на поезд.
— Помню вас, батенька, в этаком сюртуке, — говорил, облокотись о стол, Терентьев. — Цилиндр на вас чопорный был. И сами вы… Знаете, я побаивался вас иногда. С третьего курса побаиваться начал, еще до тех пор, как вы цилиндр себе купили. У-у, да кто бы теперь узнал в вас прежнего Лисицына!
— Прошу — Поярков я, — шопотом сказал Лисицын и оглянулся: дверь, кажется, закрыта, и в комнате они — вдвоем.
— Да-да-да, простите… Ай, батенька, что делается! Ну, перебил вас, виноват, рассказывайте дальше.
Терентьев подпер ладонью щеку и сочувственно смотрел Лисицыну в лицо. Тот, вскинув брови, резко спросил:
— Мне, беглому каторжнику, можете помочь? Прямой вопрос, и отвечайте прямо. Нет так нет. Не обижусь.
Терентьев еле заметным движением выпрямился.
«Эх ты! Жалко, разболтал тебе зря», подумал Лисицын.
Он встал со стула, подошел к открытому окну. Перед окном за крышами домов чуть дымились — видно было, ветром сносило дым — большие терриконики, высокие, как египетские пирамиды, кучи поднятой из-под земли породы. Небо, затянутое знойным туманом, казалось закопченным стеклом, через которое просвечивает солнце. Рядом с террикониками — шахтные копры. До них далеко, а видно — мелькают спицы вертящихся наверху колес. Лисицын подумал, что встречал мало стальных копров, когда ездил по рудникам в студенческие годы. А десятки рудников объездил тогда. О практике заботился, время было несчитанное.
— Какой вы хотите помощи? — спросил наконец Терентьев.
Лисицын вернулся на прежнее место, тяжело уселся на стул. Пытливо взглянул на Терентьева и, взвешивая каждое слово, начал говорить:
— Я сказал «а», должен сказать «б». О моих исследованиях я вам упоминал. Не прогневайтесь — не объясняю пока, в чем они состоят. Для этого и времени нужно много, и не так это существенно сейчас. Когда-нибудь… Дело, поверьте мне, для миллионов бедных людей чрезвычайное. Так вот, чтобы закончить опыты, я нуждаюсь в двух вещах. Во-первых, хочу быть на службе, получать деньги. Ведь все-гаки я горный инженер. Не смею, конечно, сравнивать себя с вами, Иван Степанович, у вас многолетняя практика, но все-таки… Потом, ищу тихий уголок… ну, комнату, небольшой закрытый двор, немного электрического тока. И чтобы, конечно, никто не вмешивался в мои опыты. Вот, собственно… Вы меня поняли?
Терентьев покачал головой, сказал почти шопотом:
— Ах ты, задача-то какая! — и задумался.
У окна жужжала муха.
— Говорите прямо, — волнуясь, повторил Лисицын. — Если не можете помочь, так не можете. Не ищите, пожалуйста, оправданий.
— Да никаких я оправданий не ищу! — сказал Терентьев, точно прикрикнул на Лисицына. Поднял на него взгляд; в то же время достал из кармана платок, стал вытирать себе шею — жарко было в комнате. — А вот, батенька, на такой трудный вопрос ответьте: диплом у вас имеется? Да на какую фамилию? Документ, что вы — горный инженер?
Где-то близко частыми тревожными ударами зазвонил колокол. Из-за двери донесся топот, дверь без стука распахнулась.
— Иван Степанович, пожар на «Святом Андрее»! — доложил, вбежав, усатый человек в черной куртке. — Верховой прискакал — люди остались на горизонте «Сто тридцать». Семеро, что ли.
Лисицын вышел из комнаты следом за Терентьевым и сразу почувствовал себя будто невольным свидетелем события. Представил, как в подземной темноте мечутся эти семеро и как по тесным выработкам — никуда в сторону не уйдешь — ползет, надвигается на них плотный ядовитый дым.
Иван Степанович пробежал по коридору, спрыгнул с крыльца.
На дворе загрохотали колесами большие крытые фургоны, выкрашенные серой масляной краской, с окошечками по бокам. В каждый было запряжено по паре лошадей. Спасательная команда — человек семь или восемь — суетилась тут же: торопливо укладывали свертки брезента, носилки, ящики.
Через несколько минут оба фургона, тяжело раскачиваясь, выехали за ворота. В окошечко одного из них выглянул Иван Степанович, улыбнулся на прощанье, показал что-то Лисицыну жестом — Владимир Михайлович жеста не понял. На дороге заклубилась пыль, и фургоны скрылись в ней.
По опустевшему двору проковылял, припадая на левую ногу, чернобородый конюх. Он не спеша закрыл ворота, подошел к Лисицыну, снял перед ним картуз.
— Заведующий наш, — сказал он, почему-то усмехнувшись, — велели вам до них на квартиру итти.
Лисицын спросил его:
— Послушай, как думаешь, спасут людей в шахте?
— Бывает — спасут, бывает — нет, — рассудительно ответил бородач. — Квартира ихняя, — он показал рукой, — вон калитка в заборе… за калиткой.
— А часто вызывают станцию, то-есть команду? Часто на шахтах что-нибудь случается? Взрывы например, пожары?
Конюх посмотрел с неудовольствием. Ответил:
— Да как тебе сказать… да не без этого.
…Жена Терентьева, Зинаида Александровна, сразу не могла решить, что представляет собой Лисицын, нужно ли принять его как гостя, как равного, или просто он второстепенный деловой посетитель, какой-нибудь мелкий торговый агент. Судя по одежде, подумала она, вряд ли он может быть гостем. А когда Иван (Степанович в шахте, ей всегда бывало тревожно, не хотелось даже разговаривать ни с кем. Два года она замужем и все это время терзается мыслью: зачем Ваня на такой опасной работе? До каких это пор будет продолжаться? Первого мужа она потеряла — тот был больным, — а этого, второго, ей надо особенно беречь: «Ваня такой безрассудный».
— Посидите, пожалуйста, здесь, — сказала она Лисицыну. — Вы к Ивану Степановичу, наверно, по делу?
— По делу, — ответил он.
— Ну вот, здесь и подождите. Пожалуйста. Ждать придется долго.
Она ушла.
Лисицын сидел в гостиной до вечера, потом его позвали ужинать — стол был накрыт для него одного. Наконец толстая без бровей кухарка показала ему загроможденную шкафами комнату, где на кушетке была приготовлена постель:
— Туточки лягайте. Чи буде завтра Иван Степаныч, чи ни.
Наутро его разбудил сам Терентьев:
— Ну, батенька, пора вставать, милости просим к столу.
— А этих в шахте, — спросил, едва открыв глаза, Лисицын, — вчера спасли?
Иван Степанович, улыбаясь, кивнул.
За завтраком Зинаида Александровна была веселой и внимательной, не такой, как вчера. Она кокетливо ухаживала за Лисицыным и поглядывала на него, словно на живого графа Монте-Кристо. Уж очень интересно, думала она: и под чужим именем, и загадочный ученый, и с каторги вдобавок бежал. Совсем как пишут в романах. На вид — обыкновенный человек. Неужели все, что рассказал Ваня, — это о нем? Ни за что бы не догадаться! Вот жизнь какие приносит неожиданные встречи… Тридцать лет прожила, и вдруг — на тебе! — из мира таинственных приключений.
Кроме Ивана Степановича с женой, за столом сидела старуха, их родственница. Лисицын слышал — ее называют тетей Шурой.
Он оглядел столовую. Еще вчера за ужином заметил: на стене в легкой позолоченной рамке висит написанный акварелью портрет красивой девушки. Раздумье чувствуется в ее лице, затаенная улыбка, озорная уверенность в себе.
— Чей это портрет?
— Нравится вам? — засмеялась хозяйка. — О, это Зоя, Ванина сестра. Недавно замуж вышла, в Москве живет. Зубной врач она, кстати. Заболят у вас зубы — поезжайте к ней.
А Терентьев рассказывал о вчерашнем пожаре. Говорил долго, задерживался на подробностях.
— Когда остановили вентиляцию, — сказал он, прихлебывая из чашки кофе, — удалось вплотную подойти к горящему креплению. Вот там я вспомнил о вас, в самом, знаете, пекле… Не обидитесь на меня, смотрите, а?
— А что такое?
— Я мог бы вас к себе помощником пригласить. Испытать не угодно — недельку-другую на пробу? Служба, конечно, беспокойная. Но, кажется, остальное всё… И время свободное будет у вас в избытке, и место… и ток электрический к вашим услугам. Как вам кажется? — Терентьев переглянулся с женой; та, прищурившись, кивнула. — Мы бы устроили это.
Окна столовой выходили в тесный, окруженный высоким дощатым забором, заросший акациями сад. Было видно, что каждая веточка акации покрыта слоем пыли.
Однако сегодня небо — Лисицын посмотрел в окно — совсем не мутное, не опаловое, как вчера. Через гущу пыльных листьев пучками параллельных стрел пробиваются солнечные лучи.
«Если служить, — подумал Лисицын, — конечно, лучше всего такая служба. Выручать людей из беды. Конечно, это лучше».
Он спросил:
— А я аппаратов спасательных не знаю, я сумею?
— Научу вас, батенька. Не боги горшки, лепят. Потом будем чередоваться: сутки я дежурю, сутки — вы. Значит, что — попробуем?
После завтрака Иван Степанович начал жаловаться на своих хозяев: станция принадлежала Совету съезда горнопромышленников Юга России. Иван Степанович говорил, что целый год тянется переписка о покупке новых приборов. И распоряжения Совета, сказал он, бывают часто нелепы. Вот, например, такой случай: весной, великим постом, пишут из Харькова, из Совета съезда, чтобы вся команда — заведующий за это отвечает — была непременно в церкви на исповеди и у причастия.
— До церкви у нас добрых верст двенадцать. Я человек, батенька, пуганый: получил один раз церковное покаяние по судебному приговору. Я, знаете, и велел: запрячь лошадей да всей команде — в церковь. Только уехали — на руднике князя Кугушева пожар! Что прикажете делать? Команды нет. А потом получаю из Харькова бумагу: надо было, пишут, ехать в церковь с половиной команды, по очереди, в два приема. Так начальство и морочит голову. Вот… как видите.
Лисицын подумал: «Ведь ясно же, нельзя всю команду».
Через неделю он пригляделся, научился, понял назначение каждого спасательного аппарата; пробовал надевать большой, как водолазный скафандр, шлем — ходил в нем по двору, переносил с места на место тяжелые камни, лазил в нем по лестнице на крышу дома; все это показалось нетрудным.
— Хорошо, очень хорошо, — приговаривал Терентьев. — Вот, значит, и в шахте с нами сможете работать. Вот и упражняйтесь.
На восьмой день Лисицын уехал к отцу Зинаиды Александровны — ее отец был начальником штейгерского училища. Лисицын привез ему два письма: одно, запечатанное, от дочери и другое, открытое, от зятя.
«Дорогой и глубокоуважаемый Александр Феоктистович! —
было сказано в письме Терентьева. —
Обращаюсь к вам с просьбой. Податель сего, мой друг Владимир Михайлович Поярков, учился вместе со мной в Горном институте, но по какому-то недоразумению был исключен с четвертого курса. Позже он управлял рудниками в Сибири, приобрел там значительный опыт. Отлично знаю Владимира Михайловича и полностью ручаюсь за него. Покорнейше прошу, я лично в этом заинтересован, помочь ему экстерном получить диплом штейгера. Необходимые знания у него имеются, речь идет только о формальностях. Приглашаю его яа работу к себе помощником — для этого срочно требуется диплом».
Александр Феоктистович прочел письмо и благожелательно кивнул.
Так мещанин Поярков стал горным техником — штейгером, как тогда называли.
«Все вынесу, все преодолею», думал Лисицын и мысленно подсчитывал, через сколько времени — месяца, пожалуй, через полтора, через два — у него будут деньги, чтобы начать исподволь строить первую модель, первую маленькую промышленную установку для синтеза.
Когда он приехал в Харьков получить свои три ящика лабораторных принадлежностей, носильщик на вокзале у дверей багажного пакгауза его уговаривал:
— Напрасно сами беспокоитесь, господин. Мы дорого не возьмем. Мы на тележке… Ведь гляньте — вон куда, в другой конец.
— Отстань, брат! — сказал Лисицын сердито, взвалил ящик себе на плечо и понес. Решил: отныне каждый его полтинник должен итти только для постройки модели.
В Харькове же он купил трехходовые краны — в ожидании поезда, бродя по городу, заметил их в магазине. Подумал, что потом, когда будет строить градирню, такие краны понадобятся. Купил еще несколько банок реактивов. Пока нельзя работать над моделью, решил он, надо не терять времени — готовить запас активных зерен. И попытаться сделать их без хлорофилла.
На площади перед вокзалом похожий на адвоката человек в пенсне, поддерживая другого — толстого — человека под руку, шел, останавливался через каждые несколько шагов и, размахивая свободной рукой, крикливо рассуждал:
— Авторитет правительства! Послушайте, Исидор Федорыч, куда идет Россия? Полутора лет не прошло со дней забастовок после Ленского расстрела, а в Кронштадте опять матросов судили, в Николаеве была стачка, в Баку… Господи, мы хотим спокойно жить. А на промыслах в Грозном пять тысяч рабочих бастовали. Вы поймите: пять тысяч! Куда мы докатимся?
Он поправил на себе пенсне. Губы его, толстые и подвижные, округлились. Остановившись, он глядел на Лисицына. Губы постепенно вытягивались в трубку.
— Владимир Михайлович? — спросил он наконец. — Да не может быть! Неужели вы?
Лисицын чуть побледнел. «Завьялов! — узнал он. — Чтоб его…»
Стараясь смотреть равнодушно, Лисицын встретил взгляд прежнего знакомого, с которым учился вместе. Покачал головой.
— Ошиблись, милостивый государь, — проговорил не своим голосом. — Я — Петров Иван Иванович. Обознались, наверно.
— A-а… Ну, извините. — Завьялов кивнул, побежал догонять толстяка.
Лисицын, чувствуя, как кровь приливает к лицу, повернулся и медленно пошел усаживаться в поезд.
«Чтоб его… — подумал он уже в вагоне. — Не изменился даже. Нет, раньше, помнится, иначе рассуждал».
— Жить желаешь спокойно? — шопотом повторял Лисицын, глядел на мчащиеся мимо телеграфные столбы и мысленно видел перед собой подвижные губы, черные бакенбарды, пенсне с широкой пружиной на лбу. — Говоришь, забастовки? Куда докатимся? А так тебе, поганая трава, и надо! Так тебе и надо! Что, те, в лаптях, тебе мешают? Мешают, говоришь?
…Терентьев приготовил для своего помощника две комнаты. Они были в самом здании спасательной станции. недалеко от служебного кабинета Ивана Степановича, рядом с залом, где хранились спасательные аппараты, по соседству с помещением команды. Дверь из этих комнат выходила в общий коридор. Кухарка Терентьевых с чернобородым конюхом принесла сюда мебель; Зинаида Александровна выбрала все то, что, по ее мнению, Владимиру Михайловичу необходимо: два стола, кровать, ширму, вышитую причудливыми драконами, узкую кушетку, шкаф, умывальник с зеркалом, несколько стульев.
Зинаида Александровна суетилась, доставала из сундука скатерть, кружевные занавески в комнаты Владимира Михайловича и вдруг испуганно посмотрела на мужа.
— Ваня, — спросила, — а нам не будет с ним от полиции неприятностей?
— Как тебе, Зинуша, сказать, — подумав, ответил Терентьев. — Да нет, надеюсь, обойдется. Ничего не будет. Он сам человек неглупый.
— Пусть каждый день у нас обедает, — решила тогда Зинаида Александровна.
Поздно вечером Лисицын приехал, вошел в свое новое жилище.
— Поздравляю, — шепнул Иван Степанович, — с штейгерским дипломом. — Крикнул кому-то в коридор: — Ящики сюда несите! Осторожно! — и спросил, показывая поворотом головы: — Как эти комнаты для вас?
— Там, в дальней, — сказал Лисицын оглядевшись, — я лабораторию сделаю. В этой — кровать поставлю. Спасибо, очень хорошо.
Оставшись один, он сел у раскрытого окна. Ночь была темная — конец августа, — слегка прохладная. Перед окном чуть шевелились от ветра ветви акаций. В воздухе не было душистой свежести: пахло остывшим каменноугольным дымом. А звезды в небе казались настолько же яркими, как когда-то весной в Петербурге или как в Сибири в морозные зимние ночи. Вот созвездие Близнецов… Модели установок, допустим, будут построены, подумал Лисицын, в этом он не сомневается. Но что потом делать с моделями, в чьи руки они попадут? Кто знает, что делать: может, Глебов? Как бы его найти? Как спросить его совета?
Владимир Михайлович закрыл окно, принялся стелить постель.
Он устал за день: лег и сразу заснул.
Проснулся от грохота шагов в коридоре, -от частых тревожных ударов колокола.
— Вставайте, быстро! — закричал скороговоркой за дверью Терентьев. — Через две минуты едем — на «Святом Андрее» опять пожар.
Когда Лисицын выбежал во двор, кто-то помог ему влезть в фургон. Там и стоять — потолок низок, и сидеть неудобно, и под ногами стальные баллоны, носилки, связки инструментов. Мелькнуло лицо Ивана Степановича. На груди у него, на обхватывающем шею медном крюке висела и тусклым желтым огоньком светила шахтерская лампочка.
Фургон качнулся, выехал на улицу.
— Ну, — сказал Иван Степанович, — в добрый час! Начало вашей работы.
Лисицын, согнувшись, придерживаясь за прыгающую от толчков на ухабах стенку, выглянул из фургона.
Гремели окованные железом колеса, лошади мчались вскачь. По краям дороги мелькали очертания каких-то темных лачуг, домов, заборов.
Он посмотрел вперед. До рассвета казалось еще далеко. В небе по-прежнему сияли звезды, а под звездами еле заметной тенью чернели контуры терриконика и шахтного копра.