К книге
Салтыков (Щедрин)Часть четвёртая. Служить как писать (1857–1868). Два медведя в тульской берлоге
57%
Часть четвёртая. Служить как писать (1857–1868). Два медведя в тульской берлоге
21

В начале ноября 1866 года Лев Николаевич Толстой, тридцати восьми лет от роду, в полном расцвете жизненных и творческих, можно сказать, жизнетворческих сил, собирается из Ясной Поляны в Москву, о чём сообщает в письме «милому другу» Афанасию Афанасьевичу Фету, живущему в своей мценской Ивановке. Толстой едет в древнюю столицу по делам публикации новых частей «Войны и мира» и надеется если не в Ясной Поляне, то хоть там с Фетом повидаться («вы человек… <…> который в личном общении даёт один мне тот другой хлеб, которым, кроме единого, будет сыт человек. <…> На что это похоже, что мы так подолгу не видимся!»). Далее идёт литературное: «Что вы делаете? Не по земству, не по хозяйству – это все дела несвободные человека. Это вы и мы делаем так же стихийно и несвободно, как муравьи копают кочку, и в этом роде дел нет ни хорошего, ни дурного; а что вы делаете мыслью, самой пружиной своей Фетовой, которая только одна и была, и есть, и будет на свете? Жива ли эта пружина? Просится ли наружу? Как выражается? И не разучилась ли выражаться? Это главное».

В эти же дни ещё одна мощная российская литературная пружина, мысль Салтыкова, выражалась административно. 4 ноября Михаил Евграфович послал из Пензы короткую телеграмму в Петербург – директору департамента Государственного казначейства Министерства финансов уже известному нам Якову Александровичу Купреянову: «Согласен с удовольствием». Так он подтвердил свою готовность продолжать «дела несвободного человека» – переместиться с должности управляющего казённой палатой Пензенской губернии на такую же должность в губернию Тульскую.

Причины, по которым Салтыков покинул Пензенскую губернию, до сих пор не имеют точного объяснения. Версия о том, что он стал проверять губернские расходы за 1862–1864 годы и обнаружил «неблагополучие в отчётности, бросавшее тень уголовщины на губернатора» (у другого исследователя: «в действиях губернатора вскрыл прямое казнокрадство»), изложена неубедительно, без представления конкретных документов. Сомнителен сам факт, что в 1866 году Салтыков вдруг влез в бумаги прошлых лет, ответственности за которые нести никак не мог. А если даже по своей въедливости и влез (или влез, вторгаясь в поле деятельности только что образованной губернской контрольной палаты, – о ней ниже), то явно нарушил негласные правила административных взаимоотношений, одно из которых: подписано – и с плеч долой. После этого инцидента, если он и был в действительности, его пребывание в Пензе становилось невозможным…

Однако логичнее поискать объяснение причины уезда Салтыкова из Пензы в сфере психологической. Как мы уже установили, этот город возник в его биографии случайно как слабая альтернатива ещё более удалённой Полтаве, так же, как и Пенза, тогда ещё не связанной с Москвой железной дорогой. А удобство транспортных сообщений для Салтыкова было очень важным, ибо ездить ему в эти годы пришлось много – не только по губернии, но и подальше. По скрупулёзным подсчётам С. А. Макашина, во время пензенской службы он был в разъездах 133 дня, из них 40 ушли на поездки в Министерство финансов в Петербург, а 55 дней – отпускные, за два года.

Проведя десять ревизий уездных казначейств, Салтыков проехал по губернии примерно три тысячи вёрст – разумеется, в запряжённом лошадьми экипаже. Разнообразные впечатления накапливались, но и силы тратились, и раздражение нарастало. Сохранилось частное письмо поэта А. Н. Плещеева, датированное ещё 21 ноября 1865 года с выразительными строками: «Унковский говорит, что Салтыков в Контроль переходит. Вот не ожидал я. Знать, уж очень ему Пенза надоела…»

Вместе с тем, прощупывая почву на предмет перехода в ведомство Государственного контроля, Салтыков едва ли был объят высоким пафосом служения Отечеству. Полагаю, здесь, как и прежде у него, сходились собственные интересы с обстоятельствами жизни. У Государственного контроля как ведомства Комитета министров Российской империи были серьёзные контрольно-счётные и наблюдательные функции и по государственному бюджету, и по бюджету отдельных министерств и ведомств. Особая привлекательность службы в Госконтроле была для него, как и прежде, связана с личностями – государственным контролёром был тогда Валериан Алексеевич Татаринов, один из ведущих деятелей в команде реформаторов императора Александра Николаевича. Как говорится, Рейтерн был хорош, а Татаринов и того пуще. Он выстраивал работу Госконтроля так, что польза от преобразований была очевидной. До 1864 года ревизии государственных доходов и расходов в губерниях проводили особые отделения при губернских казённых палатах. Но с 1866 года появились особые контрольные палаты, о необходимости создания которых говорили уже несколько десятилетий. На них возложили надзор за движением государственных доходов и расходов в губерниях.

Здесь, без сомнения, Михаил Евграфович видел обширное поле для своей боевой деятельности. Он счёл для себя выгодным перейти, может быть, в той же Пензе под начало Татаринова. Хотя по рангу это было некоторым понижением в традиционной чиновничьей иерархии, но зато давало ещё большую свободу в отношениях с губернским начальством. Контрольные палаты не входили в число губернских учреждений – они были самостоятельны и, производя итоговую ревизию губернских отчётов, подчинялись непосредственно государственному контролёру и совету Государственного контроля.

Однако переход нашего героя в Госконтроль не состоялся. Почему, можно только высказывать предположения. Моё состоит в том, что с точки зрения министерских начальников Михаил Евграфович был работником, мягко говоря, с противоречивыми свойствами. Спору нет, его нравственное обличье давало основания для полного к нему доверия. Как бы Салтыков ни жаловался на недостаточность средств к существованию, было понятно, что эти средства он будет добывать собственным трудом, а не запуская одну руку в казну, а другой принимая «приношения и благодарения». Однако постоянные метания Салтыкова (Щедрина) между канцелярским и писательским столами не могли не вызывать настороженность у его доброжелательных начальников.

Чины ему шли, шли по справедливости, без задержек. Правда, его не удостаивали орденами, но и здесь были свои тонкости: едва ли причины ненаграждений надо искать в содержании жандармских донесений и кляуз сослуживцев (они тоже были). Пожалование орденами зависело от выслуги лет, от многих бюрократических тонкостей – а здесь Михаил Евграфович был непредсказуем.

Поэтому управляющим Пензенской контрольной палатой стал молодой, чуть за тридцать коллежский советник, между прочим, выпускник Ришильевского лицея в Одессе Людвиг (в крещении Яков) Карлович Делла-Вос. Это был настоящий карьерный чиновник. За предыдущие заслуги он уже был награждён орденом Станислава, а в дальнейшем, при выходе в отставку с поприща Госконтроля, получил чин тайного советника. Он и его старший брат Виктор – дети эмигранта из Испании и русской дворянки – не посрамили своего экзотического имени на Российской земле. Виктор, крупный учёный-механик, путеец, стал выдающимся организатором инженерного образования в России, именно по его настойчивой инициативе было создано быстро прославившееся своими выпускниками Императорское Московское техническое училище. Оно доныне принадлежит к числу ведущих российских инженерных вузов, правда, до сих пор таща в своём названии, то ли по недомыслию, то ли злонамеренно, имя радикал-террориста Баумана. А дочь многодетного отца Людвига Делла-Воса Ольга Делла-Вос-Кардовская стала в пору Серебряного века художницей, академиком живописи и автором выразительных портретов молодых Николая Гумилёва и Анны Ахматовой.

В те же месяцы, когда Салтыков искал пути для перехода в Госконтроль, у него после долгожданной публикации в «Современнике» «Завещания моим детям» зародилась надежда на более широкое сотрудничество с журналом. Но 1866 год в России оказался бурным. Весной выпускник Первой Пензенской мужской гимназии, неудачливый студент двух университетов – Казанского и Московского – Дмитрий Каракозов отправился в Петербург с целью убить императора. Эта террористическая идея вырастала в его сознании несколько лет. Но почему? Коммунистическая пропаганда тратила огромную энергию на то, чтобы изобразить своих героев-кровопускателей в ореоле самопожертвования. С этим можно и не спорить – надо лишь исследовать психическое состояние этих самых героев, посмотреть на те факты их жизни, которых не скрывают и большевики-пропагандисты. Так, всегда было известно, что и Каракозов, и его двоюродный брат Николай Ишутин, укрепивший первого в мысли, что без террористических нападений достичь социалистических идеалов невозможно, были психически нездоровыми людьми (Ишутин через несколько лет попросту сошёл с ума).

4 апреля 1866 года Каракозов стрелял в мирно прогуливавшегося Александра II (от этой своей роковой привычки император, как знаем, так и не отказался), но то ли промахнулся, то ли был остановлен оказавшимся рядом крестьянином Осипом Комиссаровым. Этот безумный террористический акт имел – и власть можно понять – разнообразные последствия. Среди них обыски и аресты, в том числе и среди литературной братии. Поскольку при обыске у Каракозова нашли журналы «Русское слово» и «Современник», оба почли за благо навсегда закрыть. Таким неожиданным образом долгая и, на мой вкус, несправедливая до хамства история общения Салтыкова с «Современником» была мигом завершена.

Между прочим, хоть и задним числом, после ухода поезда Некрасов, как выяснилось много лет спустя, всё же устыдился того, что в справедливых внутриредакционных спорах Салтыкова с Антоновичем и прочими радетелями идеологической чистоты принимал их сторону. В связи с закрытием «Современника» он предложил Салтыкову содействие в сотрудничестве с ежеквартальником «Вестник Европы», начавшим выходить в Петербурге. «Вестник Европы», некогда созданный Карамзиным, теперь решился возродить профессор всеобщей истории Санкт-Петербургского университета Михаил Стасюлевич. Забегая вперёд, скажем: у него это получилось, журнал успешно издавался вплоть до 1917 года и был, наряду со всеми другими изданиями императорской России, закрыт большевиками. Но в летние месяцы 1866 года Михаил Евграфович, ещё сидевший в Пензе, заартачился. «Куда нам, свистунам, забираться в такие высокие сферы!» – будто бы сказал он, вспоминая сатирический «Свисток» при «Современнике» и намекая на то, что «Вестник Европы» не станет откликаться на злобу дня… Надо признать, здесь пророческий дар Михаила Евграфовича не проявился. У него ещё будет своя история взаимоотношений с «Вестником Европы», и это будет со всех сторон достойная история. Но о ней – в должное время.

А пока поставим в список последствий безумного каракозовского выстрела одно событие, происшедшее как раз в Крапивенском уезде Тульской губернии, куда назначался Салтыков. Василий Шибунин, писарь 2-й роты 65-го Московского пехотного полка, переведённый сюда в разряде штрафованных из Екатеринославского лейб-гренадерского полка за воровство и пьянство, продолжил разгул на новом месте службы. За это и ненадлежащее ведение писарских дел ротный командир дисциплинарно наказывал Шибунина, но однажды, выйдя из себя, после грубой перепалки, приказал не только вернуть писаря в карцер, из которого тот только что вышел, но и высечь его розгами. На это пьяный Шибунин ответил ротному публичной пощёчиной.

Дело было в июне, в разгар следствия по делу Каракозова. Трудно представить, что его история не повлияла на то, что Шибунина мгновенно предали военно-полевому суду и приговорили к смертной казни. На суде добровольным защитником дебошира выступил Лев Толстой, но все его усилия оказались тщетными. Шибунина публично расстреляли – в расположении полка, при большом стечении крестьян, сочувствовавших обречённому. Это произошло 9 августа – нельзя не заметить, что Каракозов был повешен позже, 3 сентября…

История эта хорошо известна – отчасти потому, что в смягчении участи Шибунина пытался принять участие Толстой; недавно на этот сюжет даже сняли художественный фильм. А мы обратим внимание на следующее. Казнь Шибунина, казалось, не была чрезвычайным событием, но всё же, по легко проверяемым данным, в Российской империи с 1841 по 1860 год было совершено всего три казни, а с 1861 по 1865 год – восемь. Террористы, начиная с Каракозова, как раз с 1866 года начали ухудшать статистику, но, как ни крути, расстрел армейского пьяницы за пощёчину, данную в защиту своего достоинства, на фоне профилактического повешения впервые покусившегося на венценосную особу не может не произвести душевного потрясения.

Так и случилось: много лет спустя, в 1908 году, Лев Толстой писал: «Случай этот имел на всю мою жизнь гораздо больше влияния, чем все кажущиеся более важными события жизни: потеря или поправление состояния, успехи или неуспехи в литературе, даже потеря близких людей…» Это влияние выразилось в формировании сегодня повсеместно известной философии Толстого, отрицающей, в частности, право человека казнить смертью другого человека. Но здесь следует перечитать и то место в защитительной речи Толстого, где он указывает на одно распространённое явление в человеческом сообществе, определяемое им так: «…кроме служебных отношений, между этими людьми установились очень тяжёлые отношения человека к человеку – отношения взаимной ненависти». Это всем нам очень хорошо известно.

Невозможно представить, что дело Шибунина осталось совершенно неизвестным для Салтыкова. Но не имея свидетельств о его к этому делу отношении, мы должны указать на очевидные изменения в состоянии российской общественной атмосферы в годы реформ, на развитие у российского человека чувства собственного достоинства, что так или иначе в творчестве Салтыкова отражено, но не поставлено в центр внимания. В центре его внимания – не обретение, а потеря даже остатков человеческого достоинства.

Поэтому отметим то, как в одном небольшом географическом пространстве одно и то же явление может тектонически повлиять на литературную вселенную одного классика и внешне никак не отразиться на литературном небосклоне классика другого.

И далее: прежде чем отправиться вслед за Салтыковым в Тулу, скажем о том, чего у него там, на тульских землях не произошло.

Не произошло встречи с Львом Толстым.

Это странная особенность жизни обоих. Почти ровесники, две звезды новой эпохи реформ русской литературы они были знакомы, вероятно, с зимы 1856 года, когда Салтыков после Вятки приехал в Петербург устраивать свои служебные дела, и тогда встречались часто. Оба не были нелюдимами. Оказавшись в Петербурге в феврале 1856 года, штабс-капитан Толстой потащил весь цвет «Современника» в фотографическое ателье Сергея Левицкого (дагеротипия – совсем не дешёвый в те времена аттракцион). Так он обогатил историю русской литературы и культуры впечатляющими фотодокументами[16]. И в поздние свои годы Толстой не уставал от толп паломников, устремляющихся в Ясную Поляну. Однако при этом с Достоевским так и не познакомился, на открытие памятника Пушкину в 1880 году в Москву не приехал (правда, и Салтыкова там не было).

Последний раз в жизни Толстой и Салтыков встречались в Петербурге в марте и в Москве в апреле 1858 года. Общение было разносторонним и дружеским. Толстой, послушав чтение Салтыковым его прозы, в своём дневнике отметил: «Он здоровый талант» (17 марта 1858 года). Салтыков дневников не вёл (во всяком случае, они нам неизвестны; наверное, ему хватило «Дневника провинциала в Петербурге»). Салтыковское суждение о Толстом записал сам Лев Николаевич – в том же дневнике, после ужина с четой Салтыковых в ресторане роскошной гостиницы Ипполита Шевалье в Старо-Газетном (ныне Камергерский) переулке: «Он (Салтыков. – С. Д.) упрекал меня в генияльности» (4 апреля).

Оценка Толстого, вероятно, не требует пояснений: чего-чего, а болезнетворной тоски в энергетически сильных сочинениях Салтыкова нет (хотя читал Салтыков Толстому из своей «Книги об умирающих»). А вот высказывание Михаила Евграфовича до сих пор остаётся непрояснённым. Возможно, здесь отзвук спора. В дневнике Толстого тех недель есть запись: «Политическое исключает художественное, ибо первое, чтобы доказать, должно быть односторонне» (21 марта). Можно предположить, что он высказал эту идею Салтыкову, а тот не согласился, ибо уже в ту пору в ранних сатирах не соглашался с сужением задач и возможностей художественного. Политические мотивы у Салтыкова представлялись не «односторонне», это была не популярная тогда «обличительная литература», а нечто иное, исходящее из метафизической сущности человека и пропущенное через политические коллизии.

И в этом смысле Салтыков, видевший художника в гуще жизни, более свободен, чем тогдашний Толстой, шедший в ту пору за идеями Белинского об особом предназначении и художника, и творчества как такового. У Салтыкова своё – служба с государевым напутствием. Служить, как писать, писать, как служить…

Вот и разберись тут. Тем более когда, несмотря на конфликты в Пензе, он вместе с назначением в Тулу получил чин действительного статского советника (со старшинством от 2 декабря 1866 года), то есть стал гражданским (статским) генералом. Это давало прибавку в жалованье, а также именование «Ваше превосходительство». К слову, по воспоминаниям, Салтыков отнёсся к своему новому титулу очень серьёзно: принимая его в служебных обстоятельствах, приходил в ярость, когда слышал «Ваше превосходительство» от своих добрых знакомых и друзей.

Однако в Туле свежий действительный статский советник провёл меньше года: официально вступил в должность управляющего Тульской казённой палатой 29 декабря 1866 года, а уже 13 октября 1867 года получил такую же должность в хорошо знакомой ему Рязани. И это непродолжительное пребывание на новом месте вызывает особое внимание, необходимость серьёзного разбора, хотя о тульских месяцах жизни Салтыкова сохранилось немного материалов: полтора десятка его писем, служебные документы, коекакие воспоминания…

Железной дороги в Туле, как и в Пензе, ещё не было, но она споро строилась от Серпухова, уже связанного чугункой с Москвой, и, заедем чуть вперёд, 5 ноября 1867 года по ней началось движение. Однако Салтыков этого достижения едва ли дождался: впервые приехав в город из Серпухова на конной тяге, он так же, в экипаже, окончательно покинул Тулу то ли в октябре, то ли в начале ноября. Хотелось бы, само собой, представить его мчащимся из Тулы в Москву в одном вагоне с Львом Толстым, но ни одного намёка на это история не сохранила. Поэтому вернёмся к реальности.

В Туле Салтыковы занимали служебную квартиру в доме Игнатьевой, на Киевской улице. Хотя точное местонахождение дома установить не удалось. В отличие от Пензы, в бытовую жизнь которой супруги успели врасти, а Михаил Евграфович получил вдохновительные для творчества впечатления, Тула в его произведениях так и не появляется. Только однажды, по свидетельству писателя и драматурга Ивана Щеглова, уже в 1880-е годы, Салтыков, вероятно, пребывая «в особенно угнетённом состоянии духа», вдруг произнёс экстравагантное пророчество, «будто похоронят его за городом на пустыре, где сваливают мусор, без песнопения и колокольного звона, – и, когда его зароют, забредёт на могилу пьяный монах и осквернит свежую могильную насыпь. (Рассказчик выразился несколько сильнее.)

– И будет это в городе Туле! – мрачно заключил он.

– Почему “в Туле” – никто не мог понять, по всей вероятности и сам Щедрин».

Характерно это «Щедрин» в описании встречи с Салтыковым. Но и «Тула» здесь появляется, пожалуй, не случайно. Можно предположить, что с Тулой у Салтыкова в последние десятилетия жизни связывались, прежде всего, две личности. Первая – это его любимейший в «Отечественных записках» автор, талантливейший и проницательнейший уроженец Тулы Глеб Иванович Успенский, автор «Нравов Растеряевой улицы», где этот город своеобразно воспет. Не исключено, что перед описываемой встречей Салтыков встречался с Успенским (у Щеглова есть упоминание об их общении), и потому как-то ассоциативно выплыла Тула.

Но вспомнить Тулу Салтыков мог и в связи с другой личностью – тульского гражданского губернатора и притом генерал-майора, в прошлом командира Волынского пехотного полка Михаила Романовича Шидловского. Как, вероятно, заметили читатели, мы были неизменно внимательны к взаимоотношениям Михаила Евграфовича со своими непосредственными начальниками, в том числе и губернаторами, а здесь мы просто обязаны о Шидловском подробно сказать. Ровесник Салтыкова, в том же чине, только военном, он принадлежал к старому польскому дворянскому роду; впрочем, его предки ещё в XVI веке переселились в Россию. Губернатором его назначили в 1865 году, причём он получил напутствие уделять особое внимание разворачивавшейся Земской реформе. Напутствие Шидловский воспринял по-военному чётко: организация выборных уездных и губернских земских собраний и проведение в феврале 1866 года учредительного Тульского губернского собрания прошли под неусыпным наблюдением местной жандармерии.

Было у этого «энергичного реакционера», как назвал Шидловского в своих воспоминаниях князь Д. А. Оболенский, ещё одно своеобразное качество, вынесенное, возможно, также из армейской практики. Он стал скрупулёзно влезать во все дела Тульского губернского правления, тем самым лишив своих подчинённых какой-либо самостоятельности. Каждое, даже самое незначительное решение должно было согласовываться с губернатором, что мгновенно породило волокиту и безумный круговорот служебных бумаг. Войдя во вкус, при минимальных юридических знаниях, Шидловский стал влезать и в судопроизводство, которое также было реформировано. Первой инстанцией по широкому кругу гражданских и уголовных дел стали волостные суды и мировые судьи, мировой съезд являлся окончательной инстанцией по делам волостных судов и мировых судей, а Тульский окружной суд рассматривал с участием присяжных заседателей и присяжных поверенных, то есть адвокатов, дела особой важности.

Шидловский, как вспоминал современник, «начал принимать жалобы на съезды по решениям волостных судов и расплодил такую массу дел, что в уезде нельзя было привести в исполнение ни одного решения волостного суда, всякое было обжаловано». В этих обстоятельствах жалобы на судебные решения стали расходиться по разным адресам, иные стали добираться и до Петербурга – до министерств и Сената… Лишь многими усилиями, после вмешательства сенаторов удалось укротить ретивого губернатора. В этих обстоятельствах появление Салтыкова на ключевой губернской должности стало для Шидловского подарком.

Согласно положению «О преобразовании казённых палат и изменении штатов» от 23 мая 1866 года управляющий казённой палатой как губернским подразделением Министерства финансов был её единоличным руководителем и облекался персональной ответственностью перед министерством за всё происходящее в губернии в финансовой сфере. Однако при этом продолжал действовать «Общий наказ гражданским губернаторам» 1837 года, согласно которому губернатор наделялся всей полнотой власти в своей губернии, мог ревизовать все губернские и уездные учреждения, а главное – отвечал за надлежащий сбор всех налогов.

Это очевидное противоречие, однако, не было вопиющим (в определённой степени оно существовало и до положения 1866 года, но согласованно снималось начальством в большинстве российских губерний). Не было здесь конфликтов и у Александровского с Салтыковым, если не считать финального столкновения, где, как мы пытались показать, свои полномочия превысил Михаил Евграфович.

Но в Туле Салтыков оказался с совершенно другим настроем, так что и Шидловский был для него тоже подарком. Пожалуй, он, нацелившийся на скорое возвращение в литературу, впервые встретил столь далёкого от литературы и искусства администратора. Хотя Шидловский, так же, как и Достоевский, окончил не самое захудалое учебное заведение – Главное инженерное училище (вроде и с Достоевским был знаком), – а также военную академию, признать его интеллектуалом затруднительно. Когда позднее он угодил на место председателя совета Главного управления по делам печати, поэт Фёдор Иванович Тютчев однажды во время обсуждения какого-то конфликта спросил его: «Для чего литература и печать, если отрицать значение её заявлений?» – «Для забавы, для забавы! – крикнул не своим голосом Шидловский. – Для того чтобы людям, которым было нечего делать, было что читать. Другого значения литература и вообще печать не имеют!»

Впрочем, поначалу Михаил Евграфович не стал выяснять и утверждать с губернатором значение литературы, а взялся за изучение дел вверенной ему казённой палаты. И быстро пришёл к выводу, что «по количеству и роду производимых им денежных оборотов» Тульское губернское казначейство занимает «едва ли не одно из первых мест в Империи». А это требует его перевода из 3-го разряда во 2-й, то есть создания дополнительных должностей бухгалтеров и кассиров.

Замечательны в отношении Салтыкова в адрес Министра финансов слова с обоснованием перемен: «Хотя при первом моём знакомстве с делопроизводством и счетоводством Тульского губернского казначейства оно найдено в надлежащей исправности, тем не менее я имел случай самым положительным образом убедиться, что чиновники казначейства до крайности обременены работой. Занимаясь почти без отдыха с утра до поздней ночи, они весьма естественно ищут себе других более лёгких и не менее вознаграждаемых служебных занятий. Прямым же последствием такого положения дел может быть крайняя изменчивость в личном составе казначейства, а вместе с тем и расстройство в делах и счетах его».

Одновременно Салтыков взялся за наведение порядка в делах торговли и промыслов. Прекрасно зная по опыту службы в Пензенской губернии сколь быстро – и неизменно с ущербом для казны – действуют предприниматели, как только ослабевает контроль за ними со стороны волостных правлений, Салтыков не только в особом циркуляре потребовал от них «постоянного наблюдения за точным исполнением правил», но и подготовил подробные пояснения о действиях лиц, пользовавшихся льготами при взятии торговых документов.

В частности, он обратил внимание на то, что в положении о льготах «отставным и бессрочноотпускным солдатам, их жёнам, вдовам, незамужним дочерям, а равно вдовам и незамужним дочерям церковно- и священнослужителей», утверждённом 9 февраля 1865 года, было упущение, которым незамедлительно воспользовались многие и продолжали пользоваться, уже по недосмотру чиновников, хотя 12 декабря 1866 года Государственный совет исключил из льготного списка питейные заведения. Также для упорядочения мелочного торга в губернии Салтыков потребовал от всех льготников «снабдить себя на право торговли особыми бесплатными свидетельствами, имеющимися в уездных казначействах».

Можно представить, что, взявшись за проверку «питейных заведений» Тулы, Салтыков исходил не только из собственных печальных наблюдений. В Туле, как было замечено, у него оказалось своё доверенное лицо. В 1866 году «Современник» до неожиданного, но предсказуемого закрытия успел напечатать четыре очерка молодого Глеба Успенского из его будущего знаменитого «растеряевского» цикла. В них с мрачным сарказмом, зловеще изображались деятельность целовальника Данилы Григорьича и его клиентура.

И теперь Салтыков быстро убедился, что Успенский, изображая «г. Т.», то есть город Тулу, совсем не сгущал краски. А поэтому распространил надзорные действия на всю губернию. Он быстро обнаружил существующую в губернии тенденцию к сокрытию капиталов «торгующим классом», то есть купцами. Разумеется, тяга к их сокрытию, то есть к уклонению от налогов – неотъемлемое качество любого предпринимателя, но здесь она неожиданным образом поддерживалась земскими управами и даже губернатором Шидловским, утверждавшим заниженные обложения капиталов. Причины такого добросердечия могли быть различными – от своекорыстных до покровительственных, но это были серьёзнейшие нарушения, и они быстро перевели отношения между Салтыковым и Шидловским из дружеских (по воспоминаниям, поначалу новый управляющий казённой палатой «нередко бывал у него запросто, любил играть с ним в пикет») в конфликтные и враждебные.

Шидловский, уже привыкший оставлять последнее слово за собой, не потерпел того, что Салтыков стал последовательно отстаивать независимость казённой палаты от губернатора. Были и такие тонкости, снять которые можно было только взаиморасположением, взаимопониманием, поиском согласия. А этого не проявлялось и со стороны Салтыкова. Хотя, выявляя и преследуя наказаниями и штрафами всяческие нарушения, сам он порой намеренно шёл против требований закона – как пишет в своих воспоминаниях секретарь Тульской казённой палаты И. М. Мерцалов, «из сострадания к бедным торговцам». Мерцалов запомнил и записал слова Салтыкова: «Ну, претензии-то всякие в сторону, когда представляется возможность помочь бедному человеку», но, со своей стороны, выразил справедливое несогласие с этим шатким доводом, который обрекал подчинённых Салтыкова на конфликт с законом, а значит, и на серьёзные наказания по службе.

Очевидно, этот чиновник был истинным почитателем произведений Щедрина, ибо сумел воспроизвести в своих воспоминаниях (единственных о пребывании Салтыкова в Туле) психологически очень достоверную сценку, показывающую характер и стиль работы Михаила Евграфовича, мгновенно оценённые в народе:

«Однажды, часов в одиннадцать утра, является в палату целая толпа рыночных торговок, оштрафованных по актам торговой депутации за невыбор билетов на торговлю из палаток отрезами ситцев и мелочным галантерейным товаром, и вот, только входит Салтыков в переднюю, толпа эта бросается перед ним на колени с слёзной мольбой о пощаде, кричат все вместе, перебивая друг друга: “Ваше превосходительство, помилосердствуйте, не прикажите теснить и преследовать нас”.

– В чём дело? – спрашивает он.

Опять крики и вопли всех вместе, так что трудно разобрать, чего они хотят, а пройти не пускают, хватаясь за ноги. Вырвавшись кое-как из этой толпы взволнованным и расстроенным, Салтыков набрасывается на старшего делопроизводителя:

– Это вы своими протоколами пригнали сюда сумасшедших баб, не могли там на месте разобрать их и уладить дело!

– Что ж я мог сделать? Билетов не взяли при всём настоянии, пропускать их в обиду других исправных плательщиков я не имел права, тем более что торговля их у всех на виду, хотя прежде и пропускали их. Вот и галдят теперь, чтобы позволили торговать беспошлинно.

– Ну, подите, убедите их сами, что этого нельзя допускать, и пусть убираются отсюда.

Вышел к ним старший делопроизводитель, они и слушать его не стали. “Мы, говорят, желаем объяснить свои нужды генералу вашему”. Но и генерал, сколько не разъяснял им, что закон запрещает беспошлинную торговлю, что если им тяжело заплатить требуемые пошлины, могут платить по частям, – не мог вразумить и успокоить их. Потеряв наконец терпение, управляющий ушёл в свой кабинет, а их велел выгнать. Тем не менее благодаря этим воплям и мольбам о снисхождении Салтыков принял живое участие в положении бедных женщин: немедленно предписал полиции произвесть дознания об имущественной несостоятельности их и затем, по получении этих дознаний, многих освободил от уплаты штрафов и пошлин, по безнадёжности поступления, об остальных просил полицеймейстера не требовать с них строго уплаты всей суммы взыскания вдруг, а взыскивать понемногу и по частям, но в том и другом случае лавок их не велел закрывать и не запрещал продолжать торговлю.

То и другое распоряжение были явно неправильны и несогласны с требованиями закона. Салтыков, конечно, вполне сознавал это и всё-таки предпочёл следовать влечению своего отзывчивого сердца, чем руководствоваться буквою закона».

Как говорится, литература – и жизнь. Надо ли добавлять, что после отъезда Михаила Евграфовича чиновники, чтобы не попасть под наказания, все эти распоряжения «милостивого барина» вынуждены были отменить?

Мерцалов пишет и о том, что в своей, по сути, псевдоблаготворительной деятельности Салтыков «умел легко различать и по заслугам наказывать» «проходимцев, притворявшихся бедняками», но и такую форму взаимоотношений трудно признать достаточно правомерной.

Благодаря подробным и стремящимся к максимальной объективности воспоминаниям Мерцалова мы можем разобраться в механизмах конфликта между «главарями нашими», как он их называет. Очевидно, имея равные с губернатором служебные ранги, Салтыков решил отстаивать своё право на полную независимость от своего ровесника, с раздражением воспринимал даже вызовы к губернатору на заседания, хотя сам не отличался пунктуальностью, появляясь в присутствии позднее своих подчинённых.

Однажды, во время заседания Особого о земских повинностях присутствия, которое Шидловский проводил вечером на своей квартире, Салтыков стал горячо спорить по обсуждаемым вопросам, говорил губернатору «колкости», «а тут ещё ни к селу ни к городу подвернулся полупьяный городской голова с своей жалобой на губернаторского любимца-полицеймейстера, будто он ворует овёс и сено, отпускаемые городом на пожарных лошадей. Губернатор потерял терпение и закрыл заседание, отзываясь невозможностью вести его ввиду возбуждённого состояния некоторых членов».

Разумеется, такое уподобление нетрезвому градоначальнику взъярило Салтыкова, и «он стал повсюду публично издеваться над тульским помпадуром, написал на него памфлет под названием: “Губернатор с фаршированной головой” и читал его довольно открыто своим клубным собеседникам». Разумеется, донесли об этих читках губернатору, и Михаил Романович, как истинный офицер, поднял брошенную ему рукавицу…

Но здесь следует сказать несколько слов и об этом «памфлете» (текст его неизвестен), и об источниках творческого вдохновения Салтыкова. Надо всегда помнить: как ни упрекал Михаил Евграфович Льва Николаевича в «генияльности», он и сам был литературный гений. А гений не разменивается на простые шаржи. Романический цикл Салтыкова «Помпадуры и помпадурши», который он вывез из своих служебных странствований, был и, очевидно, останется одной из самых ярких философских сатир на человека при власти. Однако ни один из добросовестных исследователей не станет привязывать его образы к конкретным администраторам, с которыми (и которым) пришлось иметь дело с Салтыковым. Можно говорить о каких-то отдельных деталях, о вариантах сходства, но прямолинейные сопоставления невозможны.

Даже чиновник Мерцалов, хотя он и не слышал салтыковского «памфлета» и не читал его, вставляет замечательную реплику: известная всем «фаршированная голова» майора Прыща из «Истории одного города» и сам Прыщ «не имеет ничего общего с Шидловским, кроме разве названия майором, так как и Шидловский любил подписываться на исходящих бумагах: не губернатор, а генерал-майор Шидловский».

Действительно, правление градоначальника Прыща и даже он сам изображены Салтыковым с симпатией. Между прочим, трагическая гибель Прыща, фаршированную голову которого съел «местный предводитель дворянства», представляет собой замечательное овеществление ходкого метафорического выражения «его съели». «Но никто не догадался, что, благодаря именно этому обстоятельству (фаршированной голове градоначальника. – С. Д.), город был доведён до такого благосостояния, которому подобного не представляли летописи с самого его основания» – так завершается история о Прыще. А мы обратим внимание на то, что во времена реформ, когда писалась «История одного города», и предводители дворянства на местах, и само дворянство фактически съедали многих администраторов-реформаторов, посылаемых в губернии из столицы. Так что образ «фаршированной головы» мог возникнуть у Салтыкова в связи с Шидловским, но потом приобрести именно тот художественный смысл, который был необходим в построении «Истории одного города». По некоторым данным, любимым выражением Шидловского было «Не потерплю!», которое Салтыков отдал в «Истории» градоначальнику Брудастому, «Органчику», а сохранившиеся рукописи книги показывают, что первоначально глава о Брудастом называлась «Фаршированная голова», затем «Неслыханная колбаса». Так что вновь вспомним замечательный толстовский образ «бесконечного лабиринта сцеплений, в котором и состоит сущность искусства»…

Многолетний приятель Салтыкова, член совета Главного управления по делам печати Василий Лазаревский, хорошо знавший и Шидловского, в своих записках замечает, что именно «Фаршированная голова» заставила Шидловского начать регулярные действия против Салтыкова с жалобами на то, что с ним «нельзя служить». Также Лазаревский отметил, что Салтыков о Шидловском «говорить любит, но всегда с пеной у рта».

В своей борьбе с Салтыковым Шидловский обрёл союзника в лице тульского жандармского штаб-офицера полковника Муратова. Тот ещё 7 января 1867 года отправил о вновь прибывшем управляющем казённой палатой донесение в своё ведомство: «Дейст. статск. советник Салтыков, вступив в исправление должности, приказал вынести из присутствия палаты зерцало (вопреки 49 ст. 2 тома Общ. Губерн. учрежд.), советников же Казённой палаты и её секретаря поместил в канцелярии. Сам является в присутствие в пальто (так тогда назывался род гражданского сюртука; чиновники же, тем более начальник, обязаны были носить вицмундиры. – С. Д.) и дозволяет себе курить, несмотря на то, что в присутствии находится портрет государя императора». Обо всех этих непорядках Муратов также доложил губернатору, но Шидловский до поры до времени не обращал на эти вольности внимания…

Мудрый и терпеливый министр финансов Рейтерн, долгое время принимавший сторону Салтыкова, в конце концов, изнывая от поступающих с двух сторон жалоб, стал понимать: мир здесь недостижим. До него, возможно, дошёл и такой сюжет, превращавший тульское противостояние в какой-то медвежий цирк для увеселения всего города[17]. Написав очередную жалобу министру на вмешательство губернатора в дела казённой палаты, Салтыков «велит скорее переписать это представление и, когда оно было запечатано, расписывается в получении пакета по разносной книге, сам несёт его на почту, держа перед собою как бы напоказ всем. На полдороге встречается с ним знакомая барыня и с удивлением спрашивает:

– Куда это вы, Михаил Евграфович?

– Иду Мишку травить.

– Какого Мишку?

– А вон (указывая на квартиру губернатора, помещавшуюся на втором этаже), что залез в высокую берлогу.

– А! верно, жалобу на губернатора хотите отправить? Что ж вы сами-то несёте пакет?

– Покойней будет на душе, когда сам в подлеца камень бросишь».

А Рейтерну стало покойнее, когда он наконец решился переместить Михаила Евграфовича на открывшуюся вакансию управляющего Рязанской казённой палатой.

Как видно, изнемогший в междоусобной борьбе Салтыков посопротивлялся, но затем согласился вновь поработать в Рязани.

Однако напоследок сделал странное назначение непригодного чиновника на должность уездного казначея. Со скандалом оформил ему прогонные документы, после чего раскланялся с взбудораженными чиновниками, как вспоминает тот же Мерцалов.

«– Теперь, – прощайте, я уж больше не управляющий вам; видно, и правда, что два медведя в одной берлоге не уживаются».

Это Салтыков. И нет на него Щедрина!

Предыдущая главаГлава 21 из 37Следующая глава