Когда Анна проснулась, за окном лило как из ведра. Она услышала, как струи барабанили по стеклу и стекали по водосточным трубам, еще до того, как открыла глаза и увидела серый утренний свет. В саду дождь смыл с деревьев последние листья, и Анна надеялась, что кот нашел себе укрытие.
Пока она спускалась вниз по лестнице со стертыми половиками, мимо стен в выцветших старых обоях, ей пришло в голову, что это не настоящая гостиница, а кое-как приспособленный под нее частный дом. Тут мало кто останавливался – судя по тому, что в столовой почти никого не было, кроме пожилого господина, который поднялся и вышел, как только появилась Анна. Она села за единственный накрытый столик, и тут же к ней поспешила с подносом маленькая кривоногая женщина лет пятидесяти, которую Анна смутно помнила по предыдущему дню.
– Как вам спалось? – сказала женщина с типичным берлинским произношением. – Сегодня вы выглядите получше. Когда я увидела вас вчера, то подумала: сколько же забот на нее навалилось!
– Всё хорошо, спасибо, – ответила Анна, как обычно в таких ситуациях, на подчеркнуто безупречном английском и гораздо поспешнее, чем требовалось. Ей не хотелось даже время от времени думать по-немецки.
– Я принесу вам завтрак.
У хозяйки были колючие водянистые глазки и настолько выцветшие волосы, что она могла сойти как за блондинку, так и за седую. Женщина семенила туда-сюда на своих маленьких ножках и без умолку болтала:
– Тут звонил джентльмен – сказал, что заедет за вами в девять. На улице сырость ужасная. Дождь так и хлещет. Мы в Берлине так говорим, потому что струи дождя напоминают плетки. Вы обратили внимание? Правда – страшно выйти из дому! Но придется, надо сходить в магазин. Кроме меня-то некому!
За болтовней она принесла Анне металлический чайник с чаем, булочки, масло и джем.
– Спасибо, – сказала Анна и налила себе чаю.
– Ужин я не готовлю, но всегда могу подать вам вареное яйцо или сельдь, если пожелаете. Или немного цветной капусты…
Анна кивнула и сдержанно улыбнулась. Женщина, сраженная ее английской холодностью, удалилась.
Анна взглянула на часы: чуть больше половины девятого, у нее уйма времени! Она гадала, как чувствует себя мама. Видимо, без изменений – иначе бы Конрад попросил Анну к телефону, когда звонил. Анна намазала маслом булочку и откусила: тот же вкус, что в детстве!
– Есть еще булочки, если пожелаете, – предложила женщина, выглядывая из-за двери.
– Благодарю, не надо, – ответила Анна.
Когда она была маленькой, за завтраком полагалось съесть не больше одной булочки.
– Если ты не наелась, можешь съесть кусок хлеба, – говорила ей няня Хеймпи, когда они с Максом перед школой проглатывали свои булочки.
Анна была настолько уверена в непоколебимости этого правила, что однажды, проголодавшись и размышляя в этот момент над проблемой существования Бога, потребовала от Всевышнего чуда: «Пусть мне дадут еще одну булочку, и я поверю, что Ты существуешь!» К глубочайшему удивлению Анны, Хеймпи действительно дала ей еще одну булочку.
Что-то неправильное было в этой сделке. На протяжении нескольких месяцев Анну тяготила мысль, что в семье агностиков она единственная, кто располагает доказательством существования Бога. Поначалу это ее воодушевляло (разговаривая с мамой и папой, она тайком перекрещивала за спиной пальцы и думала: «Как же мало они обо мне знают!»), но постепенно стало так явно обременять ее, что мама даже спросила, не случилось ли что-нибудь. Анна помнила, как смотрит на маму, озаренную солнечным светом, льющимся из окна гостиной, и думает, что ответить.
В то время ее, однако, беспокоило не только существование Бога, но и другие вещи. Самой насущной была проблема лотерейных билетов, пачку которых она опрометчиво приобрела в школе, а продать их оказалось совершенно невозможно. О чем рассказать маме – о Боге или о лотерейных билетах? Анна внимательно изучала мамино лицо – прямой взгляд голубых глаз, по-детски вздернутый носик, прямой энергичный рот – и пришла к выводу, что лучше все-таки о лотерейных билетах.
Сейчас, сидя в обшарпанной столовой и жуя булочку, Анна думала: «Лучше бы я тогда рассказала маме о Боге… Если бы на месте мамы был папа, я бы непременно так и сделала!»
– Вот, собираюсь идти, – сообщила женщина.
На ней было длинное бесформенное пальто, скрывавшее ноги, в руках – зонтик, на голове – поношенная шляпка с вуалью.
– Auf Wiedersehen[10], – попрощалась женщина.
– Auf Wiedersehen, – ответила Анна.
На мгновение у Анны перед глазами мелькнул образ мамы в шляпке с вуалью. Вуаль была голубого цвета, доставала маме до носа и была измята, потому что мама плакала. «Боже правый, когда это было?» – гадала Анна, но так и не вспомнила.
Конрад появился минута в минуту, стряхивая капли воды со шляпы и пальто.
– В состоянии твоей мамы наметились улучшения, – сообщил он. – Хотя в целом заметных изменений нет, но я говорил с врачом по телефону. Он сказал, что пробует другое лекарство от пневмонии.
– Понятно, – ответила Анна.
Она не знала, хорошо это или плохо.
– В любом случае врач будет в больнице, и ты сможешь сама с ним поговорить. Да, еще Макс звонил из Афин. Надеется днем прилететь в Париж. Если получится, он будет здесь вечером или завтра утром.
– О, хорошо! – Мысль о Максе подбодрила Анну.
– Но ему, конечно, известно только о пневмонии.
– Макс не знает о передозировке?
– Он меня не спросил, я ему не сказал, – натянуто ответил Конрад.
Глядя, как Конрад ведет машину сквозь проливной дождь, Анна снова отметила, что он выглядит совершенно измотанным: под глазами – темные круги, и не только лицо было осунувшимся, но и все его крупное тело как-то сжалось. «Ну да, он ведь втянут во все это гораздо дольше меня», – подумала Анна. А как только они подъехали к больнице, в животе у нее, как и накануне, все сжалось, протестуя против визита к маме. И Анна вдруг рассердилась. Если бы не интрижка Конрада с какой-то несчастной машинисткой, подумала она, ничего бы не случилось.
В отличие от предыдущего дня, в вестибюле больницы стояла суета. Туда-сюда сновали медсестры, не прекращая звонил телефон, у регистрационной стойки терпеливо ждал какой-то человек в дождевом плаще, с которого капало. Прямо следом за Анной и Конрадом вкатили даму на инвалидной коляске, укрывая ее от дождя сразу под несколькими черными зонтами. «Ничего удивительного, – сказала сама себе Анна. – Сегодня понедельник. Вчера у большей части персонала был выходной».
Медсестра за столом сообщила об их появлении по телефону, и через несколько минут к ним уже спешил лысый худощавый человек в белом халате. Щелкнув каблуками, он с легким поклоном представился как лечащий врач и сразу стал описывать мамино состояние:
– Пневмония сейчас не так сильно меня волнует. Мы вкололи вашей маме антибиотики, и ее организм реагирует хорошо. Но, пока мы не вывели ее из комы, особого смысла в этом нет. А здесь у нас никакого прогресса, хотя мы и применили довольно сильные стимуляторы в надежде, что они сработают. Вы увидите: она ведет себя беспокойно.
– Беспокойно? – переспросила Анна, решив, что это связано с улучшением.
Но доктор покачал головой.
– Ее беспокойство, боюсь, не свидетельствует о том, что ей лучше. Это реакция на лекарства. Но мы надеемся, что постепенно это приведет к улучшению.
– Понимаю. А что… – Анна внезапно забыла, как выразить мысль по-немецки, – …может и не привести?
Доктор растопырил пальцы обеих рук и показал их Анне.
– Пятьдесят на пятьдесят, – сказал он по-английски. – Понимаете? Если она выйдет из комы – прекрасно! Она поправится через несколько дней. Если нет… – Он пожал плечами. – Мы делаем все, что можем.
Сначала, несмотря на слова доктора, Анне показалось, что маме лучше. С другого конца лестничной площадки она видела, как на кровати, наполовину скрытой от нее больничным оборудованием, шевелится покрывало, как будто мама его дергает. Но оказалось, рядом с кроватью стоит медсестра и возится с маминой рукой. Когда Анна подошла ближе, то увидела: сестра привязывает что-то вроде медицинской шины, чтобы мама не могла выдернуть трубку, которая соединяла ее руку с капельницей над кроватью.
Привязанная только за руку, мама металась в кровати, и из ее груди то и дело вырывались странные, глухие звуки, как будто кто-то растягивал и сжимал мехи аккордеона. Трубки во рту у мамы больше не было, но она по-прежнему изо всех сил сжимала веки. Казалось, ее мучает кошмарный сон, от которого она пытается освободиться.
– Мама, – позвала Анна и мягко коснулась маминого лица.
Мама внезапно метнулась прямо к ней – так, что ее голова чуть не задела подбородок Анны. Та испуганно отпрянула. Она взглянула на Конрада в поисках поддержки, но тот лишь стоял и смотрел на происходившее с отрешенным видом.
– Это из-за лекарств, – объяснила медсестра. – Ей дали барбитураты, чтобы стимулировать активность организма. Барбитураты вызывают сильное возбуждение.
Мама метнулась к другому краю кровати, стянув с себя покрывало: стала видна полоска розовой ночной рубашки. Анна накрыла маму.
– Вы не можете ей что-нибудь дать? – спросила Анна медсестру. – Судя по всему… Кажется, ей ужасно плохо.
– Вы имеете в виду седативные препараты, – уточнила медсестра. – Но она и так приняла их в избытке. Из-за этого она здесь.
Мама снова заметалась: теперь ее дыхание напоминало рычание. Медсестра закончила перевязку, закрепив трубку на руке.
– В любом случае ваша мать сейчас без сознания и не понимает, что с ней происходит, – сказала медсестра, кивнула Конраду и ушла.
Анна смотрела на маму, пытаясь убедить себя, что медсестра права. Но мама совсем не казалась отрешенной. Даже с закрытыми глазами она выглядела так, словно яростно негодовала – то ли против смерти, то ли против жизни. Трудно сказать, против чего именно.
Анна надеялась, что Конрад произнесет хоть слово, но он просто стоял с непроницаемым выражением лица, опираясь на палку.
Внезапно мама сильно рванулась, сбила ногой покрывало и со странными стоном снова рухнула на кровать. Ее розовая ночная рубашка, купленная, как помнила Анна, во время последнего маминого приезда в Лондон, задралась до пояса. И мама теперь лежала на мятых простынях, бесстыдно выставив себя напоказ.
Анна бросилась одной рукой поправлять маме рубашку, а другой пыталась вернуть на место одеяло. Появившаяся откуда-то медсестра пришла ей на помощь.
– Только взгляните на ее ногу, – заметила медсестра, дотронувшись до маминого бедра. – Какая прекрасная кожа для женщины ее возраста!
Анна лишилась дара речи.
Однажды в гостиничном доме в Патни мама в страшном расстройстве прибежала в их общую спальню. Оказалось, что она сидела в гостиной и, чтобы согреться, протянула ноги к слабому огню в камине. И тут отвратительный ворчливый старик, устроившийся напротив, вдруг показал куда-то в область своего пупа и заявил: «Мне видно все вот до сих пор!» Маму особенно расстроило, что старик был одним из редких в доме постояльцев-англичан. Сделай такое замечание кто-нибудь из беженцев, оно бы ее не так задело.
– Это ужасно! – воскликнула мама, упала на кровать и разрыдалась.
Анна разгневалась на старика и горячо утешала маму, но в то же время с отчаянием думала: сиди мама, сдвинув коленки, – такого бы не случилось!
И сейчас, когда мама металась на кровати, а они все стояли рядом, Анна чувствовала ту же смесь гнева и пронзительной жалости. Она пыталась поправить простыню, но та почти сразу снова сбивалась.
– Думаю, сейчас в вашем присутствии нет необходимости, – заметила медсестра. – Лучше прийти днем, когда больная немного успокоится.
Конрад потянул Анну прочь от маминой кровати. Она начала было сопротивляться, но вскоре поняла, что медсестра права, и пошла за Конрадом. Напоследок Анна обернулась. Между медицинскими приборами мелькнуло мамино лицо – закрытые глаза, искривленный в беззвучном крике рот, – но тут же исчезло из виду.
Приемный покой был полон людей в намокших пальто, и запах влажной одежды снова вызвал у Анны приступ тошноты. На улице все еще лило: по окнам бежали струи воды. Конрад остановился у двери. Рядом стояла маленькая полная женщина и выглядывала наружу, надеясь, что дождь хоть немного ослабнет.
– Мне очень жаль… но я должен ехать на работу, – хрипло сказал Конрад, как будто голос его не слушался.
Анна поймала себя на мысли, что Конрад едва произнес несколько слов с того момента, как они пришли в больницу.
– У нас сегодня совещание. Будет странно, если я не приду.
– Ничего страшного, – ответила Анна. – Я найду чем заняться.
– Не глупи. Я не собираюсь бросать тебя здесь в такую погоду. Даже не представляю, как бы твоя мама расценила такой поступок.
Маленькая полная женщина резко раскрыла зонтик, бросилась в толщу дождя и, сбежав по ступенькам, исчезла. Прежде чем дверь захлопнулась, поток холодного влажного воздуха достиг Анны, и она благодарно вдохнула.
– Знаешь, ты могла бы сходить в одно место. А после этого мы бы встретились и пообедали… В память о твоем отце открыли небольшую выставку. Мама, наверно, писала тебе.
– Правда?
Но Анне не хотелось посещать никакие выставки, и меньше всего – те, которые напоминали о папе.
Конрад взглянул на нее:
– Кажется, ты ужасно себя чувствуешь…
– Мне лучше как можно скорее вернуться в гостиницу. Возможно, завтра, когда приедет Макс…
– Конечно. – Конрад взглянул на часы. – Я тебя отвезу.
Пальто Анны плохо защищало от дождя, и пока они добирались до машины, Анна почти насквозь промокла: струйки стекали с пальто на сиденье. Конрад снова посмотрел на часы.
– В этой дыре тебе ни за что не обсохнуть. Днем хозяйка, скорее всего, выключает отопление. Никудышное место. Но ничего другого я не сумел подыскать – не было свободных мест.
Анна покачала головой:
– Это неважно, правда.
– Да, но мне бы не хотелось иметь на руках двух тяжелобольных женщин. – Машина двинулась с места. – Я отвезу тебя к себе на квартиру. Там, по крайней мере, тепло.
Они ехали под проливным дождем. Вода, несмотря на дворники, заливала лобовое стекло, и даже сквозь звук мотора Анна слышала, как капли барабанят по крыше. Перед глазами то и дело мелькали потоки воды, струившиеся по тротуарам, мокрые навесы у магазинчиков и согнутые фигурки людей под блестящими зонтами, которые спешили укрыться от дождя. Конрад наклонился вперед и нависал над рулем, стараясь разглядеть дорогу.
– Во сколько у тебя совещание? – спросила Анна.
Он взглянул на часы:
– Пять минут, как должно было начаться. Придется им подождать…
Квартира Конрада располагалась в переулке, как и квартира Голдблаттов, и, когда он затормозил, огромная лужа вышла из берегов и плеснула прямо на ноги пожилому мужчине. Тот что-то прокричал и погрозил Конраду зонтиком.
Конрад вышел под дождь и открыл дверцу машины, чтобы помочь Анне вылезти; с его шляпы капало. Потом оба бросились бегом по тротуару к дому.
– Со мной все будет хорошо, – заверила Анна Конрада, как только они оказались у него в прихожей. Но Конрад не уходил – все суетился: достал вешалку для пальто Анны, посоветовал приготовить кофе, проверил, включена ли батарея.
– Тогда до обеда! – сказал он, медля у двери. – К слову сказать… Тут много разных женских принадлежностей. Они мамины, разумеется.
– Конечно! – Анна очень удивилась. Ей и в голову не могло прийти что-то иное.
– Да… хорошо… – Конрад неловко помахал на прощанье. – Увидимся!
Дверь за ним закрылась, и Анна осталась одна в темной маленькой прихожей, гадая, что же ей теперь делать. Тут у нее по шее потекла струйка воды, и Анна отправилась в ванную вытирать мокрые волосы полотенцем.
Как и в квартире Голдблаттов, все здесь было новым и современным: душ, большое зеркало, коврик для ванной с рисунком в цветочек. На полочке над раковиной стояли два голубых стаканчика с зубными щетками. Анна решила, что одна из них – мамина.
Конрад оставил для Анны в кухне растворимый кофе и печенье. Она как раз наливала себе в чашку кипяток, когда зазвонил телефон. Сначала Анна не могла сообразить, где находится аппарат. Потом увидела его в дальнем углу гостиной, бросилась туда, сняла трубку – и поняла, что ее рот набит печеньем. Пока она пыталась судорожно прожевать его, немецкий голос на другом конце провода спрашивал с возраставшим беспокойством и настойчивостью:
– Конрад? Конрад, с тобой всё в порядке? С тобой всё в порядке, Конрад?
– Здравствуйте, – выдавила Анна с набитым ртом.
– Здравствуйте. – Голос – женский – зазвучал тише. – Скажите, пожалуйста, кто у телефона?
Анна представилась.
– О! Понимаю. – Голос зазвучал деловито. – Говорит секретарь доктора Рабина. Вы не могли бы уточнить, во сколько доктор ушел из дома? Он единственный, кто опоздал на сегодняшнее совещание.
Анна ответила.
– Благодарю вас. Значит, он скоро появится. – Последовала небольшая пауза. Затем голос произнес: – Извините, что пришлось вас потревожить. Но ведь вы понимаете, что коллеги за него беспокоятся.
– Да-да, конечно, – сказала Анна.
Трубку повесили.
Анна вернулась в кухню и стала медленно потягивать кофе. Должно быть, это та самая девушка, подумала Анна. Голос совсем юный. Раньше Анне не приходило в голову, что она все еще работает вместе с Конрадом: это сразу все усложняло. «Бедная мама», – подумала Анна. Другая же часть ее существа смотрела на ситуацию с точки зрения развития возможного сюжета и сердилась: какая банальность!
Допив кофе, Анна отправилась бродить по дому. Он был опрятный, хорошо обставленный и безликий. Даже занавески на окнах были почти такие же, как и у Голдблаттов, – очевидно, со складов Американской армии. На книжной полке стояло несколько книг в мягкой обложке, в основном детективы; на письменном столе – фотография в рамке: женщина средних лет и две девушки лет двадцати. Жена и дочери Конрада, предположила Анна. На женщине было платье в цветочек, судя по всему, сшитое своими руками. Волосы собраны сзади в аккуратный пучок, на лице – благоразумное выражение с легким оттенком самодовольства. «Истинно немецкая домохозяйка!» – подумала Анна.
В спальне царил такой же порядок, как и в гостиной. Но собирался Конрад, видимо, второпях. Дверца гардероба осталась приоткрытой, и внутри, среди мужских костюмов, Анна увидела мамину одежду. Бледно-голубой халат мамы висел на дверце вместе с халатом Конрада, а на туалетном столике лежала ее щетка для волос. Рядом со щеткой, опутанная проводами от электробритвы Конрада, стояла маленькая стеклянная вазочка, в которой угнездились мамины бусы, английские булавки и с полдюжины заколок.
Анна взяла бусы и опутала ими пальцы. Бусы были сделаны из переливчатого синего стекла. Мама их очень любила и часто надевала. Потом Анна внезапно подумала: а ведь мама не пользовалась заколками! У мамы были короткие вьющиеся волосы. Заколки ей не требовались. Если, конечно, после мытья головы маме не хотелось ради удобства как-нибудь заколоть волосы. Наверное, так и есть, решила Анна. Если она никогда не видела, чтобы мама пользовалась заколками, это еще ничего не значит. Наверняка они тоже принадлежат ей.
Вернувшись в гостиную, Анна внезапно ощутила острое одиночество. Ей пришло в голову, что, в сущности, она слишком мало знает о Конраде. В конце концов, говорят, ради мамы он бросил свою жену. Так почему он не может бросить маму ради кого-то еще? И что тогда будет делать мама, если ей станет лучше?
Она так на него полагалась – не только из-за его любви, но и потому, что Конрад ей помогал. Вынужденная в одиночку в течение многих лет решать бытовые проблемы семьи (а мама хотя и была более практичной, чем папа, но по общим меркам была совершенно не практична), она обнаружила, – и это просто невероятно! – что Конрад готов взять их на себя.
– Он так добр ко мне, – как-то сказала она Анне.
Анна думала, мама объяснит, что это значит. Но мама, очевидно, затруднялась с ответом.
– Знаешь, – сказала она наконец, и в голосе ее звучала нотка восхищения, – мы даже посылки пакуем вместе.
Дождь все лил, но уже не так сильно. Из окна, через дорогу, виднелись мокрые крыши других американских многоквартирных домов, и среди них – маминого.
О чем думала мама, принимая барбитураты? – гадала Анна. Смотрела в окно? На улице было мокро или ясно? Сумрачно или уже стемнело? Неужели маме было не жалко расстаться с небом, с уличными фонарями, с тенями на тротуарах и со звуками проезжавших автомобилей? Видимо, она считала, что без Конрада все это ничего не стоит… А может, мама вообще ни о чем таком не думала. Возможно, она просто рассердилась и глотала таблетки с мыслью: вот я ему покажу! И, в отличие от папы, не оставила никому никакой записки.
На столе Конрада лежала бумага, и остаток утра Анна провела, сочиняя письмо Ричарду. Какое же это было облегчение – рассказывать ему обо всем, что с ней произошло: начиная с интрижки Конрада и кончая реакцией Анны на случившееся. Закончив писать, Анна почувствовала себя лучше. Она заклеила конверт, надела пальто, почти просохшее на батарее, захлопнула входную дверь, как велел Конрад, и отправилась к нему, чтобы вместе пообедать.
Увидев Конрада, Анна почувствовала неловкость – возможно, из-за заколок и телефонного звонка. «Что я скажу ему?» – подумала она. Конрад ждал ее в заново отстроенном ресторанчике на бульваре Курфюрстендамм. За ресторанчиком виднелись руины, которые все еще ждали сноса. Конрад поднялся, приветствуя Анну.
– Ты отыскала дорогу! – сказал он. – Я думал заехать за тобой на машине, но совещание все никак не заканчивалось. К тому же дождь перестал…
– Это было просто, – ответила Анна.
– Я звонил в больницу перед тем, как выехать. Мне сказали, ты можешь прийти и увидеться с мамой после четырех. Им кажется, что ей лучше.
– Хорошо.
– Я могу уйти незадолго до пяти и подвезти тебя.
– Нет нужды. Я дойду пешком.
Возникло неловкое молчание. Затем Конрад сказал:
– По крайней мере, ты обсохла.
– Да. Спасибо тебе.
– Хорошие вести из Венгрии. Ты еще не слышала?
Анна покачала головой.
– Они велели русским уходить.
– Правда?
– Да. – Конрад вытащил из кармана пальто сложенную газету.
Но тут рядом с ними появился человечек с длинными, как у кролика, зубами и окликнул его:
– Конрад, дорогой мой! Я так надеялся тебя встретить!
– Привет, Кен, – отозвался Конрад.
Обрадовался ли он, что их разговор прервали? Или это вызвало у него раздражение? Понять было невозможно. Конрад со своей обычной учтивостью представил Анне человечка: Кен Хэтэуэй из британского консульства.
– Увидимся после вечера поэзии. – Мистер Хэтэуэй обнажил зубы в улыбке и стал невыносимо похож на Багза Банни. Он указал на газету. – Поразительно, правда? – воскликнул он. – Просто взяли и велели им уйти! Убирайтесь! Проваливайте! Катитесь колесом в свою матушку Россию! Должен сказать, я не удивился. Горячий народ эти венгры!
– Думаешь, русские действительно уйдут?
Конрад пожал плечами:
– Я бы сильно удивился.
Мистер Хэтэуэй был не прочь подсесть к ним за столик, и Конрад тут же его пригласил. («Наверное, и ему тяжело быть со мной один на один», – решила Анна.)
– Я так расстроился, узнав о болезни вашей матери, – воскликнул мистер Хэтэуэй.
Конрад произнес уже привычные расплывчатые фразы о пневмонии. У мистера Хэтэуэя, несмотря на выпирающие зубы, получилось изобразить сочувственную улыбку, и он повернулся к Анне:
– Передайте ей самый нежный привет от меня. Я ею восхищаюсь! Она такая увлекающаяся, так стремится жить полной жизнью! Я всегда полагал, что это поистине континентальная черта.
Анна с некоторой грустью согласилась, что мама действительно отличалась вдохновенным жизнелюбием. Но как бы она рассердилась, услышав, что это «континентальная» черта! Мама ничем так не гордилась, как своим британским гражданством. Она всегда говорила «мы, британцы» (сама Анна всячески пыталась избегать подобных фраз) и однажды, ко всеобщему смущению, даже заявила со своим безошибочно опознаваемым немецким акцентом: «Когда мы выиграли Первую мировую войну…»
– А ее чувство прекрасного! – не унимался мистер Хэтэуэй. – Ее любовь к театру! Думаю, любовь к театру в ней – от вашего отца. Но музыка – ее собственный мир. Для меня ваша мама символизирует особое состояние расцвета, специфически европейское… – Он внезапно забыл нужное слово. – Иными словами, мы все тут ее обожаем, – сказал мистер Хэтэуэй с таким чувством, что Анна тут же решила: он все-таки симпатяга – несмотря на свои зубы и глупость.
Странно, а ведь Анна совсем забыла о музыке. Когда она была маленькой, звуки пианино казались ей неотъемлемой частью мамы. Каждый день папа писал в своем кабинете, а мама играла и даже сочиняла – очень недурно, по мнению окружающих. Но в эмиграции всему этому пришел конец. Возможно, продолжай мама играть, у нее сейчас было бы нечто, помогающее сохранить внутреннее равновесие в тяжелые времена, и ей не пришлось бы глотать таблетки? Почему она оставила музыку? Из-за бесконечных, обессиливающих забот? Или музыка в действительности никогда не была частью ее существа, а являлась частью романтического образа, который мама себе придумала? Теперь невозможно понять.
– В среду нам будет ее не хватать, – сказал мистер Хэтэуэй. Выяснилось, что он устраивает вечер, и туда приглашены мама с Конрадом. – Может быть, вы согласитесь заменить ее? – Мистер Хэтэуэй, вооруженный вилкой со шницелем, с надеждой улыбнулся.
– Что вы! Я не могу, – ответила Анна.
Даже сама мысль о среде ужасала ее: вдруг мама все еще будет в коме? Вдруг ей станет хуже? Но тут Анна взглянула на мистера Хэтэуэя и поняла, что ее слова прозвучали грубо.
– Я имею в виду, – поспешила она добавить, – что все будет зависеть от самочувствия мамы.
– Давайте поступим так, – сказал Конрад: – Если состояние ее мамы позволит, мы с Анной придем на вечер.
И ситуация тут же выправилась.
Анна понимала, что Конрад делает все это ради маминого блага – чтобы облегчить ей жизнь, если она поправится. Но Анну продолжало тревожить, как ловко у него получается все скрывать.
– Ты еще что-то хотел мне рассказать? – спросил он Хэтэуэя.
Тот сразу заговорил о поэтических чтениях, которые как раз организовывал: он рассчитывал, что придет много людей и зал будет заполнен.
«К среде мама может умереть», – подумала Анна.
Маленький немецкий мальчик за соседним столиком ел вишневое пирожное, а его мама ворчала, чтобы он не глотал косточки.
– Что случится с тем, кто проглотит вишневую косточку? – спросил мальчик.
«Что случается с человеком, когда он умирает?» – спросила однажды маму немецкая девочка Анна, когда они жили еще в Германии.
«Никто не знает, – ответила мама. – Возможно, ты вырастешь и будешь первой, кто найдет ответ на этот вопрос».
После этого Анна стала меньше бояться смерти.
Должно быть, она ела, ничего вокруг себя не замечая, – потому что Конрад вдруг стал расплачиваться по счету.
– Отвезти тебя куда-нибудь? – спросил он. – В больницу идти еще рано. Чем ты хочешь заняться?
– Наверное, я просто пройдусь.
– Пройдешься? Где?
– По местам, где мы жили. Я только их немного помню.
– Хорошо.
Конрад высадил ее там, где она попросила, снабдив картой и подробными инструкциями, как добраться до больницы и оттуда – в гостиницу.
– Я позвоню тебе после шести, – сказал он. – Береги себя.
Анна махнула ему рукой и какое-то время смотрела вслед машине.
Не в первый раз она возвращалась в эту часть Берлина. Два года назад Анна гуляла здесь с Ричардом и мамой. Она показывала Ричарду те места, которые помнила, а мама объясняла, что с тех пор изменилось. Они всю дорогу болтали. Стояла прекрасная погода, и Анна была так счастлива, что Ричард и мама поладили! На другие эмоции ее уже не хватало. Но сейчас, когда она оказалась одна на пронизывающем ветру, все ощущалось совсем иначе.
Конрад высадил ее в конце улицы, где она жила в детстве. Как заурядно все выглядело! Ей пришлось проверить табличку на углу, чтобы убедиться: да, это здесь.
Когда Анна была маленькой, улица часто казалась ей очень темной. Вдоль тротуара недалеко друг от друга росли деревья. Когда мама и папа сказали ей, что хотят жить здесь, а не в их старой квартире, на замечательной светлой улице вообще без деревьев, Анна считала, что они сошли с ума, и хладнокровно гадала, на какую еще глупость они способны. Ей тогда было четыре или пять, и, видимо, стояло лето, потому что ветки деревьев нависали над тротуаром.
Сейчас листья лежали на земле и в кучах у водостоков, а в голых ветвях деревьев сновал ветер.
Анне казалось, что до их дома далеко, но он возник перед ней почти сразу. Дом стал почти неузнаваемым, это она выяснила еще в прошлый раз. Маленькая вилла на одну семью превратилась в дорогое трехквартирное здание, остроконечную крышу сменила плоская, и даже окна выглядели иначе.
Только сад все так же сбегал по склону к изгороди, и небольшой мощеный въезд, где Макс учил Анну кататься на велосипеде, выглядел как прежде. («А нет ли другого места, чтобы поучиться?» – спрашивала Анна после того, как, не в силах затормозить или достать до земли ногами, в очередной раз врезалась в калитку в конце дорожки. «Нет!» – отвечал Макс, и она, как всегда, ему верила.)
Постепенно Анна отмечала, чего еще не коснулись изменения: лестница, ведущая к центральному входу (теперь – ко входу в одну из квартир) осталась такой же, какой она ее помнила. Крутизна ступенек, цвет камня, слегка выщербленная поверхность перил, даже куст рододендрона, вклинившийся сбоку, – все осталось точно таким же, как было более двадцати лет назад.
Анна смотрела и вспоминала, как после школы взбегала по ступенькам, дергала шнурок колокольчика, и, как только дверь открывалась, кричала:
– Ist mama da?[11]
На какую-то долю секунды она словно увидела то маленькое, вспыльчивое, ранимое существо и отчасти ощутила себя им: в высоких ботиночках на шнурках, в чулках на резинках; она боится вулканов, боится умереть ночью; думает, что ржавчина вызывает страшное отравление, а лакрицу делают из лошадиной крови; считает, что больше никогда не будет войны, и непоколебимо верит, что в мире не существует такой проблемы, которую ее мама не в состоянии разрешить.
Та маленькая девочка ни слова не знала по-английски и звала маму по-немецки. Для Анны это вдруг стало откровением.
Она прошла несколько шагов вдоль забора и попыталась взглянуть на дом сбоку. Там когда-то росло несколько кустов смородины, а за ними была деревянная лесенка, ведущая на открытую террасу перед столовой. Анне показалось, что она разглядела первые несколько ступенек.
В жаркую погоду она (точнее – та маленькая девочка, которой Анна когда-то была) сидела на террасе и рисовала. У нее была круглая жестяная банка с мелками разной длины, карандашными стружками и другими мелочами. И когда банка открывалась, из нее так особенно, так замечательно пахло!
Однажды, в период своей религиозности, Анна решила пожертвовать один из своих рисунков Богу. Сначала она думала разорвать рисунок на кусочки, но ей стало жалко: в конце концов, неизвестно, хочет ли Бог эту жертву! Поэтому Анна зажмурилась, подбросила рисунок в воздух и сказала (по-немецки, естественно): «Бог, держи! Это тебе!» Через какое-то время – достаточное для того, чтобы Бог мог принять решение, – она открыла глаза, обнаружила, что рисунок лежит на полу, и спокойно вернула его назад в папку.
А потом (или это было гораздо позже?) Анна вошла через стеклянную дверь в столовую и увидела там маму в большой белой шляпе. Пока глаза Анны привыкали к внутреннему освещению, пока к занавескам, скатерти и картинам на стенах возвращался цвет, она поймала себя на мысли: как же все это красиво! Какая красивая мама! Анна смотрела на нее с удивлением: раньше она этого не замечала!
Остальная часть сада, скрытая от посторонних глаз, располагалась за террасой. Сейчас, скорее всего, там росли аккуратные деревья, но тогда это была просто вытоптанная полянка, которую мама разумно предоставила в распоряжение Макса и Анны. Там они играли в футбол (для Анны это была игра в забивание голов – куда-то в воображаемые ворота; как предотвратить гол, ее не интересовало), там они боролись, лепили снеговиков и рыли ямки, надеясь добраться до центра земли.
Как-то летом Анна сидела в тени под грушей с няней Хеймпи и смотрела, как она вышивает глаза розовому кролику – вместо выпавших стеклянных. Кролик был любимой мягкой игрушкой Анны. Когда мама, папа, Анна и Макс бежали от нацистов, розового кролика с вышитыми глазами пришлось оставить, как и все остальные вещи. Хеймпи тоже осталась: они больше не могли ей платить. И Анна гадала, что сталось с ними обоими.
В ветвях над ее головой пел ветер, и Анна шла и шла – вот тут она обычно находила свою черепаху, когда та пыталась улизнуть из сада; а тут какой-то мужчина обнажился перед ней за рулем велосипеда («Велосипеда?» – удивился папа, а мама сказала… Анна не помнила, что сказала мама, но что-то такое, отчего всё сразу стало нормально и больше Анну не беспокоило).
На углу улицы, где она после школы всегда встречалась с компанией Макса и шла с ними играть, Анна в недоумении остановилась:
– Wo ist denn die Sandkister?[12]
Анна не знала, кто это произнес – она или та маленькая девочка в ботиночках, которая неожиданно оказалась так близко. Муниципальный бак с песком, которым зимой посыпали заснеженные дороги, был центром их игр. Он служил границей между территориями сыщиков и воров; стартом для игры в прятки; местом, где натягивали сетку, чтобы играть в теннис резиновым мячом и самодельными деревянными ракетками. Как его можно было убрать? Ни Анна, ни маленькая девочка в ботиночках не могли этого понять.
Зато здесь все еще росли рябины. Однажды мама, увидев на дереве спелые красные ягоды, вдруг воскликнула с сожалением: «Уже!..» Когда Анна спросила ее, что это означает, мама ответила: значит, лето закончилось.
Промчалась машина, оставив за собой облако бензиновых паров, и переулок вдруг показался Анне пустым и унылым. Она медленно пошла обратно, в сторону главной улицы.
Тут был магазинчик, где Анна покупала альбомы для рисования и цветные мелки, учебники и специальную синюю бумагу, чтобы их оборачивать. В прошлый приезд они с мамой сюда заходили. Но хозяева магазинчика сменились, и Анну никто не помнил. Лавки зеленщика, когда-то находившейся по соседству, теперь не было. Зато киоск на старой трамвайной остановке стоял на своем месте, и там по-прежнему продавали жареный засахаренный миндаль в крошечных картонных коробочках. Правда, трамваи больше не ходили – только автобусы.
Дальше было кафе и за углом – универмаг «две ступеньки вниз», куда Хеймпи отправляла ее с разными поручениями. Bitte ein Brot von gestern[13]. Почему Хеймпи всегда настаивала на покупке вчерашнего хлеба? Возможно, потому что его легче резать. Тогда ходили трамваи под номерами 76, 176 и 78. На трамвай номер 78 надеяться было нельзя: он не всегда останавливался. Однажды, когда семьдесят восьмой проезжал мимо Макса, тот успел лишь положить на подножку свои кроссовки – Turnschuhe по-немецки – и не мог получить их назад в течение двух дней.
Хаген-плац, Фонтан-штрассе, Кёнигсаллее… Этим путем Анна возвращалась из школы. Она шла со своей лучшей подругой Марианной, которая была постарше и умела рисовать уши (вид спереди).
– Чушь! – кричала по-немецки Анна в пылу спора.
А Марианна обзывала ее дурехой – ein blödes Schaf.
Листья – Herbstblätter – ворохом неслись вдоль тротуара, и Анна вдруг утратила чувство реальности. «Что я здесь делаю? – подумала она по-немецки. – Меня ждет мама». Но где ее ждет мама? В их доме со стертыми каменными ступенями, и ей не терпится узнать, как прошел школьный день Анны? Или на больничной койке, где она стонет и мечется под одеялом?
Анну переполняло какое-то непонятное чувство. Заполонившие небо облака, серые и огромные, казалось, давили на голову («Облака, die Wolken…» – вспоминала она медленно, как во сне.)
Тротуар, усыпанный листьями, предательски качнулся у нее под ногами. Она прислонилась спиной к стене. «Я же не собираюсь упасть в обморок?» – подумала Анна.
И вдруг из глубин накренившегося неба ее окликнул безошибочно узнаваемый голос:
– Милая моя, ты же бледная как полотно!
И все заслонило лицо в обрамлении кудряшек. На Анну повеяло добротой еще до того, как она вспомнила имя: Хильди Голдблатт! Вчерашний вечер! Ну конечно: они ведь живут где-то неподалеку! Анна почувствовала чью-то твердую руку. Ее обняли за плечи. Тротуар и деревья поплыли прочь, и голос Хильди, как Божий глас, раздался из ниоткуда:
– Тебе нужно выпить чашку чая. Они тут ничего не смыслят в чае, но что делать.
Из отворившейся двери внезапно повеяло теплом – и вскоре Анна обнаружила, что сидит за столиком в кафе, а перед ней стоит чашка горячего чая.
– Ну вот, – сказала Хильди, – надеюсь, тебе получше.
Анна отпила чаю и кивнула.
Может, однажды они с мамой сидели именно за этим столиком и Анна ела пирожное? Но кафе, залитое светом неоновых ламп, так сильно изменилось с тех пор, что она ничего не могла вспомнить.
– Простите, – сказала Анна. – Слишком много впечатлений.
– Конечно. – Хильди погладила Анну по руке. – А ты еще и беспокоишься за свою бедную маму! Когда матери беспокоятся о детях, это ничего. Это в порядке вещей. Плохо, когда всё наоборот.
Перед Хильди на блюдечке лежало пирожное. Анна следила за тем, как Хильди поднесла кусочек ко рту.
– Ты сегодня пойдешь в больницу?
– Ненадолго.
Анна испугалась, что Хильди захочет отправиться с ней, но та только кивнула:
– Хорошо. Допей чай. Может, хочешь пирожное? Нет? Ты уверена? А я постараюсь не трещать как сорока – так Эрвин всегда про меня говорит. А потом, когда тебе станет лучше, посажу тебя в такси. Годится?
Анна благодарно кивнула.
В окне за спиной Хильди виднелся тротуар Königsallee – Королевской аллеи. Анна с Максом каждый день ходили этой дорогой в школу. Забавно, размышляла Анна, кажется, эти события должны были оставить след. Ведь они провели здесь столько времени. Вдвоем с Максом… с мамой и папой… с Хеймпи…
Подошла официантка. Хильди налила себе чаю.
– Ах да, еще порцию, пожалуйста, – сказала она по-немецки, и ей принесли еще кусочек пирога, на этот раз яблочного.
Хильди принялась за еду.
– Я видела твою маму всего две недели назад, – сказала она. – Она показывала мне фотографии, сделанные в летнем отпуске…
… И вдруг они на море – Анна еще совсем маленькая, мама склоняется над ней, улыбаясь. Ее лицо такое большое, а за ним – летнее небо.
– Мама, мамочка! – верещит Анна.
Между пальцев ног у Анны песок, и все тельце, к которому прилипает шерстяной купальник, тоже в песке, а мама поднимает ее в воздух.
– Выше, мамочка, выше!
Анна взлетает вверх. Море – как высокая стена у края пляжа, а мамино лицо, когда мама подбрасывает Анну, вдруг оказывается внизу…
– Она всегда так всему радуется! – говорит Хильди.
– Да, – соглашается Анна.
У нее перед глазами еще стоит мамин образ: голубые глаза сияют, мама смеется, а за ее спиной сверкает полоска пляжа. «Как виде́ние», – подумала Анна. А потом все исчезло: напротив сидела встревоженная Хильди.
– Не хочу, чтобы мама умирала, – совсем по-детски проговорила Анна, как будто Хильди могла это предотвратить.
– Конечно! – Хильди налила в чашку чай и размешала сахар. – Ну-ка, выпей!
Анна выпила.
– Думаю, твоя мама не умрет, – сказала Хильди. – Как бы там ни было, но сейчас ей есть ради чего жить.
– Вы так считаете? – Сладкий горячий чай согрел Анну, и она почувствовала себя лучше.
– Безусловно. У нее двое замечательных детей, уже есть внук, и, возможно, будут еще. У нее есть работа, квартира, друзья.
Анна кивнула:
– Но… это только теперь! А в течение многих лет было плохо.
– Послушай, – сказала Хильди, взглянув на Анну поверх чашки, – мой Эрвин работал в Нюрнберге. Я знаю, что сталось с евреями, которые не уехали из Германии. Вот кому действительно было плохо!
Анна взглянула на Хильди с удивлением, и та добавила:
– Закончишь пить чай – и иди в больницу. Я надеюсь, все не так уж страшно с твоей мамой… с ее пневмонией. Если она тебя слышит, скажи, что ей пора выздоравливать.
– Ладно! – Впервые за эти дни Анна рассмеялась: у Хильди все получалось так просто!
– Вот и славно. – Хильди подобрала последние крошки с тарелки. – Люди… – произнесла она, видимо, не имея в виду кого-то конкретного, – люди не должны так легко сдаваться.
В больнице Анну встретила та же медсестра, что и утром.
– Ваша мама сейчас поспокойнее, – сказала она по-немецки и повела Анну знакомыми лестницами и коридорами.
Анну так захватило воспоминание о пляже, что она даже удивилась, увидев, что мама уже не молода и ее волосы поседели. Мама тихо лежала под покрывалом и дышала почти нормально, как будто спала. Только иногда ее голова металась по подушке, а непривязанная рука дергалась.
Анна присела на край кровати и взглянула на маму. «Ей пятьдесят шесть», – сказала она себе. Мамины глаза были плотно закрыты. Между бровей пролегли две сердитые морщинки, еще две спускались вниз от уголков рта. Подбородок утратил былую твердость и теперь был скорее бесформенным, чем округлым. Волосы разметались по подушке. Но маленький курносый носик, вопреки возрасту казавшийся детским, излучал надежду.
«В детстве и у меня был такой носик», – вспомнила Анна. Ей говорили, что у нее точь-в-точь мамин нос. Однако в подростковом возрасте нос Анны хотя и не превратился, по выражению мамы, в типично еврейский, но стал обычным, прямым. Из-за этого Анне казалось, что она сейчас старше мамы. Ее нос выглядел более солидно, по-взрослому – нос человека, обладающего чувством реальности. А человек с носом как у мамы, казалось Анне, нуждается в опеке.
Мама повернулась. Ее голова чуть оторвалась от подушки и снова откинулась назад; закрытые глаза теперь были обращены к Анне.
– Мама… – проговорила Анна. – Здравствуй, мама…
У мамы изо рта вырвался слабый звук, и Анне на мгновение показалось, что это реакция на ее слова. Но мама тут же отвернула голову, и стало понятно: Анна ошиблась.
Она дотронулась до обнаженного маминого плеча. Мама, видимо, это почувствовала и слегка отодвинулась.
– Мама… – снова позвала Анна.
Мама лежала неподвижная и безответная.
Анна хотела снова ее позвать, но тут глубоко внутри у мамы зародилось что-то похожее на звук. Звук этот медленно-медленно поднимался на поверхность из маминой груди к горлу и наконец резко и глухо вырвался наружу из приоткрытых губ.
– Ich will, – произнесла мама. – Я хочу.
Анна сразу поняла, что мама имеет в виду: она хочет умереть.
Мама хочет умереть!
– Du darfst nicht! Не смей! – закричала Анна.
Она не позволит! Анна была полна решимости не допустить маминой смерти, но ей потребовалось некоторое время, чтобы осознать: мама заговорила! Анна уставилась на нее – с изумлением, и даже с гневом. Мама попыталась отвернуться и снова издала странный звук:
– Я хочу!
– Нет!
И почему Анне вдруг пришла на память точилка для карандашей, которую мама стащила в «Хэрродс»? Такая двойная, в маленьком футлярчике из свиной кожи. Мама подарила ее Анне на четырнадцати- или пятнадцатилетие. Анна сразу же догадалась, что купить такую точилку мама не могла.
– Тебя могли схватить за руку! – вскричала Анна. – Могли вызвать полицию!
– Мне так хотелось, чтобы у тебя была такая точилка… – ответила мама.
Как человек может быть так безнадежно «неправильно» устроен – воровать точилки, и вот теперь – желать смерти?
– Мама, мы не можем без тебя! Ты нам нужна! – Было ли это похоже на правду, хотя бы отдаленно? Неважно! – Мама, ты не должна умирать! – Глаза и щеки у Анны были мокрыми от слез, как в этом дурацком «Докторе Килдере», думала она.
– Ты не должна умирать! Я не хочу, чтобы ты умирала! Ты должна вернуться! – кричала она по-немецки.
Бесполезно! Лицо чуть дернулось – и всё.
– Mami! – кричала Анна. – Мама, мамочка!
Тут мама издала слабый горловой звук. Было абсурдом воображать, что этот еле слышный звук может превратиться во что-то осмысленное. Но для Анны это прозвучало как утверждение, как согласие выполнить ее приказ.
– Ja, gut, – сказала мама. – Хорошо.
А потом вздохнула и отвернулась.
Анна покидала лестничную площадку с чувством радостного смущения. Все было хорошо. Мама пообещала жить дальше. И снова можно в пляс пуститься, подумала Анна и снова удивилась тривиальности происходящего.
– Я говорила с мамой, и она мне ответила, – сказала она медсестре. – Ей лучше!
Медсестра поджала губы и изложила мнение доктора. Но Анну это не разубедило. Она знала, что права.
Конрад тоже был осторожен в оценках.
– Наверное, это улучшение, – заметил он по телефону. – Но, думаю, надо дождаться завтрашнего дня.
От Хильди Голдблатт Конрад знал, что Анне стало плохо на Королевской аллее, и волновался, хорошо ли она себя чувствует.
– Я заеду за тобой и отвезу куда-нибудь поужинать, – предложил он.
Но Анне не хотелось его видеть, и она отказалась, сославшись на усталость.
Вместо ужина она в одиночестве сидела за столом, накрытым не очень чистой скатертью, ела яичницу и думала о маме.
Кривоногая хозяйка вертелась рядом и болтала: нет, нацисткой она никогда не была; о существовании концлагерей и не подозревала; а после войны ей пришлось нелегко. Есть было нечего, говорила она, а работать приходилось ох как тяжело! Даже женщин обязывали расчищать завалы.
Она говорила и говорила – с берлинским произношением, почти таким же, как у Хеймпи, как все голоса из детства Анны. И пусть Анна мало верила словам хозяйки, ей не хотелось ее останавливать. Анна задавала вопросы по-немецки и сама себе удивлялась, обнаружив, что, если постарается, может говорить почти безупречно.
– Хорошо, что вашей маме лучше, – сказала хозяйка.
Анна тоже радовалась, что маме немного лучше.
– Очень хорошо, – ответила она.