Анна шла очень медленно – такая тяжесть была в ногах. Стояла жара, на улице – ни единой души. Вдруг мимо быстро прошла мама в голубой шляпке с вуалью и бросила на ходу: «Задерживаться не могу: играю с американцами в бридж». Мама вошла в какой-то дом и исчезла – а дом Анна даже не разглядела. Ей было грустно, что она осталась на улице одна. А воздух с каждой минутой становился все горячее и тяжелее.
Утром не должно быть так жарко, думала Анна. Она точно знала, что сейчас еще рано, потому что Макс еще спит. Он убрал переднюю стену дома, чтобы тот остыл, и теперь сидел в гостиной с закрытыми глазами. Рядом с ним на стуле сонно моргала его жена Венди с младенцем на руках. Она смотрела на Анну, ее губы двигались. Но звуки не пробивались сквозь толщу вязкого воздуха. Анна ничего не могла расслышать и поэтому пошла прочь по раскаленной безлюдной улице, и впереди ее ждал душный бессмысленный день.
«Почему я так одинока? – думала Анна. – Существует, уверена, кто-то родной и близкий…» Но кто именно – она не помнила. Воздух был настолько тяжелым, что Анна едва дышала. Она попыталась оттолкнуть этот воздух руками. «Да, у меня кто-то был… Я уверена: был!» Анна пыталась вспомнить имя этого человека, но в голове было пусто. Она ничего не помнила – ни имени, ни лица. Не помнила даже голоса.
Нужно вспомнить, убеждала она себя. Ведь он существует, точно! Только спрятан в какой-то складочке ее памяти. А без него не может быть ничего хорошего. Ничего хорошего без него не произойдет!
Но воздух слишком давил: свивался вокруг нее, наваливался на грудь и веки, забивался в ноздри и рот. Еще чуть-чуть – и вспомнить будет уже невозможно…
«У меня кто-то был! – закричала Анна, стараясь пробить толщу воздуха. – Я точно знаю, был!» – и обнаружила, что лежит в кровати со сбитыми одеялами и простынями, а подушка закрывает ей пол-лица.
А рядом – Ричард, и он говорит:
– Всё в порядке, любимая. Всё в порядке!
Некоторое время Анна лежала без сил, чувствуя близость Ричарда, и ужас постепенно слабел и отпускал ее. Знакомая комната, очертания стула, комод, слабые отблески зеркала в темноте – все это Анна не столько видела, сколько ощущала.
– Мне приснился кошмар, – сказала она.
– Я знаю. Ты чуть не сбросила меня с кровати.
– Тот самый, когда я не могу тебя вспомнить.
Ричард обнял ее:
– Я с тобой.
– Да.
В свете отблесков уличного фонаря Анна видела лицо Ричарда – усталое, обеспокоенное.
– Ужасно страшный сон, – повторила она. – Как ты считаешь, откуда он? Как будто оказываешься в западне у времени и не можешь вернуться обратно.
– Возможно, это причуды работы мозга. Одна его часть что-нибудь вспоминает, другая секундой позже подавляет воспоминание. Похоже на дежавю, только наоборот.
Объяснение не устроило Анну.
– Как будто я увязла в прошлом…
– Ну как такое возможно?
– Вот так. Я действительно не могла тебя вспомнить. А если бы я застряла в том времени, когда не знала английского? Тогда бы мы с тобой не смогли разговаривать!
– Ну, в таком случае мы бы столкнулись с другой проблемой. Ведь тебе было бы лет одиннадцать, так?
Анна в ответ рассмеялась, и уже отступивший кошмар потерял свою силу. От недосыпания она чувствовала себя совсем разбитой, и наконец впервые вспомнила о предстоящем дне:
– Боже… Мама!
Ричард обнял ее.
– Думаю, эта тревога наложилась на то, о чем ты почти забыла, – на твои детские переживания, связанные с потерями – и людей, и мест, где ты когда-то жила.
– Бедная мама. Знаешь, она такая хорошая!
– Да.
– Господи, ну почему я не ответила на ее письмо! – В просвете между шторами виднелось черное небо. – Который час?
– Всего шесть утра.
В темноте Анна видела встревоженное лицо Ричарда.
– Я уверен, это неважно – ответила ты или нет. Тут должны быть другие причины. Что-то ее растревожило или сильно расстроило.
– Думаешь? – Анне хотелось верить.
– Может, она подумала о твоем отце – о том, как он умер. Подумала: почему бы и мне так не сделать…
Нет, это было не так.
– Папа – это совсем другое. Он был стар, пережил два инсульта. А мама… Господи! Ведь у кого-то родители умирают естественной смертью. – Анна уставилась в темноту. – Я боюсь, что и Макс, наверное, ей не ответил. А если и ответил, письмо из Греции могло еще не дойти.
– Но это не повод для суицида.
С улицы донеслось цоканье лошадиных копыт и позвякивание бутылок: тележка молочника остановилась у соседнего дома. Вдалеке проехала машина.
– Видишь ли, все эти годы мы были так близки, – проговорила Анна. – И могло ли сложиться иначе, когда нам то и дело приходилось переезжать из одной страны в другую и все было против нас? Мама не раз говорила: если бы не мы с Максом, то и жить бы не стоило. Она сумела вытащить нас, сумела сплотить семью.
– Я знаю.
– Ну почему я ей не написала!
Ричард поехал с ней на автобусе в аэропорт. Они попрощались в гулком зале ожидания, где сильно пахло краской, и спокойно расстались, как Анна и планировала.
Но тут совершенно внезапно, когда она доставала паспорт, чтобы предъявить для проверки, на нее накатило отчаяние. К ужасу Анны, из глаз у нее полились слезы. Мокрыми стали и щеки, и шея, и даже воротник блузки. Она не могла двинуться с места – только стояла, как слепая, и ждала, когда Ричард к ней подойдет.
– Что с тобой? – воскликнул он.
Но Анна не знала, что с ней.
– Всё в порядке, – сказала она. – Правда!
Ну зачем она пугает Ричарда!
– Это всё от недосыпания. И у меня скоро месячные. Ты же знаешь: я всегда плачу, когда должны прийти месячные.
Анна произнесла это так громко, что какой-то мужчина в котелке обернулся и удивленно взглянул на нее.
– У меня еще есть возможность полететь с тобой, – сказал Ричард. – Возьму билет на более поздний рейс. Или на завтра.
– Нет-нет, не надо. Со мной всё в порядке, правда! – Анна поцеловала Ричарда, потом схватила паспорт и поспешила уйти. – Я тебе напишу! – крикнула она на бегу.
Анна понимала, что это глупо, но у нее было чувство, будто она покидает Ричарда навсегда.
Однако в самолете ей стало заметно лучше.
До этого Анна летала всего два раза, и возможность смотреть на мир сверху все еще вызывала у нее восторг: игрушечные домики и поля, крохотные, едва ползущие автомобильчики… Какое все-таки облегчение – оказаться вдалеке от всего и знать, что до Берлина еще несколько часов лету. Анна смотрела в окно и думала только о том, что видела. Потом, когда самолет преодолел половину пути над Северным морем, появились облака. Внизу все затянуло серой пеленой, а сверху было лишь пустое яркое небо. Анна откинулась на спинку кресла и стала думать о маме.
Забавно, думала она: маму всегда вспоминаешь в движении. Брови хмурятся, губы шевелятся. Вот мама стискивает в нетерпении руки, вот убирает на место платье, вот яростно пудрит свой крошечный курносый носик. Мама никогда никому не доверяла дел, имевших к ней отношение, – всегда все контролировала. И даже тогда считала, что можно было сделать и лучше.
Однажды во время очередного визита в Англию мама привела Конрада к Анне на обед. Анна приготовила единственное блюдо, которое умела: много риса, в который добавлено все, что попалось под руку. В тот раз среди ингредиентов были мелко порубленные сосиски. И Конрад вежливо заметил, что они очень вкусные.
– Сейчас я положу тебе добавку, – тут же заявила мама, схватила миску с рисом и, к раздражению Анны, стала копаться в нем, выуживая кусочки сосисок.
Как у человека, помешанного на каждодневных мелочах, может вдруг возникнуть желание прервать свою жизнь? Не то чтобы мама никогда об этом не говорила. Но это было много лет назад в Патни, когда они с папой чувствовали себя совершенно надломленными. И даже тогда слова мамы никто не принимал всерьез. Ее возгласы «Как бы я хотела умереть!» и «Почему я еще жива?» звучали так часто, что и Анна, и папа научились не замечать их.
А когда обстоятельства изменились к лучшему, когда бесконечные заботы о деньгах отступили, мамино жизнелюбие тут же к ней вернулось – папе с Анной оставалось лишь удивляться, насколько быстро это произошло. Мама писала длинные восторженные письма из Германии: она везде бывала, все видела. Она так замечательно переводила для американцев из Контрольной комиссии, что ее стали очень быстро повышать по службе: перевели из Франкфурта в Мюнхен, а из Мюнхена – в Нюрнберг. Она ухитрялась прилетать домой на американских военных самолетах и всем привозила подарки: папе – американский виски, Анне – нейлоновые чулки, Максу – настоящие шелковые галстуки. И мама пришла в восторг, когда Контрольная комиссия наконец решила отправить папу в официальную командировку в Германию.
«Гамбург… Будем ли мы пролетать над Гамбургом?»
Она взглянула на плоскую землю, то и дело мелькавшую в разрывах между облаками. «Странно, но где-то там, внизу, должна быть папина могила. Если мама умрет, ее надо похоронить рядом с ним, – решила Анна. – Если она умрет, – с внезапным раздражением подумала она, – тогда я буду ребенком родителей-самоубийц».
Что-то звякнуло: на откидной столик перед Анной поставили чашку, и она увидела рядом стюардессу.
– Я подумала, вы не откажетесь от кофе, – сказала стюардесса.
Анна с благодарностью отпила глоток.
– Я слышала, в вашей семье кто-то заболел, – сказала девушка с американским акцентом. – Очень вам сочувствую. Надеюсь, в Берлине вы обнаружите, что дела обстоят гораздо лучше, чем вы ожидали.
Анна поблагодарила стюардессу и стала смотреть на сияющее небо наверху и тающие облака внизу. «А чего я ожидаю?» – спросила она себя. Конрад всего лишь сказал, что мамино состояние остается без изменений. Но о каком состоянии идет речь? В любом случае так было прошлой ночью. А что сейчас…
«Нет, она не умерла! Случись это, я бы почувствовала…»
Самолет подлетал к Берлину, и Анна старалась представить встречу с Конрадом. Узнать его несложно: он полный и высокий – возвышается над всеми остальными. Если дает о себе знать спина, что случается нередко, Конрад будет опираться на трость. Он улыбнется ей своей странной кривоватой улыбкой и скажет что-нибудь обнадеживающее. И будет невозмутим. Анна всегда представляла себе Конрада невозмутимым. Иначе он бы не смог остаться в гитлеровской Германии и в качестве адвоката-еврея защищать других евреев.
Он оставался невозмутимым даже тогда, когда его отправили в концлагерь. Спокойный, уравновешенный, Конрад пробыл в лагере несколько недель, пока друзья не вызволили его оттуда. Ничего ужасного с ним не случилось. Но он никогда не рассказывал о том, что ему пришлось увидеть. «Вы бы видели, каким я вышел! – это единственное, что можно было от него услышать. Он хлопал себя по щекам и криво ухмылялся: – Изящным, как греческий юноша!»
Конрад наверняка сделал все, чтобы обеспечить маме наилучшее лечение. Он очень практичен. В Англии, рассказывала мама Анне, чтобы обеспечить жену и двух дочерей, Конрад работал на фабрике. Теперь дочери выросли и, судя по всему, уже не нуждались в его заботе: он редко бывал на родине.
«Мы прибываем в аэропорт Темпельхоф», – объявила стюардесса, и тут же вспыхнули таблички: «Пристегните ремни безопасности» и «Потушите сигареты».
Анна взглянула в окно. Они были еще довольно высоко, и аэропорта не было видно. «Наверное, это все еще Восточная Германия», – подумала Анна, глядя на поля и маленькие домики. Совершенно обычные поля и домики. Судя по всему, при нацистах они были точно такими же. «Остается надеяться, – сказала Анна себе, – что мы приземлимся там, где надо».
В последний раз они прилетали в Берлин вдвоем с Ричардом – совсем ненадолго, чтобы сообщить маме, что решили пожениться. Это был странный, неприятный визит, несмотря на все ее счастье: частично из-за того, что Анна ненавидела Берлин, частично – из-за мамы. Не то чтобы она была против их брака – наоборот, она обрадовалась. Однако Анна знала, что все эти годы мама втайне мечтала о том, что ее дочь выйдет замуж за совершенно иного человека.
В Патни, когда папино здоровье пошатнулось и все казалось безнадежным, мама часто предавалась фантазиям о замужестве Анны. Ее мужем мог бы стать лорд – благородный лорд с большим загородным поместьем. Анна жила бы с ним в замке, а мама – во вдовьем домике (при замках всегда бывают вдовьи домики, поясняла она). И там был бы круглощекий повар, который пек бы для мамы кексы, и она лакомилась бы ими, сидя у камина. А в хорошую погоду разъезжала бы по парку на белом коне.
Конечно, это было не всерьез. Мама просто шутила, чтобы развеселить себя и Анну. И Анна часто напоминала маме, что она не умеет ездить верхом. Но, сообщая ей о Ричарде, Анна понимала: где-то в глубине души мама сожалеет, что приходится расставаться со своим образом наездницы, скачущей на великолепном скакуне в окружении свиты, гончих и кого там еще она себе представляла. И Анну это раздражало.
Раздражало ее и то, что мама плохо представляет, чем занимается Ричард. Основную информацию о жизни в Англии она получала от Макса. Молодой, набирающий силу адвокат, Макс представлялся маме источником, гораздо больше заслуживающим доверия, чем Анна с ее живописью. А Макс говорил маме, что у них дома нет телевизора, хотя они и обсуждают, не купить ли его для помощницы по хозяйству. Анна нервничала, что мама может что-нибудь брякнуть самому Ричарду или просто в его присутствии: у нее такой громкий голос!
Глупость, конечно: Ричард вполне мог сам за себя постоять. Но Анна была благодарна Конраду за то, что тот удерживал маму от опасных тем. Стоило маме пуститься в рассуждения о литературе или театре (а мама в лучшем случае могла только цитировать папину точку зрения, да и то приблизительно), Конрад смотрел на нее, улыбаясь своей обаятельной асимметричной улыбкой и говорил: «Такие разговоры не для меня. Вы же прекрасно знаете: я в этом ничего не смыслю».
Самолет наклонился. Анна внезапно увидела Берлин – совсем близко, под крылом, и совсем рядом с городом – аэропорт. «Мы вот-вот приземлимся», – поняла она, и ей сразу стало страшно.
Что скажет Конрад? Будет ли винить Анну в том, что она долго не писала маме? Знает ли он, почему мама приняла снотворное? И в каком состоянии мама сейчас? В сознании? С кислородной маской? В коме?
Земля надвигалась прямо на Анну: такие же ощущения она испытала, когда в школе ей впервые в жизни пришлось прыгать в воду с трамплина. «Ну всё», – подумала Анна. Теперь уже ничто не могло остановить ход событий. Она с сожалением отметила, что между ней и землей нет даже облачной завесы. Небо было чистым, в лучах полуденного солнца сияли трава и стремительно приближавшаяся посадочная полоса. Вот колеса коснулись земли, самолет коротко взревел на бегу и, вздрогнув, остановился.
Конрад стоял у входа в зал ожидания, опираясь на трость, как и предполагала Анна. Она пошла прямо к нему сквозь гул немецкой речи. Увидев Анну, Конрад двинулся ей навстречу.
– Привет, – сказал он.
Его лицо с крупными чертами выглядело изможденным и каким-то осунувшимся. Он не обнял ее, как обычно, а только вежливо улыбнулся и пожал руку. Анну сразу охватили дурные предчувствия.
– Как мама? – спросила она.
– Без изменений, – ответил Конрад.
А потом бесстрастно сообщил, что мама в коме с утра субботы, когда ее обнаружили. С лечением возникли некоторые трудности: довольно долго никто не мог понять, что именно она приняла.
– Сегодня утром я телеграфировал Максу, – сказал Конрад.
– Мы поедем в больницу? – спросила Анна.
Он покачал головой:
– Не имеет смысла. Я только что оттуда.
Затем повернулся и двинулся к своей машине чуть впереди Анны, несмотря на больную спину и на трость, – как будто хотел убежать от нее. Анна спешила за ним в потоке солнца, чувствуя себя все более и более подавленной.
– Что говорят врачи? – спросила она, вынудив Конрада обернуться.
– Одно и то же, – отозвался он устало. – Они пока не знают.
И пошел дальше.
Все было гораздо хуже, чем можно было представить. Анна думала, Конрад будет винить ее в том, что она не писала маме, но не до такой же степени, чтобы совсем не желать общаться! Ее ужаснула мысль о том, что придется иметь дело со всем этим в одиночку, без его поддержки. (Если бы Ричард был здесь, подумала Анна, но тут же отсекла эту мысль как неосуществимую.)
Она нагнала Конрада у машины и едва не врезалась в него, когда он доставал ключи.
– Это из-за меня, да? – спросила она. – Из-за того что я не писала?
Он чуть не выронил ключи и обернулся, глядя на нее с нескрываемым удивлением.
– Было бы неплохо, если бы ты почаще писала маме, – сказал он. – И ты, и твой брат тоже. Но она пыталась покончить с собой не поэтому.
– Тогда почему?
Повисла пауза. Конрад смотрел куда-то мимо Анны, за ее правое плечо, как будто увидел вдалеке кого-то знакомого, а потом выдавил:
– У нее появились основания думать, что я ей неверен.
Первой реакцией Анны было воскликнуть: это невозможно! Что он такое выдумывает! Конрад сказал это для того, чтобы успокоить ее, чтобы Анна не винила себя, если мама умрет. Боже мой, это в их-то возрасте! Даже если предположить, что отношения мамы и Конрада не были абсолютно платоническими… Но такое!
– Ты влюбился в кого-то другого? – осторожно спросила Анна.
Конрад фыркнул, что, видимо, должно было означать «нет», а потом добавил все тем же сдавленным голосом:
– У меня был роман.
– Роман?
– Ерунда! – почти выкрикнул он с раздражением. – Девушка на работе. Совершенная ерунда!
Анна не нашлась что ответить. Она совершенно обессилела, и молча села в машину.
– Тебе нужно поесть, – заметил Конрад.
Казалось, у него камень с души свалился после того, как он признался. Значит, подумала Анна, это все-таки правда.
Конрад завел машину и сказал:
– Мне хочется, чтобы тебе было здесь хорошо – насколько это возможно в сложившихся обстоятельствах. Я знаю: твоя мама желала бы именно этого. Пусть твое пребывание в Берлине немного напоминает отпуск. Ты ведь летом никуда не ездила.
«Боже мой!» – подумала Анна.
Конрад взмахнул рукой, отметая возражения:
– Конечно, я понимаю, что ты предпочла бы находиться не здесь, а дома, с Ричардом. Я только хочу сказать, что, когда ты не в больнице – а пока ты мало чем можешь помочь, – постарайся хоть немного развлечься.
Он искоса взглянул на Анну, и та кивнула в ответ – раз Конраду так важно, чтобы с ним согласились.
– Тогда, – сказал Конрад, – давай начнем с того, что отправимся пообедать в хорошее место.
Ресторан расположился среди сосен Грюневальда, излюбленного места для семейного отдыха, и в воскресенье, в хорошую погоду, там было полно народу. Воздух уже был довольно прохладным, но даже за столиками снаружи, застегнув пальто на все пуговицы, сидели люди и потягивали напитки.
– Ты помнишь это место? – спросил Конрад.
У Анны как будто появились воспоминания, связанные с очертаниями этого здания и цветом его стен.
– Наверное, мы приходили сюда с родителями. Но не поесть, а что-нибудь выпить.
Конрад улыбнулся:
– Himbeersaft[5].
– Да-да!
Ну, конечно: малиновый сок! Его пили все немецкие дети.
Внутри, в обеденном зале, стоял пар от дыхания множества заправских едоков. Их пальто висели рядком вдоль обшитых коричневыми панелями стен, а выше красовались две пары оленьих рогов и картина, изображавшая охотника с ружьем. Громкие умиротворенные голоса посетителей перекрывали позвякивание ножей и вилок. Анну все это и трогало, и настораживало – как всегда, когда она слышала такое знакомое с детства берлинское произношение.
– Все началось примерно три недели назад, – сказал по-английски Конрад, и другие голоса, вызывавшие у Анны столь сложные ассоциации, тут же перестали достигать ее слуха. – Тогда твоей маме все стало известно.
– Откуда она узнала?
– Я ей рассказал.
«Зачем?» – подумала Анна.
И Конрад, словно услышав ее, продолжил:
– Мы вращаемся в очень тесном кругу. Я боялся, что она узнает об этом от кого-то другого.
– Но если ты не любишь ту женщину по-настоящему… Если все уже кончилось?
Конрад передернул плечами.
– Ты же знаешь свою маму. Она сказала, что между нами уже ничего не будет как прежде. Ей много раз в своей жизни приходилось начинать все сначала, и с нее довольно. Ты и Макс выросли. Больше в ней никто не нуждается… – Конрад махнул рукой, словно резюмируя все, что сказала мама, – Анна без труда могла себе это представить. – Она твердила, что хочет покончить с собой, в течение трех недель.
Однако Конрад так и не сказал, что отношения между ним и другой женщиной закончились.
– Роман, естественно, закончился, – тут же добавил Конрад.
Когда принесли заказ, он сказал:
– После обеда мы поедем в больницу. Ты увидишь маму и, может быть, поговоришь с кем-нибудь из врачей. А пока расскажи о себе и о Ричарде.
Анна рассказала о сериале Ричарда, об их квартире и о своей новой работе.
– Значит, ты действительно станешь писателем?
– Ты имеешь в виду – как Ричард?
– Или как твой отец.
– Не знаю.
– Почему не знаешь? – переспросил Конрад почти с раздражением.
Анна попыталась объяснить:
– Не знаю, получится ли у меня. До сих пор я только правила пьесы других. Я никогда не писала ничего своего.
– Думаю, из тебя получится хороший писатель, – заметил Конрад и тут же добавил: – Хотя, конечно, я в этом не разбираюсь.
Они пытались говорить на общие темы: о Венгрии (хотя ни один из них утром не слушал радио и не знал последних новостей); о восстановлении немецкой экономики; о том, когда Макс сможет вылететь из Греции. Но постепенно беседа истощилась, и оба замолчали. Тогда до Анны снова стали долетать голоса жующих и беседующих берлинцев. Знакомые, но давно забытые слова и фразы.
– Bitte ein Nusstörtchen[6], – попросил официанта полный человек за соседним столиком.
«Я тоже его любила, когда была маленькой», – подумала Анна. Маленькое, с белой глазурью и орешком сверху. А Макс всегда выбирал «Голову мавра» – пирожное в шоколадной глазури с кремом. Никто из них не сомневался, что выбирает самое вкусное, и оба считали, что одно пирожное – исключительно для девочек, а другое – для мальчиков.
– Ваше пирожное, – сказал официант по-немецки и поставил пирожное перед полным мужчиной.
Даже сейчас на какую-то долю секунды Анна удивилась, что мужчина заказал «девчоночье» пирожное.
– Ты ничего не ешь, – заметил Конрад.
– Извини. – Анна наколола на вилку кусок картошки.
– Постарайся поесть. Тебе станет лучше. Нам предстоят трудные дни.
Анна кивнула и стала есть, а Конрад смотрел на нее.
– Больница, в которой лежит твоя мама, немецкая. Такие случаи там лечат не хуже, чем в американской, и добираться ближе. К тому же я подумал: если мама поправится, пусть лучше американцы не знают, что она пыталась с собой покончить. – Он умолк, ожидая реакции Анны.
Анна снова кивнула.
– Когда я ее обнаружил…
– Ты ее обнаружил?
– Конечно. – Конрад, казалось, удивился вопросу. – Понимаешь, я боялся, что это произойдет, и оставался рядом с мамой почти постоянно. Накануне вечером казалось, что с ней все нормально, поэтому я ушел. Но на следующий день у меня возникло такое чувство… Я решил к ней зайти, а там она… Я стоял, смотрел на нее и не знал, что делать.
– Что ты имеешь в виду?
– Возможно… – Конрад помедлил. – Возможно, она действительно этого хотела. Она повторяла снова и снова, что очень устала. Не знаю – я до сих пор не уверен, правильно ли я поступил. Но я подумал о вас с Максом и решил, что не могу взять на себя такую ответственность.
Анна больше не могла есть, и Конрад поднялся из-за стола.
– Пойдем, – сказал он. – Навестим твою маму. Постарайся не слишком сильно расстраиваться.
Больница располагалась в красивом старинном здании посреди лесопарка. Но как только они прошли мимо человека, сгребавшего листья, а потом – мимо другого, грузившего их на тачку, и приблизились к главному входу, у Анны скрутило желудок (уж лучше б она не ела!), и она испугалась, что заболевает.
В больничном вестибюле их встретила чистенькая медсестра в накрахмаленном переднике, с выражением отчужденности и неодобрения на лице, как будто она обвиняла Анну и Конрада в том, что случилось с мамой.
– Идите за мной, пожалуйста, – сказала медсестра по-немецки.
Анна шла первой, Конрад – за ней: обитые деревянными панелями двери и ковры вместо кафеля и линолеума… «Это больше похоже не на больницу, а на дом престарелых», – повторяла про себя Анна, стараясь отвлечься от мыслей о том, что ей предстоит увидеть. Коридор, лестницы, опять коридор, потом – большое лестничное пространство, заставленное шкафами и больничным оборудованием. Медсестра вдруг остановилась: здесь, среди зачехленных приборов, стояла кровать. И на ней кто-то неподвижно лежал. Почему мама не в палате? Зачем они положили ее здесь, на проходе?
– В чем дело? – воскликнула Анна так громко, что испугала всех, включая себя.
– Так нужно, – ответил Конрад.
А медсестра объяснила неодобрительным тоном, что ничего особенного не происходит: мама должна находиться под постоянным наблюдением, и лучшего места не придумаешь. Врачи и медсестры проходят здесь каждые несколько минут и могут следить за ее состоянием.
– Здесь очень хороший уход, – сказал Конрад, и они приблизились к маминой кровати.
Видно было немного – только лицо и одну руку. Остальное скрывалось под одеялом. Лицо мамы было бледным. Глаза закрыты – но не естественно, а так, будто мама специально сильно зажмурилась. Изо рта у нее что-то торчало. Анна присмотрелась и поняла, что это конец трубки, через которую мама дышала – слабо и нерегулярно. К руке шла другая трубка – от капельницы, стоявшей у кровати.
– Никаких изменений, – заметил Конрад.
– Нужно вывести ее из комы, – сказала медсестра. – Мы периодически зовем ее по имени. – Медсестра наклонилась к маме и показала как. Безрезультатно. – Что ж! Знакомый голос в таких случаях всегда лучше. Возможно, если ее позовете вы, то она услышит.
Анна посмотрела на маму, на ее трубки.
– По-английски или по-немецки? – спросила она и немедленно решила, что сморозила страшную глупость.
– Как хотите, – ответила медсестра, сдержанно кивнула и исчезла среди зачехленного оборудования.
Анна взглянула на Конрада.
– Попробуй, – посоветовал он. – Кто знает! Вдруг сработает. – Некоторое время Конрад стоял и смотрел на маму. – Я подожду тебя внизу.
Анна осталась возле мамы одна. Обращаться сейчас к маме казалось ей безумием.
– Мама! – позвала она осторожно по-английски. – Это я, Анна.
Никакой реакции. Мама просто лежала – во рту трубка, веки плотно сжаты.
– Мама, – позвала Анна громче. – Мама!
Она чувствовала странную неловкость. «Как будто в такой момент это имеет значение», – одернула она себя виновато.
– Мама! Ты должна проснуться, мама!
Но мама по-прежнему не двигалась, она упорно не желала открывать глаза и вступать в какое-либо общение с внешним миром.
– Мама! – закричала Анна. – Мама! Очнись, пожалуйста!
«Мама, – думала она, – это ужасно, когда у тебя закрыты глаза. Какая же ты непослушная!»
Забраться к ней на кровать, попытаться приподнять ей веки своими крошечными пальчиками… «Боже мой, – думала Анна, – я так делала, когда мне было два года…»
– Мама! Проснись! Мама!
Медсестра со стопкой простыней в руках подошла к Анне сзади и сказала по-немецки:
– Да-да, так и надо.
Сестра подбадривающе улыбалась, будто Анна выполняла спортивные упражнения.
– Даже если она не реагирует, возможно, она слышит ваш голос.
Анна продолжала громко звать маму – и пока медсестра складывала простыни в шкаф, и потом, когда та ушла. Анна кричала по-английски и по-немецки, что мама не должна умирать: она нужна им, детям, ее любит Конрад, и все будет хорошо. Но при этом она не переставала гадать, правда ли то, что она говорит; и стоит ли произносить эти слова, когда мама, возможно, вообще ее не слышит.
Между своими призывными криками Анна всматривалась в маму и вспоминала, какой та была в прошлом. Вот мама вяжет свитер и приговаривает: «Правда, красиво?» Вот мама в их парижской квартире – торжествует, потому что купила клубнику за полцены. Вот прогоняет мальчишек, которые преследовали Анну по дороге из школы домой, – это было в Швейцарии. Вот ест. Вот смеется. А вот мама пересчитывает деньги и говорит: «Как-нибудь справимся…»
И в то же время какой-то крошечной частью сознания Анна наблюдала за всем со стороны, отмечая сходство происходящего со сценой из сериала «Доктор Килдер»[7] и удивляясь, что столь драматичные события могут быть одновременно столь банальными.
Но через какое-то время Анну оставили силы, она отыскала медсестру, и та проводила ее к Конраду.
В машине Анну опять затошнило, и она толком не разглядела гостиницу, где Конрад забронировал ей номер. Внутри она производила довольно убогое впечатление. Конрад сказал: «Я заеду за тобой, и мы поедем ужинать», Анну проводили вверх по лестнице, и теперь она лежала в полутемной комнате на широкой кровати под огромным немецким ватным одеялом.
Здесь, в тишине и покое, тошнота мало-помалу отступила. «Это из-за перенапряжения», – подумала Анна. Всю жизнь она так реагировала. Даже когда была совсем маленькой и боялась грозы. Она лежала в кровати и боролась с приступами тошноты, накатывавшими на нее между раскатами грома и вспышками молний – до тех пор, пока Макс не доставал из шкафа свежевыглаженный носовой платок и не клал ей на живот. По непонятной причине это всегда помогало.
Спали они тогда как раз под такими ватными одеялами – совсем не похожими на английские. Немецкое одеяло вставлялось в пододеяльник, который с одного края застегивался на пуговицы. И чтобы предотвратить какую-нибудь воображаемую, уже давно забытую опасность, перед сном нужно было крикнуть: «Пуговицы – к ногам!» Спустя много лет, после папиной смерти, в гамбургской гостинице Анна как-то напомнила Максу об этом, но он все напрочь забыл.
Тогда они в последний раз собрались все вместе: Анна, Макс, мама и папа – пусть он уже и умер. Папа оставил так много рукописей и писем, что казалось, будто он все еще рядом с ними.
– Я говорила ему: не надо так делать, – сказала мама, как будто речь шла о том, что папа в дождливый день ушел из дома без галош.
Она не хотела, чтобы папа оставлял предсмертную записку, потому что суицид все еще считался преступлением и мама не представляла, что будет, если об этом узнают.
– Как будто это не его личное дело! – возмущалась она.
Однажды вечером мама вышла от папы, зная, что больше не увидит его живым: после ее ухода он примет принесенные ею таблетки. Что они сказали друг другу в тот вечер? И папа… как бы он отнесся к тому, что сейчас происходит? Ему всегда так хотелось видеть маму счастливой! «Ты не должна чувствовать себя вдовой», – написал он маме в последней записке. А Максу и Анне он говорил: «Приглядывайте за мамой».
Когда сквознячок шевелил занавески, в полутьме мерцал слабый свет. Занавески были сшиты из тяжелой плотной ткани, и легкие колебания приводили к причудливым сдвигам вертикалей и горизонталей мелких узоров на ткани. Анна следила за ними глазами, а перед ее внутренним взором проплывали неясные, разрозненные образы: вот папа в Париже, на балконе их убого обставленной квартирки, где они прожили два года. «Отсюда видно Триумфальную арку, площадь Трокадеро и Эйфелеву башню», – говорит он. Вот они с папой встречаются на улице, когда Анна возвращается из школы домой… Это Лондон? Нет, Париж – улица Лористон. Позже, во время войны, здесь располагался штаб немецкого гестапо. Папа что-то бормочет, не обращая внимания на прохожих, – его губы шепчут то ли слова, то ли фразы, а потом он вдруг смотрит на Анну и улыбается.
Жаркий солнечный день в Блумсбери, дом с меблированными комнатами. Окно открыто, мама и папа – снаружи, на жестяной крыше. Папа сидит на стуле с прямой спинкой, мама лежит на старом коврике. «Мы загораем», – сообщает папа и улыбается мягко и иронично. А воздух насыщен крупицами лондонской сажи, и все, чего они касаются, чернеет. «Даже солнечную ванну принять невозможно!» – расстраивается мама: крупицы сажи оседают у них на руках, на лицах, на одежде, оставляя черные отметины. Эти отметины смешиваются с узорами на занавесках – но мама и папа все так и сидят, и на них все опускаются крупинки сажи. Анна тоже куда-то плывет и проваливается. «Когда берешься писать, самое главное…» – говорит Ричард. Но в этот момент самолет приземляется, двигатель оглушительно ревет, и Анна не может расслышать, что Ричард считает «главным». Вдоль посадочной полосы ее идет встречать папа. «Папа!..» – восклицает Анна – и, проснувшись в незнакомой кровати, еще несколько мгновений не понимает, спит она или нет.
Наверное, это длилось не более минуты – судя по тому, что освещение не изменилось. «Сейчас воскресный полдень, – подумала Анна. – Я в чужой комнате, в Берлине, и сейчас – да! – воскресный полдень» Занавески снова шевельнулись от сквозняка, солнечные зайчики заплясали по одеялу, перебрались на стену и исчезли. «Наверно, на улице солнечно». Анна поднялась с кровати, чтобы выглянуть в окно.
За окном раскинулся сад. Листья с кустов и деревьев облетели и лежали в высокой траве. Возле ветхого дощатого забора двигалось огненно-рыжее пятно – подпрыгнуло, вцепилось в низко висящую ветку, вскарабкалось наверх и уселось там, покачиваясь на ветру. Красная белка! Конечно. Их очень много в Германии. Анна наблюдала, как белка умывается, распушив на ветру свой хвост. Тошнота совсем прошла.
Как бы папе понравилась эта белка! Он никогда не узнает о Ричарде, о маленькой дочери Макса, о том, что мир после долгих лет ужаса и отторжения снова открылся для радости. «Но я-то жива! – думала Анна. – Я-то пока жива!»
Конрад пришел за ней в шесть.
– Мы проведем вечер с друзьями, – сообщил он. – Я подумал, это будет лучше всего. Они приглашали нас с мамой сыграть с ними в бридж, так что ждут гостей в любом случае. Но, как ты понимаешь, они думают, что у мамы только пневмония.
Анна кивнула.
Пока они ехали по темным, засыпанным листьями улицам, в ней снова проснулось чувство чего-то полузнакомого. Желтый свет фонарей дробился в кронах деревьев, отбрасывая на землю волнистые тени.
– Это всё район Грюневальд, – сказал Конрад. – Вы тут жили. Ты помнишь?
Анна не помнила улиц, помнила только какие-то связанные с ними ощущения. Вот с наступлением темноты они с Максом идут домой и играют, прыгая на тени друг дружки. А тени скользят и скачут в пространствах между фонарями. Анна думает: это самая замечательная игра на свете. Мы будем играть так всегда, всегда, всегда…
– Тут почти не было разрушений из-за бомбежек, – сказал Конрад. – Завтра ты можешь сходить и взглянуть на то место, где стоял ваш старый дом.
Анна кивнула.
Магазинчики, неожиданно ярко освещенные, отбрасывали прямоугольные тени на тротуар. Apoteke, аптека. Газетный киоск. Цветочный магазинчик, Blumenladen, – сообщила горевшая над лавкой вывеска. Когда Анна прочитала это слово, ее охватило странное чувство, будто она опустилась к самой земле и кругом – большущие листья и сильные запахи. Над головой качаются невероятные бриллиантовые цветы со стеблями толщиной с ее запястье. Анна сжимает чью-то огромную руку, огромная ладонь раздвигает джунгли над ее головой. «Blumenladen, – подумала Анна с нежностью, – Blumenladen». Магазинчик растаял в темноте, и вот Анна снова в машине, в полудремотном состоянии, а рядом – Конрад.
– Мы почти на месте, – сказал он по-английски, и секунду спустя Анна кивнула в ответ.
Конрад свернул в переулок, проехав между деревьями, и остановился у одного из домов. Выкрашенные белой краской, дома стояли вдоль газонных лоскутков довольно близко друг к другу:
– Эти типовые американские квартиры. Голдблатты только что сюда переехали.
Они с Конрадом поднялись по лестнице. Как только Хильди Голдблатт открыла дверь, Анна тут же почувствовала себя в Англии времен войны: эта женщина, с ее вьющимися волосами, озабоченным взглядом темных глаз и надтреснутым голосом, воплощала образ всех беженцев, что ей встречались.
– А вот и она! – воскликнула Хильди, раскрывая объятия. – Проделала такой дальний путь, чтобы навестить больную маму. Как она себя сегодня чувствует?
– Есть незначительные улучшения, – торопливо ответил Конрад, что соответствовало действительности: перед поездкой он позвонил в больницу.
Хильди кивнула в ответ:
– Она скоро поправится.
Муж Хильди, худощавый, седой, вышел в прихожую следом за женой:
– Сегодня пневмония не страшна. Не то что в прежние дни.
– В прежние дни – na ja[8]!
Оба всплеснули руками, выгнули брови и улыбнулись друг другу, вспоминая не только пневмонию, но и другие напасти, оставшиеся в прошлом, – и хором сказали:
– Сегодня всё по-другому.
Хильди пригласила их к щедро накрытому столу. («Сначала поедим, а потом займемся чем-нибудь еще», – сказала она.) Анна гадала, как они умудрились сохранить акцент, характерный для эмигрантов, несмотря на все годы жизни в Англии и работу с американцами в Германии. Должно быть, это особый талант, решила она. И почти угадала, чем Хильди будет их угощать. В Лондоне во время войны на стол подавали суп с клецками, а затем яблочный пирог. А в Берлине, где была возможность отовариваться в специальном магазине у американцев, вы получали еще стейк с жареной картошкой.
Пока Хильди наполняла тарелку Анны («Поешь – ты, должно быть, устала!»), беседа соскользнула с английского на немецкий, а потом – обратно. Это странным образом подействовало на Анну успокаивающе. Эрвин Голдблатт работал вместе с Конрадом в Еврейской организации по восстановлению прав, куда обращались с жалобами миллионы евреев, потерявших семьи, здоровье и собственность во времена нацистов.
– Конечно, такое не возместить, – говорил Эдвард. – Деньгами уж точно.
Но Конрад возразил:
– Нужно делать то, что в наших силах.
Они беседовали о работе, о минувших днях, проведенных в Лондоне («Поверь мне, в Финчли[9] в 1940-м мы работали без продыху!»), о коллегах по Нюрнбергу, где они впервые встретились.
– А твой брат? – спросила Хильди. – Чем он занят? Твоя мама говорила, он где-то в Греции.
– Он ведет важное дело одного греческого судовладельца и поехал в Грецию на общую встречу всех участников, – объяснила Анна. – После чего этот грек предоставил Максу свой дом, чтобы он провел там отпуск с семьей. Но дело в том, что дом находится на крошечном острове далеко от Афин. Поэтому Максу потребуется время, чтобы добраться до Берлина.
Хильди удивилась:
– Макс тоже приедет, чтобы увидеться с мамой? Неужели все так серьезно?
«Не следовало мне этого говорить, – подумала Анна. – И зачем я только…»
– Пневмония – не шутка, даже по нынешним временам, – спокойно заметил Конрад. – Я решил, будет лучше известить и Макса.
– Конечно-конечно! – Но Хильди как будто стала о чем-то догадываться. Они с мужем обменялись быстрыми понимающими взглядами, а потом она снова обернулась к Конраду и отозвалась расплывчатой фразой: – Сколько сложностей!
– Эх, сложности повсюду, – вздохнул Эрвин и предложил Анне еще один кусок пирога. – Но этот юноша, – заметил он с восхищением, – еще совсем молодой адвокат, а судовладельцы уже предоставляют ему свои дома. Далеко пойдет!
– Слышал бы ты, как о нем говорит мама! – воскликнула Хильди. – «Чудо-мальчик». Во время учебы в Кембридже он получал именную стипендию!
– А после – еще и адвокатскую, – добавила Анна.
Хильди погладила ее по руке:
– Вот увидишь: всё будет в порядке. Как только твоя мама увидит его, как бы она ни болела – тут же встанет и пойдет!
Все засмеялись. «А ведь это похоже на правду, – подумала Анна. – Мама сделает все ради Макса». В то же время другая часть ее существа возмутилась: «Боже правый, что я здесь делаю?» – но Анна быстро прогнала эти мысли.
Хильди отправилась в кухню и тут же вернулась с кофейником.
– Девочка выглядит такой уставшей, – заметила она, передавая Анне чашку. – Как ей можно помочь?
– Бокал коньяку, – отозвался Эрвин.
Но Хильди отрицательно покачала головой:
– Коньяк потом. Я придумала кое-что получше.
Она жестом пригласила Анну пойти с ней. Анна последовала за Хильди и вдруг почувствовала себя на пределе возможностей: «Мне не нужен коньяк. Не нужны ни пироги, ни кофе. Я просто хочу домой!..» – но тут поняла, что они с Хильди стоят в коридорчике, где нет ничего, кроме маленького столика с телефоном.
– Почему бы тебе не позвонить мужу? – предложила Хильди.
– А можно?.. – воскликнула Анна. Глаза защипало. («Да что это со мной!» – подумала она.)
– Конечно.
– Если правда можно… – Она заморгала, пытаясь остановить бежавшие по лицу слезы. – Не знаю, что со мной… Я чувствую себя так… – Но как она себя чувствует, Анна объяснить не могла.
Хильди похлопала по аппарату.
– Позвони ему, – сказала она и оставила Анну одну.
Когда Анна вернулась в комнату, там все пили коньяк.
– Только взгляните на нее! – воскликнул Эрвин. – Совсем другой человек!
Конрад погладил Анну по плечу:
– Всё в порядке?
– Да.
Стоило Анне услышать голос Ричарда, как она почувствовала себя совсем по-другому.
Чтобы не разорить Хильди телефонными счетами, Анна и Ричард разговаривали всего несколько минут. Она рассказала, что видела маму, но не стала говорить о Конраде: он же был в соседней комнате! А Ричард сказал, что продолжает работать над сценарием и сварил себе спагетти.
– Я говорю с немецким акцентом? – неожиданно спросила Анна в середине разговора.
Тут Ричард засмеялся:
– Конечно нет!
И Анна будто бы снова обрела важную часть себя, которая еще бы чуть-чуть – и потерялась окончательно.
– Извини, – сказала Анна. – Просто все это сбило меня с толку…
Анне налили коньяка, она выпила – и вдруг развеселилась. Эрвин рассказывал старые эмигрантские анекдоты, которые Анна знала с детства, но ей почему-то было смешно. Она заметила, что и Конрад смеется, откинувшись на спинку стула.
– Ах, что мы пережили, что пережили! – Хильди принесла шоколадный торт и теперь всем его предлагала. – В конце концов все устроилось, да. Но эти волнения… Лучше бы я потратила время на изучение еще одного языка.
Все засмеялись при мысли, что Хильди возьмется учить еще какой-нибудь язык – в дополнение к ее эмигрантскому английскому. А она делала вид, что нападает на них, вооружившись шоколадным тортом.
– Смейтесь, смейтесь! – сказала Хильди. – Но это правда. Все по большей части устраивается. – Она взглянула на Эрвина. – Не всегда, конечно. Но часто.
Эрвин ответил ей нежным взглядом:
– Да, сейчас, по крайней мере, лучше, чем было раньше.
Вернувшись в гостиницу, Анна чувствовала себя чуть ли не виноватой в том, что так весело провела вечер. «Но что я могла поделать?» – успокаивала она себя. Лежа в темноте под ватным одеялом, Анна прислушивалась к кошачьему концерту в саду. Где-то вдалеке, громыхая, проехал поезд.
Анна внезапно вспомнила, как в детстве, лежа в кровати, так же прислушивалась к отдаленным звукам проходящих поездов. Возможно, подумала она, это та же самая железнодорожная ветка. Иногда, когда все еще спали, Анна лежала без сна и находила успокоение в грохоте товарняков, мчавшихся сквозь ночь. Интересно, гадала она, сегодняшних немецких детей тоже ночами убаюкивают звуки поездов? Задумываются ли они о том, что везут эти поезда? Конечно, теперь, после Гитлера, товарняки направляются в другие места и везут другие грузы. А что случилось с «теми самыми» поездами? Их используют до сих пор?
Кот все выл, а ветер доносил громыхание еще одного поезда…
Возможно, завтра мама почувствует себя лучше, подумала Анна – и уснула.