Культурные и политические границы всегда вдохновляли человека на размышления об известном и неизвестном, о своем и чужом. При этом оценка своего и чужого в значительной степени зависит от мировоззрения той или иной эпохи. В Европе продолжают размышлять главным образом о границах континента на востоке и о существовании границ между Центральной Европой, с одной стороны, и Восточной Европой и Россией – с другой[250].
Мы рассмотрим, как воспринималась граница между империями Габсбургов и Романовых в записках западноевропейских путешественников. Этот возникший в конце XVIII века в результате разделов Польши политический рубеж просуществовал фактически без изменений до Первой мировой войны. После установления новых границ общее экономическое и социальное пространство юго-восточной части Речи Посполитой разделилось. Австрийская коронная земля Галиция, находившаяся по одну сторону границы, пошла по иному историческому пути, чем вошедшие в состав Российской империи губернии Подолье и Волынь – по другую сторону границы[251]. Различной оказалась и конфессиональная судьба пограничных областей: австрийская коронная земля Галиция оставалась в сфере влияния Рима (униатская церковь, в которой сохранялся византийский обряд), а бóльшая часть сельского населения Волыни и Подолья еще в XVIII веке вернулась под юрисдикцию Русской православной церкви[252].
Как эти изменения были восприняты писателями-путешественниками? В какой степени линия на карте ощущалась как ментальная граница, формировавшая образы России и Австрии? Каким образом шлагбаумы пограничных городов Броды (Галиция) и Радзивилов (Волынская губерния) побуждали путешественников к размышлению о своем и чужом?
Материалом для статьи послужили путевые записки пяти путешественников из Германии, Швейцарии, Великобритании и Франции: Карла Б. Фейерабенда (1798), Томаса Люмсдена (1820), Даниэля Шляттера (1822–1828), Иоахима Стоквелера (1831) и Оноре де Бальзака (1847–1850).
Сопоставление своего и чужого – одно из глубинных свойств человеческого сознания. Зачастую свое познается только через отграничение от чужого и, напротив, определение чужого следует из уже сформированного представления о своем. Наряду с авторской картиной мира, воссозданной в путевых записках, для них характерна целевая аудитория с определенными ожиданиями. Взаимосвязь этих факторов может быть представлена в виде триады автор – предмет – читатель, чем нередко объясняются симпатии, преувеличения и небылицы, сопровождающие данный жанр[253].
Уроженец Данцига, учитель и публицист Карл Б. Фейерабенд (даты его жизни не найдены) пересек границу Российской и Австро-Венгерской империй в 1798 году, посетив Петербург, Москву и Киев. Прусско-немецкий патриот и приверженец просвещенных монархов Фридриха II и Иосифа II, Фейерабенд в то же время симпатизировал Французской революции и Речи Посполитой, чей раздел между тремя «черными орлами» жестко критиковал. Все увиденное он оценивал сквозь призму просветительской веры в общественный прогресс. Свое было для него не столько географически ориентировано, сколько связано с общественно-политическими убеждениями.
Отъезд из Российской империи в Галицию он изображает как избавление от опасности. Из-за своих политических взглядов автор будто бы едва не угодил в России в тюрьму, но получил благодаря помощи друзей «надежный заграничный паспорт»:
О, слава Богу! Я дышу свободнее; я избежал опасности; угроза миновала; российские рубежи уже позади меня![254]
Притязая на художественность, Фейерабенд склонен к преувеличениям, что затрудняет оценку достоверности его свидетельств[255]. Россию он воспринимал как непросвещенную репрессивную державу, в которой «свобода слова и мнения запрещена». «Темная», непросвещенная империя еще ожидает благодати просвещения, «лучшего солнца»[256]. Его взгляд на нравственные последствия «погибшего» Польско-Литовского государства не менее мрачен и суров:
Ее жители – полуварвары, человечность им чужда, разумное наслаждение жизнью для них – глупость. Повсюду видна безграничная мерзость, чинимая маленькими и большими тиранами. Народ повсеместно страдает от цепей рабства, которые наложилo на него… обществo. ‹…› Пьяный угар – это их высшее блаженство, предел их желаний[257].
Если при оценке Российской империи главным объектом критики становятся политические репрессии, то при оценке Польши – социальное неравенство и угнетение. При этом Галицию Фейерабенд исключает из сферы критики на том основании, что крестьянин здесь –
человек и живет в стране, имеющей правительство, которое по меньшей мере обеспечивает безопасность его собственности и делает его способным иметь собственный доход. Когда же он, галицийский крестьянин, смотрит на его соседей, русских поляков, которые стенают под адским давлением тирании и которые лишены каких-либо человеческих прав, насколько же счастливым должен он себя чувствовать? Он все еще раб, это несомненно, но в сравнении с поляками и русскими он свободный человек![258]
Итак, частная собственность и свобода от тирании – признаки общественного прогресса. Граница с Российской империей характеризуется не только с позиций личной безопасности автора, но и с социально-политической точки зрения. Насколько велико восхищение Фейерабенда личностью Иосифа II (помимо крестьянской реформы он высоко оценивает реформу образования и ограничение роли церкви), настолько негативно его отношение к полицейскому контролю, который начинается в городе Броды и усиливается с приближением к Вене[259]. В чиновниках магистрата г. Броды Фейерабенд видит и высокомерие, и незнание русского языка, и коррупцию. Несмотря на критику, Австрия всегда воспринималась им как западноевропейское государство, чего нельзя сказать о России. Таким образом, в конце XVIII века, спустя три десятилетия после Первого раздела Польши, мы обнаруживаем у Фейерабенда наличие «цивилизационной» границы, которая также является границей между своим и чужим. Галиция, по его мнению, располагалась ментально ближе к западноевропейским образцам, чем принадлежащие Российской империи восточные области.
Указание на отсталость восточноевропейской социальной системы не является чем-то новым. Оценки Фейерабенда в целом соответствуют более ранним представлениям о России, которые сформировались под воздействием «Записок о Московии» австрийского дипломата Сигизмунда фон Герберштейнa (1486–1566) и других путевых отчетов.
Уроженец швейцарского Санкт-Галлена Даниэль Шляттер (1791–1870) с 1822 по 1828 год трижды приезжал в Южную Россию[260]. Поездки Шляттера были связаны с его этнографическими и филологическими интересами: долгое время он изучал язык и культуру ногайских татар, проживавших на берегу Азовского моря. При этом он принимал участие в повседневной жизни этого мусульманского народа, имевшего сомнительную репутацию «степных бродяг». Несмотря на воспитанную благочестивой протестантской общиной религиозность, Шляттер не считал миссионерство своей главной задачей. Важнее для него был интерес к чужой культуре, что проявилось в работе над составлением грамматики татарского языка, а также в имени, которое он дал своему сыну, – Абдула[261].
Какой опыт приобрел Шляттер, преодолев полконтинента, и существование каких культурных границ отметил?
Впервые въезжая из Пруссии в Россию в начале 1822 года, швейцарец указал на политическую и социальную границу. Уже в российской Курляндии Шляттер документировал случаи применения полицией силы против крестьян. Свое негодование он, однако, «смягчил» ссылкой на принципиально отличную социально-правовую систему: «Все же эти люди чувствуют и оценивают иначе, и всему свое время»[262]. Таким образом, Шляттер явственно ощущает наличие отчетливой культурной границы.
Другую особенность России – ее протяженность – он также осознал очень быстро: «Казаки подняли шлагбаум, и я оказался в России, однако все еще так же далеко, как до пункта назначения, так и от Швейцарии». Большая территория и человеческое бесправие – таковы его первые впечатления от России.
После первого пребывания у ногайцев Шляттер осенью 1822 года возвращается с берегов Черного моря через Австрию в Швейцарию. Испытав месяцы лишений и нужды, он жаждет увидеть галицийский пограничный город Броды. Путешествие оказалось малоприятное: ему досаждали еврейские хозяева, извозчики и торговцы, он чувствовал себя обманутым, жаловался на грязь польских деревень. По дороге Шляттер отмечал большой социальный разрыв «между убогими землянками крестьян и редкими огромными и роскошными домами знати». Общение с еврейскими извозчиками и содержателями трактиров в XIX веке вызывало у многих путешественников из среды городской интеллигенции непонимание и отторжение.
Очевидно, что для Шляттера австрийская граница маркирует перемещение в желанный мир известного и своего. Броды он считает первым немецким городом, несмотря на то что население на 70 % было еврейским. Его Германия была там, где он мог изъясняться на родном языке:
На границу между Радзивиловым и Бродами я ступил с радостью, после девятидневной дороги из Одессы – по австрийской земле. С удовольствием дал я казакy, который поднял мне шлагбаум, деньги на шнапс. Путешествие, как мне показалось, тут почти уже закончилось[263].
Между тем от Санкт-Галлена его отделяли еще 1600 километров.
Если в первом путешествии по Российской империи в 1822 году Шляттер отчетливо ощущал наличие культурной границы, то во время второй поездки в 1823 году его точка зрения меняется. Продвигаясь опять на восток из Швейцарии, первую культурную границу он устанавливает уже в Бреславле (Вроцлав):
Вплоть до Бреславля поездка была наслаждением от разных встреч и радостью. После Бреславля она приняла другой характер. Она осталась не менее удивительной и познавательной, однако более утомительной. Она резко контрастировала с первой частью [путешествия] как сама по себе, так и в обращении с людьми. Пропасть, однако, была бы слишком большой, если переместиться к татарам напрямую из Германии, не будучи подготовленным к этому в Польше и в России[264].
Весь путь Шляттер делит на три отрезка: первый – от Швейцарии до силезского немецкоязычного Бреславля, второй – от Бреславля до ногайских татар, третий – пребывание у ногайских татар. Движение по этому маршруту сопряжено с возрастанием дорожных неудобств и усилением ощущения чужого. Поскольку второй отрезок пути под названием Польша включает теперь Галицию и Россию, «цивилизационные» границы между Россией и Австрией, которые Шляттер проводил в 1822 году, сдвигаются. Польша и Россия играют роль буферных стран, которые готовят путешественника к ногайской экзотике и картинам бедности. Однако во время возвращения на родину в 1828 году граница между Россией и Галицией не утратила для него значимости:
Благополучно прибыв в Радзивилов, я отправился со срочной почтой через российскую границу в вольный город Броды. Я обрадовался, когда русский шлагбаум открывался для меня, и не менее обрадовался, когда, уже стоя на австрийской земле, слышал, как он позади меня закрывался[265].
Подобное чувство радости и облегчения, как мы видели, испытывал и К. Фейерабенд, въезжая в свое пространство. Поднимающийся шлагбаум символизирует перемещение на территорию известного с родным для Шляттера немецким языком, знакомой правовой и социальной системой. Восприятие границы в районе Бреславля сужается, таким образом, до понятия комфорта, которого прежняя Польша как первый этап путешествия на Восток была лишена.
Новые аспекты в восприятии России представлены в записках британских военных-путешественников, служивших в Индии. Некоторые из них возвращались из Индии по суше, минуя Россию и Австрию. Так, уроженец Шотландии Томас Люмсден одиннадцать лет прослужил лейтенантом в бенгальской конной артиллерии, а в 1820 году, через два года после того как британцы одержали победу над Маратхской империей, он решил отправиться на родину[266].
Выехав из Бомбея по морю вместе с двоюродным братом, востоковедом Мэтью Люмсденом (1777–1835), они прибывают сначала в арабский Маскат и персидский Бушир. К северу от Еревана пересекают границу России и оказываются в Тифлисе, далее следуют Владикавказ, Ростов, Одесса, Радзивилов/Броды, Вена, Мюнхен, Базель и Париж. Между отъездом из Бомбея и прибытием в Лондон проходит семь с половиной месяцев, а путь составляет 10 500 километров.
Оценка культурных границ у Люмсдена во многом вызвана долгим пребыванием в Индии, которая воспринималась как чужая и отсталая страна. Семантически отмечено направление путешествия – с востока на запад. Находящиеся на Кавказе русские солдаты, поэтично названные «birds of passage» (перелетные птицы), осмысляются как представители европейской цивилизации, превосходящей азиатскую, а европейская военная форма, светлый цвет кожи и христианство – как признаки европейского, своего. Чужим оказывается все азиатское, изображаемое негативно[267]. В оценке России присутствует милитаристский фактор: будучи сам солдатом, Люмсден воспринимал Россию прежде всего как европейскую военную державу (имперский подход последовательно выдерживался).
Следующий культурный рубеж отмечен посещением Одессы. Молодой стремительно развивающийся торговый город, куда Люмсден прибыл по берегу Черного моря, очаровал британца. Резиденции, театры, европейская дипломатическая элита – все это позволило Люмсдену считать, что Одесса «расположена на границе просвещенной части Европы»[268].
Подобное восприятие Одессы находим у соотечественника Люмсдена, Иоахима Стоквелера (1800–1885)[269]. С 1821 года Стоквелер жил в Индии, где предположительно служил в армии. В 1831 году он отправился в Лондон и прибыл по морю из османского порта Трапезунд в Одессу. Начало его пребывания в городе было небезопасным: свирепствовала холера, путешественника подозревали в шпионаже. Стоквелер несколько недель провел на территории порта. Интересно, что проживающий в Одессе британский генерал-консул, обращаясь к российскому генерал-губернатору Палену с просьбой разрешить Стоквелеру находиться на суше, приводит следующий аргумент: европейца «после его продолжительного путешествия по Азии» не стоит «изгонять из первой христианской гавани»! Британский дипломат выстраивает общее христианское пространство, которое противостоит «нецивилизованной» Азии. Благодаря этому ходатайству Стоквелер ступает на одесский берег и воспринимает город как принадлежащий «цивилизованному миру» (pale of civilisation)[270]. Население Одессы в путевых записках Стоквелера – смесь греческого, итальянского, русского, еврейского и немецкого. Как считает автор, его положительное впечатление о городе вызвано долгим и трудным путешествием по тоскливым гористым и пустынным ландшафтам Азии[271].
Рассмотрим, как Люмсден и Стоквелер оценивали западные границы Российской империи. Люмсден не высказывал критических суждений о России, его наблюдения об этом «мощном государстве», где он провел два с половиной месяца, выглядят лаконичными и неглубокими. Он отмечает уважительное отношение населения к военным, объясняя это страхом перед телесными наказаниями. Русские показались ему «веселым народом, приветливым к иностранцам». Он с симпатией отзывался об образованных, знающих несколько иностранных языков россиянах, с которыми познакомился в дороге. Ему понравилась быстрая и удобная езда (ср. ниже с оценкой О. де Бальзака), и он нашел удовольствие в «прекрасных и густонаселенных ландшафтах Подолья»[272].
Что заставляет Люмсдена воспринимать российско-австрийскую границу как культурный маркер? Причина – идеализация немецкого культурного пространства, которое начинается для Люмсдена в Галиции и заканчивается в Базеле. Столицу Галиции Лемберг (современный Львов) он называет «одним из красивейших городов, которые вообще существуют». Напротив, о пограничном городе Броды он отозвался с пренебрежением («грязнейшее место, которое я когда-либо видел»[273]). (Аналогичный контраст в оценке обоих городов находим у Стоквелера, побывавшего здесь одиннадцать лет спустя[274].) Прибыв в Базель и оказавшись на границе между Швейцарией и Францией, Люмсден обобщает свои впечатления о немецком культурном пространстве. Перед этим он миновал Краков, Вену и Мюнхен:
[Немцы] – честный, надежный, чрезвычайно организованный и высоко цивилизованный народ. Это внешне красивые люди, в особенности женщины; все они опрятны и чистоплотны; что же касается их городов, деревень, домов, гостиниц, то они могут считаться непревзойденными по своему изяществу и чистоте по сравнению с любой другой нацией, населяющей землю[275].
Этот «гимн» задает уровень, которого Франция – страна, предшествующая его возвращению домой, – достичь не может. Свою родину Люмсден также не идеализирует. Таможня Дувра кажется ему «отвратительнейшим (англ. villainous) местом», которое он «видел со времени отъезда из Великобритании». Персидские шелковые шарфы, привезенные в качестве сувениров, были конфискованы как контрабанда. Только ночное прибытие в Лондон примиряет его с Англией. «Первый город мира» (the first city in the world) поражает Люмсдена роскошными улицами, освещенными газовыми фонарями[276].
Как видим, у Люмсдена также имеются четкие представления о европейской цивилизации. В отличие от Фейерабенда, для которого идеалом служит свободное равноправное общество, в центре представлений Люмсдена находится сильная военная держава. Антипод его модели цивилизации – уже не Россия или Польша, как у Фейерабенда, а Азия в целом.
Люмсдена и Стоквелера связывают некоторые параллели: приятие Одессы соседствует с умилением перед Австрией. У Стоквелера Австрия напоминает идиллию в стиле бидермейер, в которой царят покой, безопасность, благочестие, трудолюбие, процветание[277]. Романтические пейзажи по берегам Дуная в его записках соответствуют образцам национальной саморепрезентации, которые можно встретить в австрийском путеводителе Адольфа Шмидла (1834): «Этот мирный, светлый остров дружбы среди холодной раздробленной Германии»[278]. Однако оборотная сторона медали так и не стала предметом обсуждения: после наполеоновских войн европейские державы восстановили старый порядок, многие оказались под надзором тайной полиции. Отсюда уход в сферу домашнего быта.
В отличие от Люмсдена Стоквелер критикует Российскую империю, в которой оказался спустя несколько месяцев после Польского восстания 1830–1831 годов. Подавление мятежа, которое он характеризует как «крестовый поход против свободы», было беспощадным и нанесло, по его словам, серьезный ущерб репутации страны[279]. Особую жестокость он отмечает, в частности, в поведении начальника радзивиловской таможни[280]. Стоквелер критикует также коррупцию: «По сути дела, в любой точке России люди уверены: с помощью денег можно добиться всего, что угодно». Тайную полицию он описывает как вездесущее «государство в государстве», которое душит стремление к свободе[281]. Интересно, что деятельность тайной полиции он замечает в России, но не видит в Австрии.
Границу между Россией и Австрией Люмсден осмысляет прежде всего как культурный рубеж, тогда как в оценках Стоквелера сказываются политические аспекты. С его точки зрения, Россия 1831 года находится вне «европейской цивилизации».
Еще один аспект, связанный с путешествиями, – страх перед чужим и неизвестным. Его можно проиллюстрировать записками Оноре де Бальзака (1799–1850)[282]. Известный европейский писатель приезжал в 1847 и 1848 годах в украинское поместье польской дворянки Эвелины Ганской (1801–1882), на которой женился в 1850 году в Бердичеве.
Политическая и социальная критика Бальзака весьма сдержана. О «русском раболепии» (фр. obéissance russe), например, он пишет без осуждения, считая его благом для русского народа. В отличие от «безграничных стремлений к свободе», присущих полякам и французам, русским не приходится страдать от последствий разрушительных мятежей. (Революции ни Бальзак, ни Э. Ганская не признавали[283].) Между тем слово «раболепие» с его отрицательными коннотациями указывает на имплицитный негативизм высказывания.
Каково же эмоциональное состояние Бальзака, когда он приближается к границе? Еще в Париже друзья высмеивали его идею отправиться в путешествие. Встреча в пограничных Бродах со швейцарским парикмахером Жанином (Janin) вселила в писателя ужас. По мнению Жанина, территорию восточнее Радзивилова не следует считать Европой:
– Значит, Вы таким как есть хотите поехать в Россию? Вы не знаете, что Вы делаете! Вы даже не знаете, что это такое. Вы тут уже не в Европе, Вы в Китае. Границы Китая находятся в Радзивилове. Польский язык знаете?
– Нет.
– Ну а русский язык Вы знаете?
– Нет.
– И Вы один?
– Один.
‹…› Меня начал переполнять страх перед неизвестным, я утратил свое непоколебимое нетерпение…[284]
К счастью, эти страхи не оправдались. После того как Бальзак прошел таможенный контроль, он был любезно принят начальником таможенного округа Радзивиловa Месье де Xаккелем (Monsieur de Hackel)[285]. Ужин в доме чиновника поразил гастрономическим великолепием:
Было исключительное вино, гигантская рыба, отличное мясо кабана. Это был мой лучший ужин, с тех пор как я уехал из Парижа, и я нашел его в маленьком городке Радзивилов[286].
Бальзак был очарован Хаккелем, который, будучи немцем, свободно говорил по-французски. Оказанный прием писатель сравнивает с роскошью Петербурга, в котором побывал несколько лет назад: «Я был удивлен, увидев, что учтивость в Радзивилове превосходила столичную»[287]. «Со скоростью голубя» извозчик домчал его в соседнее с Радзивиловом Дубно: «Удовольствие видеть себя уносимым русскими лошадями быстрее, чем немецкой железной дорогой, меня укрепило»[288].
Итак, страхи Бальзака рассеялись, как только он пересек границу. Чужое предстало вполне безобидной реальностью.
Образ России в путевых записках пяти авторов интересен не только с исторической точки зрения. Некоторые элементы этого образа закрепились как стереотипы, продолжая влиять на восприятие и оценку по сей день. Стремление предложить России западную модель общественного устройства не ослабевает. И тот, кто сегодня впервые отправляется в Россию, повторяет путь Бальзака, испытывая иррациональный страх. Однако в действительности все оказывается иным.