Неверно было бы полагать, что мы не отдаём должного административным талантам Михаила Евграфовича. Тот же Мерцалов подробно пишет о том, что война с губернатором шла у Салтыкова наряду с серьёзной работой. «Девять только месяцев он управлял Тульскою палатою, но и за это короткое время своею энергическою, неутомимою деятельностью, следы которой повсюду встречаются в уцелевших делах его управления и остаются до сего времени неизгладимыми, он принёс ощутительную пользу палате». (Надо заметить, что за Салтыковым на новое место его службы поехали три чиновника.) Далее, с чиновничьим педантизмом описываются эти полезные деяния, и они действительно подтверждают «живой и светлый ум Салтыкова, быстроту соображения, помогавшую ему всегда моментально схватывать суть дела, хотя бы и сложного», – словом, это был бы, что называется, человек на своём месте, если бы…
Если бы его давным-давно не поджидало другое место, писательское.
Много лет спустя Салтыков признавался, что конфликт с Шидловским он воспринял как предвестие отставки. Но «тогда положение моё как писателя не было ещё прочно. “Современник” был закрыт; “Отечественные записки” не перешли ещё к Некрасову. Выходить в отставку не находил я ещё возможным. Нечего делать: еду в С.-Петербург объясняться. Иду к Рейтерну. Выясняется дело, что граф Шувалов, управлявший тогда III Отделением, нажаловался на меня Государю. И Государь согласился на то, чтобы “Салтыкова убрать как беспокойного человека из Тулы”».
Салтыков, при поддержке Рейтерна, отправился к Шувалову и, по его словам, потребовал от управлявшего III отделением, чтобы тот доложил императору о превратном представлении ему Салтыкова как человека беспокойного – в отрицательном смысле этого слова…
Так или иначе, вместо отставки писатель получил новое назначение. Но здесь его изначально подстерегала деликатная тонкость. Вакансия поначалу примеривалась к протеже рязанского губернатора, и последний был озадачен появлением кандидатуры Салтыкова, к тому же ещё подогревшего свою щедринскую известность достославными боями с Шидловским. Но Салтыков сам сразу обострил отношения.
Только что произведённый в действительные статские советники рязанский губернатор Николай Аркадьевич Болдарев также был ровесником Салтыкова. И тот, явившись представляться, отринул формальности, войдя в губернаторский кабинет со словами: «Ну, вот и я, ваше превосходительство!» По рассказу рязанского чиновника, записанному уже известным нам Г. А. Мачтетом, Болдарев «рассыпался в любезностях, стал уверять, что очень рад его видеть, познакомиться с ним и служить в одной губернии.
– Спасибо, спасибо, ваше превосходительство! – тем же хмурым тоном перебил его Салтыков, причём губы его слегка улыбнулись. – Очень благодарен и тронут!.. А вот министр просил меня передать вам, что ходатайство вашего превосходительства о назначении на мою должность господина М. М. – уважено им, к сожалению, быть не может!
Губернатор вспыхнул и совсем растерялся…»
В литературе о Салтыкове гуляет утверждение Мачтета, что Болдарев просил за своего родственника. Но такое прошение действительно не могло быть уважено, ибо служба родственника на высокой должности под началом другого родственника на соразмерной должности не допускалась. Но мы вполне можем допустить, что Салтыков, прекрасно зная эту коллизию, в силу своеобразия своего характера решил лишний раз покуражиться над новым для него помпадуром.
Надо отдать должное Болдареву: в отличие от Шидловского, этот выходец из кавалергардов, потомственный лошадник, отец семейства, не стал помогать управляющему казённой палатой в расширении поля конфликтов. Очевидно, его попечением Салтыков получил для проживания в Рязани «отличный каменный дом» (по отзыву Елизаветы Аполлоновны) – по сути, городскую усадьбу на углу Владимирской и Абрамовской улиц (ныне угол улиц Свободы и Щедрина). Зато супруг написал пространное прошение директору Департамента государственных имуществ, где, жалуясь, что он вынужден пользоваться «обширным казённым домом», просил дополнительные суммы на его содержание.
И прошение это было удовлетворено. Оставаясь с разнообразными долгами, в том числе по Заозерью и Витенёву (Ольга Михайловна воспитывала своих детей, включая «милостивого барина», не ослабляя суровости), Салтыков даже стал подумывать о том, чтобы стать присяжным поверенным. Встретившийся с Салтыковым в ноябре 1867 года в Москве адвокат, князь Александр Иванович Урусов вспоминал: «Говорили мы о делах, причём он, подобно всем русским людям, жаловался на безденежье. Говорили и о литературе, в которой он занимает такое видное место. И вдруг он спросил: не идти ли ему в защитники?»
Впрочем, здесь надо прислушаться к основательному суждению С. А. Макашина: «Мысли о “деловой” карьере спорадически возникали у Салтыкова в кризисные моменты его материального положения. При его крайней импульсивности они выплёскивались в дружеских разговорах и письмах, но тут же или вскоре и умирали, без каких-либо практических последствий».
Оказавшись в Рязани, Салтыков уже знал, что Некрасов ведёт переговоры с владельцем журнала «Отечественные записки» Андреем Александровичем Краевским и готов стать ведущим сотрудником издания, задержка была только в условиях договора.
Правда, общим осложняющим обстоятельством стал голод зимы 1867/68 года, охвативший едва ли не всю европейскую часть России. Это создавало дополнительные трудности в работе казённой палаты, особенно в сборе налогов. С другой стороны, именно голод заставил Салтыкова внимательнее изучить не только систему взимания пошлинных сборов за право торговли и промыслов, но и практику этого взимания. Помимо прочего, он заметил, что в Рязанской и других подмосковных губерниях (очевидно, имеется в виду и Тульская) развился «особенный вид промышленников». Это «крестьяне и мещане, не имеющие фабрики и заводы в тесном смысле этих слов, но занимающиеся, по комиссии других лиц или за свой счёт, раздачей заказов различных заводских или фабричных произведений крестьянам окружных селений, которые, исполнив заказы у себя на домах, отдают их заказчику и получают от него заработную плату. Лица эти получают выгоду весьма значительную».
По воспоминаниям поддерживаемого Салтыковым чиновника Н. Н. Кузнецова, Михаил Евграфович и в Рязани работал въедливо, как видно, отрешаясь от своих литературных мечтаний. При этом сохранял желание поозоровать при каждом удобном случае. Понимая, что повторять тульский аттракцион с зерцалом, которое выставлялось во всех российских присутственных местах как эмблема правосудия, было бы дурновкусием, Салтыков в Рязани не убирал зерцало, но всякий раз, когда ему хотелось покурить в кабинете (а курить в присутственных местах запрещалось), он снимал с зерцала золочёного гербового орла и, положив его на стол с присказкой: «Ну, теперь можно и вольно», – закуривал очередную папиросу…
Любил Михаил Евграфович, как и в прежние времена, захаживать в Дворянское собрание, где за ужином пил херес по рубль двадцать за рюмку. Причём однажды на вопрос знакомого – разве нельзя подороже? – ответил: «Не по карману». Потихоньку вокруг Салтыковых, как обычно, стал образовываться дружеский кружок…
Но с началом 1868 года рязанский общественный климат вокруг городской усадьбы на углу Владимирской и Абрамовской изменился. В Петербурге начал издаваться обновлённый журнал «Отечественные записки», и в каждом его номере появлялись сочинения Салтыкова. Вначале рассказ «Новый Нарцисс, или Влюблённый в себя», затем рассказ «Старый кот на покое», вошедший вскоре в цикл «Помпадуры и помпадурши». Подписаны они были «Н. Щедрин», но в оглавлении стояло «М. Е. Салтыков-Щедрин». В февральском номере Салтыков также напечатал «Первое письмо» своих «Писем о провинции». Оно было подписано нераскрываемым псевдонимом: Н. Гурин, но этот псевдоним никого в Рязани не мог сбить с толку. Местный бомонд понял: Щедрин вернулся! Да ещё в виде неведомого Гурина. И принялся вчитываться в журнальные строчки, ища в них своё и себя.
Последняя служба Салтыкова продлилась всего семь месяцев – он приехал в Рязань в начале ноября 1867 года, а 11 июня 1868-го навсегда, вместе с Елизаветой Аполлоновной покинул город. Пребывая в раздумьях о своих будущих литературных делах и при этом чувствуя неопределённость в предложениях Некрасова, тяготясь службой, он всё же в уныние не впадал.
Рязанский бомонд коротал время не только в разного рода посиделках. В какой-то мере теснил скуку театр. Здесь Рязани повезло: ещё в конце XVIII века попечением тогдашнего генерал-губернатора Рязанского и Тамбовского наместничеств, интеллектуала-полиглота, меломана и при том талантливого полководца Ивана Васильевича Гудовича возник «Оперный дом», первый городской театр. В 1862 году он разместился в новом здании на Соборной площади. Этот драматический театр имел заслуженную известность как один из лучших нестоличных театров России. Здесь стремились привлечь в труппу молодые таланты, чутко выстраивали репертуар: так, гоголевский «Ревизор» появился на рязанской сцене в декабре 1836 года, вскоре после петербургской премьеры. Ставили пьесы Шекспира, любимым автором был Александр Островский…
У Салтыкова был самый естественный способ преодоления меланхолии – кроме театра и дружеских семейных визитов к рязанцам своего круга (с общительной, всегда жизнерадостной Елизаветой Аполлоновной знакомства заводились легко, а в Рязани их уже знали) он после службы частенько отправлялся в клуб рязанского Дворянского благородного собрания, располагавшегося в одном из эффектных новых зданий Рязани на углу Почтовой и Астраханской улиц, построенном по проекту талантливого архитектора Николая Воронихина, племянника знаменитого Андрея Воронихина, создателя Казанского собора в Петербурге.
Как словоохотливый рассказчик Михаил Евграфович быстро приобрёл поклонников среди завсегдатаев клуба, особенно дам. По воспоминаниям очевидца, последние «обыкновенно приставали к нему с неотвязными своими просьбами рассказать что-нибудь интересное. Салтыков в угоду этим, по его выражению, “благоухающим розам”, рассказывал разные разности и анекдоты, от которых слушатели и слушательницы покатывались со смеха. Его блещущие остроумной сатирой и юмором рассказы были неистощимы. Но раз эти “ розы” утомили его до того, что он стал извиняться перед ними и сказал: “Не могу больше, мesdames. Довольно. Надо ехать домой, жена зовёт!” Но они не унимались, просили рассказать последний анекдот, и он не устоял пред их мольбою и сказал: “Хорошо! Пусть будет по-вашему. Только расскажу с условием, чтобы вы больше не просили и чтобы этот анекдот действительно был последним”. “Розы” выразили согласие. Салтыков всем усевшимся вокруг него и окружавшим его стал рассказывать, как один молодой человек во время устройства одного из любительских спектаклей неаккуратно выполнил данное ему барынями и барышнями поручение и как они за это придумали этого молодого человека наказать.
Когда Салтыков договорил до этого места, то приостановился умышленно и замолчал. Дамы наперерыв друг перед дружкой стали просить: “Михаил Евграфович, доскажите, доскажите же анекдот. Что они с ним сделали, с этим провинившимся перед ними человеком?” Салтыков отговаривался, говоря, что скажет как-нибудь после или о наказании лучше умолчать, так как оно очень плачевно. “Розы” так атаковали Салтыкова, что он как бы невольно согласился, и, когда они ему задали вопрос: “Что же они ему сделали, какое придумали наказание?” – Салтыков решился и сказал: “Что сделали с ним, вы спрашиваете?” – “Да, да, да, да!” – раздалось со всех сторон. Тогда Салтыков, сдерживая несколько свой голос, выкрикнул басом: “Клистир ему из чернил поставили!” Все женщины моментально с хохотом вскочили со своих мест и врассыпную разбежались в разные стороны. Салтыков, сам рассмеявшись на всю комнату, встал и, простившись со знакомыми, уехал домой»[18].
С 1858 года в Рязани существовала публичная библиотека (в бытность вице-губернатором Салтыков состоял членом её попечительского совета). Она размещалась невдалеке от Дворянского собрания, на Почтовой улице. Однако создать необходимый библиотечный фонд за счёт добровольных пожертвований не удавалось, и хотя читателей оказалось немало, жалобы на скудость выбора были постоянными. Но старейшая российская газета «Санкт-Петербургские ведомости» в Рязани не была редкостью, читалась многими. И вот в номере от 7 февраля 1868 года в обозрении журналов рязанцы могли обнаружить, что к «первоклассным талантам» русской литературы, наряду с Львом Толстым и Тургеневым, причислен управляющий их казённой палаты Салтыков. Через несколько дней те же «Санкт-Петербургские ведомости» отметили остроту рассказа Щедрина «Новый Нарцисс, или Влюблённый в себя», напечатанного в журнале «Отечественные записки». Следом, тоже в феврале, в Рязань доставили очередной номер газеты «Сын Отечества», где также хвалили публикации Щедрина в «Отечественных записках».
В библиотеке этих номеров журнала не было, но в неведении нетерпеливые читатели оставались недолго. Как видно, экземпляры «Отечественных записок» нашлись – если не в Рязани, так из Москвы кто-то привёз. Во всяком случае, сам Михаил Евграфович 21 марта 1868 года пишет Некрасову: «Мною овладела страшная тоска. <…> Мои “Письма из провинции” весьма меня тревожат. Здешние историографы, кажется, собираются жаловаться, а так как тут всё дело состоит в том, я ли писал эти письма или другой, и так как, в существе, письма никакого повода к преследованию подать не могут, то не согласится ли Слепцов или кто другой назвать себя отцом этого детища, в случае ежели будут любопытствующие узнать это. Впрочем, я оставляю это на Ваше усмотрение, потому что я теперь потерял всякую меру. Скоро, кажется, горькую буду пить. Так оно скверно».
Следом, 25 марта идёт ещё одно письмо Некрасову: «Здесь все узнали, кто автор “Писем из провинции” – и дуются безмерно. Разумеется, нельзя думать, чтобы 2-е письмо смягчило впечатление. Мне очень трудно и тяжело; почти неминуемо убираться отсюда… <…> обстоятельства мои из рук вон плохи».
Достоверных и независимых документов об этих месяцах жизни Салтыкова почти нет. Но само содержание первого очерка цикла «Письма из провинции», о котором идёт речь, сегодня воспринимается отнюдь не в тональности разящей сатиры Щедрина, о которой столько понаписано щедриноведами.
Образы упомянутых Салтыковым историографов (то есть разного рода российских администраторов-ретроградов и дворянских деятелей, так или иначе сопротивляющихся самой идее реформ) и не упомянутых в письме, но выведенных в очерке пионеров (чиновников-реформаторов и земских деятелей, теснящих историографов) – ироническое и притом очень обобщённое изображение противостоящих фигурантов начального периода эпохи преобразований императора Александра Николаевича.
Объяснима даже странноватая вроде бы попытка Салтыкова привязать своё детище к имени молодого сотрудника «Отечественных записок», отважно идущего на литературно-общественные скандалы Василия Слепцова, автора известных циклов о русской глубинке «Владимирка и Клязьма» и «Письма об Осташкове». Первый очерк, как и последующие шесть из цикла «Письма о провинции» (всего их получилось двенадцать) подписаны псевдонимом «Н. Гурин», а это даёт пространство для игры с читателем.
Кроме того, вероятно, и сам автор испытывал некоторое творческое неудовольствие тем, как очерки написаны. Это всё же чуть беллетризованная публицистика, а не та необычная художественная проза, которая привлекла читателя ещё в «Губернских очерках» и продолжила своё развитие в 1868 году в «помпадурских» рассказах «Старый кот на покое» и «Старая помпадурша» на страницах тех же «Отечественных записок». Тем более что в мартовском номере журнала в рубрике «Петербургские театры» был напечатан без подписи салтыковский неувядаемый шедевр, получивший в книжном издании заглавие «Проект современного балета». На считаных страницах автор развернул свою новую, историософскую на этот раз буффонаду в форме балетных либретто. Вначале примериваясь к созданию балета «Административный Пирог, или Беспримерное объедение», он, лукаво сославшись на цензурные обстоятельства, в итоге предлагает также вполне рискованную подробную роспись другого «современно-отечественно-фантастического балета».
Перед нашим изумлённо-восхищённым взором проходят Танец Взятки («Взятка порхает по сцене и лёгкими, грациозными скачками даёт понять, что сделает счастливым того, кто будет её обладателем. Она почти не одета, но это придаёт ещё более прелести её соблазнительным движениям»), Танцы Лганья и Вранья, Большой танец Отечественного Либерализма, Большой танец Неуклонности («который отличается тем, что его танцуют, не сгибая ног и держа голову наоборот») и многое другое, также не ушедшее за кулисы истории. В финале «народ в упоении пляшет; однако порядок не нарушается, потому что из-за кулис выглядывают будочники».
Думается, если рязанцы и обиделись на Салтыкова-Гурина, то потому, что в первом письме «из провинции» в самом начале есть фраза: «Середку (хор)» между «прирождёнными историографами» и «людьми новыми» («пионерами») занимают «так называемые фофаны».
Хотя о фофанах подробно будет сказано только в четвёртом письме цикла («Опыт с достаточною убедительностию доказывает, что успех какой бы то ни было страны находится в зависимости совсем не от страдательного и бессмысленного присутствования в ея истории фофанов, а от деятельного участия в ней живых и сознательных сил», прочитаем там, в частности), но и без пояснений любой житель России, говорящий по-русски, знает, что слово «фофан» означает простофиля, глупец, тупица, попросту дурак. «Фофаном» также называлась (и называется до сих пор) разновидность популярнейшей русской карточной игры в дурачки, а в письме первом прямо сказано, что карты имеют «преимущественную роль в жизни провинциала», правда, с оговоркой: «рядом с картами, в провинции уже зарождается потребность чтения и даже потребность мышления».
Поэтому горожане обиделись-рассердились, и, вероятно, мало кто вспомнил, что и сам Михаил Евграфович нередко появлялся в клубе для того, чтобы сесть за карточный стол. Также, вероятно, мало кому подумалось, что этот управляющий казённой палатой и бывший их вице-губернатор прекрасно знает и чувствует провинцию, эту самую неизмеримую российскую глубинку, «глубину» (по вдению Некрасова), «пучину» (если вспомнить название пьесы Александра Островского, появившейся в недавнем 1866 году в только что упомянутых «Санкт-Петербургских ведомостях»). Знает, чувствует, понимает и сострадает ей.
Зато, без сомнения, рязанские читатели отметили то, что предаться лирическому умилению по отношению к малоприглядным особенностям российской провинции и российской жизни как таковой несносный писатель-генерал не способен.
Очевидно, негодовали на этот салтыковский «клистир из чернил» не только многие его рязанские знакомцы. Возмутился и сам губернатор, и у него, помимо публикаций в «Отечественных записках», обнаружились для этого особые причины. Николай Аркадьевич Болдарев ещё до назначения губернатором был известен на Рязанщине как талантливый потомственный коннозаводчик. У него сложился круг друзей, который он, став начальником губернии, стремился, естественно, расширить и укрепить.
Главным своим союзником Болдарев числил такого же, как и он, выходца из кавалерии, энергичного губернского предводителя дворянства Александра Николаевича Реткина, ротмистра, обретшего чин действительного статского советника. Но были у него и недруги, как без этого, – прежде всего, богатый помещик и притом активный деятель реформ, член Губернского по крестьянским делам присутствия, председатель Рязанской уездной земской управы Офросимов. В молодости Фёдор Сергеевич обучался на юридическом факультете Московского университета, служил по Министерству юстиции. Когда Салтыков, вице-губернатор, познакомился с ним, Офросимов трудился в губернском дворянском комитете, разрабатывавшем проект положения «об устройстве и улучшении быта помещичьих крестьян». Их взгляды на «улучшение» крестьянского быта, то есть на реформы, заметно различались, но оба были умными, образованными людьми, прекрасно осознавали проблемы страны и времени, так что после возвращения Салтыкова в Рязань вновь сблизились.
Соратником Офросимова в рязанских преобразованиях был председатель Рязанской губернской земской управы, князь Сергей Васильевич Волконский, прямо заявлявший о том, что борется с «крепостниками». Ещё один их соратник-реформатор – рязанский помещик Владимир Григорьевич Коробьин, сын полковника, храброго лейб-гвардейца-артиллериста, героя Наполеоновских войн, занявшегося на покое агрономией. Коробьин-сын был прокурором Межевой канцелярии, хорошо знал судебное дело, впоследствии стал сенатором. В Рязани он занимал должность председателя окружного суда и смог собрать вокруг себя единомышленников. Между прочим, в этом кружке обнаруживается также инспектор Александровского воспитательного заведения, полковник Дмитрий Петрович Победоносцев – старший брат не кого иного, как впоследствии знаменитого Константина Победоносцева, обер-прокурора Священного синода.
Что говорить, появление Салтыкова не просто оживило губернскую жизнь, но и усилило партию реформаторов. Михаил Евграфович не только в карты играл и дам развлекал в Дворянском собрании. Он принимал гостей у себя дома или отправлялся к Офросимову, Коробьину, другим близким ему чиновникам. Каких-либо серьёзных свидетельств, говорящих о том, что рязанские «пионеры» собирались в своих особняках с целью составить заговор против губернатора, у нас нет. Но, как видно, возникшее у Болдарева справедливое ощущение, что он оттесняется от центрального места в повседневной жизни рязанского благородного общества, породило в его голове совсем не благие фантазии.
Николай Аркадьевич стал писать «конфиденциальные докладные записки» на имя министра внутренних дел, где высказывал озабоченность по поводу «весьма невыгодной перемены в образе действий» Офросимова, произошедшей после прибытия в Рязань Салтыкова. Более того, разглядел «в Офросимове до сих пор тщательно маскируемое им противуправительственное направление». Особую тревогу у губернатора вызывало то, что к своим вечерним собраниям их участники «никого из лиц, не разделяющих их убеждения… <…> не приобщают, и потому не представляется возможность узнавать, с какою именно целью собираются эти господа, но уже самая замкнутость в известном кружке, судя по направлению составляющих его личностей, указывает, что цель их сборищ не полезная».
Нарушая, по сути, правила служебной переписки и демонстрируя министру смятение чувств, губернатор рассказывает начальству о происшествии в дни празднования Масленицы 1868 года. Его, как он полагал, верный друг и единомышленник, предводитель дворянства Реткин устроил воскресный масленичный обед, пригласив на него едва ли не всех участников офросимовско-салтыковского кружка и других губернских чиновников. Но при этом демонстративно обошёл вниманием самого губернатора.
Почему произошёл этот невероятный случай, сегодня разобраться непросто – документы дошли до нас не полностью. Сам губернатор полагал, что Реткин «предпочёл охранительному принципу переход на сторону крайних либералов» потому, что поверил в некие «распространённые Салтыковым и Фроловым слухи и убоялся остаться в числе отсталых».
Но что же это за такие роковые слухи, которые закрыли губернатору дверь в дом предводителя?! К сожалению, адресованные министру внутренних дел «конфиденциальные записки» Болдарева, где об этих слухах он сообщает подробно, найти не удалось. Можно только предположить, что в те месяцы схлестнулись интересы губернатора и предводителя губернского дворянства (читаем: то есть большей части рязанского дворянства).
Вероятно, «политическая демонстрация» Реткина, как называет Болдарев злополучный обед, как-то связана с долгим и накануне завершившимся судебным разбирательством по «делу о 53 временнообязанных крестьянах Данковского уезда, сельца Хрущовки, имения барона Медема, обвиняемых в неповиновении и сопротивлении властям». Первоначально конфликт помещика с крестьянами, отказавшимися от выполнения одной из своих спорных с их точки зрения повинностей, завершился самым сакраментальным и варварским итогом: в село ввели воинскую команду, крестьян высекли и оштрафовали, после чего волнения прекратились. Однако губернской администрации этого показалось мало: взыскующие правды земледельцы были отданы под суд, причём с необоснованным обвинением в бунте, что грозило им двадцатилетней каторгой. Конфликт стал разгораться, привлекая внимание многих: уже шли реформы, в том числе реформа судебная.
То, что Болдарев ввязался в эту историю, говорило, по меньшей мере, о его недальновидности, каких бы консервативных взглядов он ни придерживался. Данковское дело начало раскручиваться при его предшественнике, губернаторе Стремоухове[19], и он мог, так сказать, не теряя своего ретроградного лица, выступить умиротворителем, а не карателем. Так, судя по всему, и поступил колоритный предводитель Реткин, в этих обстоятельствах не поддержавший губернатора, а смирившийся перед вызовами времени.
В итоге общими усилиями прогрессистов при дистанционном участии Ивана Сергеевича Аксакова, освещавшего процесс в своей боевой газете «Москвич»[20], князя Александра Ивановича Урусова, выступившего адвокатом крестьян, и, без сомнения, безудержного Михаила Евграфовича, будоражившего губернское общественное мнение[21], страдальцам незадолго до Масленицы был вынесен оправдательный приговор.
В докладной записке Болдарева, собственно, и высказывается предположение, что статья в «Москвиче», «с восторгом» представленная Реткиным на обеде и вызвавшая «общее к ней сочувствие», была написана при «деятельном участии г. Салтыкова, которого я узнаю как по общему тривиальному тону статьи, так и в особенности по горячему вмешательству его в Данковское дело». Однако нет сколько-нибудь весомых оснований считать Салтыкова автором статьи, которая была перепечатана в Полном собрании сочинений И. С. Аксакова, вышедшем в год его кончины и явно готовившемся под его надзором. Также приписать ей «тривиальный тон» можно только от большой нелюбви к автору, кем бы он ни был. Перед нами довольно яркий образчик русской публицистики, причём далеко выходящий за рамки газетной конъюнктуры.
Статья «Нечего на зеркало пенять, коли рожа крива (по поводу дела о Данковских крестьянах)» – каково было Болдареву читать это заглавие? – всем своим строем протестует против той «бесцеремонности обращения с человеческою личностью, которая даёт безнаказанную возможность администрации засадить крестьянина на полтора года в тюрьму без всяких достаточных оснований или продержать людей в так называемой “кутузке” при полицейской части за слишком усердное хлопанье артистке г-же Оноре»[22].
Автор статьи, осуждая самоуправство московской полиции и беспринципность московского мирового судьи, произносит похвальное слово провинциальным данковским судьям, которые «поступили честно: сохранили достоинство нового суда – правого и милостивого, и водворили в крестьянском населении веру в силу и независимость высшего государственного правосудия».
Согласно донесению губернатора, масленичный обед у предводителя дворянства удался на славу. Но и Болдарев своего добился. В завершение своей записки министру он вспоминал некий разговор с главноуправляющим III отделением и шефом жандармов графом Шуваловым. Шеф согласился на перевод Салтыкова в Рязань в обмен на его «обещание вести себя тихо и скромно». Однако, по мнению Болдарева, Салтыков «положительно не выполняет данного им г. шефу жандармов обещания и принимает вредное участие в делах до него вовсе не касающихся, весьма мало занимаясь делами Казённой палаты».
И бюрократические шестерёнки завертелись.
Несмотря на то что пока конфиденциальная записка добиралась из Рязани в Петербург, министра Валуева сменил Тимашев, последний это да, вероятно, и все болдаревские послания о «крайних либералах» в Рязани внимательно прочитал и обратился к Шувалову с просьбой сообщить «совершенно конфиденциально», не имеются ли «сведения о настоящих причинах возникших недоразумений и натянутых отношений между Болдаревым и названным в письме его лицами».
На этот здравый запрос Шувалов ответил очень быстро и тоже вполне здраво. Признав, что ему неизвестны «настоящие причины» возникших между губернатором и чиновниками «недоразумений и натянутых отношений», далее он высказался очень определённо:
«По сведениям, которые получаемы были во вверенном мне управлении в прежнее время, д. с. с. Салтыков нигде не пользовался сочувствием и расположением общества и действия его, хотя во многих случаях похвальные в служебном отношении, подвергались часто осуждению, точно так как поведение и личные качества его всегда более или менее вредили его частным отношениям: это было в Рязани и Твери, когда он был там вице-губернатором, затем, состоя в должности председателя Пензенской казённой палаты, он успел поссорить губернатора с дворянами, а в бытность его управляющим Тульскою казённою палатою он своими поступками возбудил общее неудовольствие и порицание, так что тульский губернатор находил совместное служение с ним невозможным и г. министр финансов предполагал уже уволить Салтыкова от службы, но ограничился переводом его в другую губернию, в предположении, что он, сознав неприличие своего поведения, изменит оное.
Ввиду всего этого и усматривая из письма рязанского губернатора, что Салтыков продолжает следовать своему направлению, я полагал бы необходимым удаление его из Рязани с тем, чтобы ему вовсе не была предоставлена должность в губерниях, так как он по своим качествам и направлению не отвечает должностям самостоятельным».
К концу мая 1868 года все жандармские и межминистерские обоснования окончательной отставки Салтыкова как «чиновника, проникнутого идеями, несогласными с видами государственной пользы и законного порядка», всегда державшего себя «в оппозиции к представителям власти в губернии», были готовы. Н. А. Белоголовый полагал, что Салтыкова отправили в отставку «по личному желанию царя», хотя никаких документальных подтверждений этому нет. Вместе с тем обратим внимание на следующее: при первом уведомлении Салтыкова об отставлении от должности управляющего Рязанской казённой палатой о полной отставке не говорилось, и он в ответном письме на имя Рейтерна просил только о причислении его к Министерству финансов.
Письмо от 3 июня 1868 года завершалось выразительным пассажем: «Позволяю себе думать, что причина столь внезапного поворота в моей жизни заключается не в служебной моей деятельности, которая всецело была посвящена честному и добросовестному исполнению лежащих на мне обязанностей. Это убеждение и надежда, что Ваше превосходительство[23] до некоторой степени находили мою службу не бесполезною, дают мне смелость просить Вас, при всеподданнейшем докладе об увольнении меня от занимаемой мною должности, довести до сведения Государя императора, что я очень хорошо помню, что я обязан Его Величеству освобождением из восьмилетнего изгнания в Вятку и что с тех пор, по крайнему моему разумению, вся моя деятельность, как служебная, так и частная, была проникнута благодарным воспоминанием об оказанной мне милости».
Не станем придавать особого смысла этикетным формам служебного письма. Хотя уже то, что проситель говорит об «изгнании в Вятку», выглядит дерзостью – в документах III отделения это перемещение называлось «отправлением на службу в Вятку».
Но если Рейтерн действительно выполнил просьбу Салтыкова и передал его слова Александру II, пусть в смягчённой форме, эту всё же утверждённую императором отставку никак не назовёшь жестокой – наш действительный статский советник получил ежегодную пенсию в 1000 рублей серебром и служебный аттестат с не совсем точной, но фактически очищающей его от прежних «грехов» записью: «Под следствием и судом не был».
Годы спустя Салтыков вспоминал обо всех этих страстях вполне спокойно. Именно жалобы в III отделение двух губернаторов, Шидловского и Болдарева, говорил он, вызвали министра финансов Рейтерна «на необходимость предложить мне подать в отставку. А я только что собирался это сделать сам. “Отечественные Записки” перешли в это время к Некрасову, меня пригласили быть постоянным сотрудником этого журнала, и я с удовольствием бросил службу, да и не хочу о ней вспоминать! Я писатель по призванию. <…> Куда бы и как бы меня ни бросала судьба, я всегда бы сделался писателем, это было положительно моё призвание».