Мы бродили по Риму одни... Ты знаешь мою перипатетическую привычку двигаться. Мне движение нравится; моей натуре, моим обычаям оно как нельзя более соответствует. Что до мнений перипатетических, то некоторые нравятся, другие ничуть: я люблю не философские школы, а истину, так что сейчас я перепатетик, потом стоик, в промежутке академик, а часто ни то, ни другое, ни третье, если вижу что-то подозрительное или противное истинной и обещающей блаженство вере. Любить и одобрять философские школы позволительно, но — только когда они не чураются истины, когда не отвращают нас от нашей главной цели; если в чем-то они это попытаются сделать, будь то Платон, Аристотель, Варрон или Цицерон, их надо с благородной непреклонностью презреть и растоптать. Пусть нас не смущает никакая тонкость рассуждений, никакая вкрадчивость слов, никакая весомость имен: они были люди и познанием вещей умудренные, насколько доступно человеческой проницательности, и речью блестящие, и природным умом одаренные, но несчастные от незнания невыразимой высшей цели; доверяя собственным силам и не доискиваясь истинного света, они часто падали, словно слепые, часто спотыкались о камни. Будем поэтому, восхищаясь их талантом, преклоняться перед создателем таланта; будем сочувствовать их заблуждениям, благодаря Бога за дарованную нам благодать и сознавая, что по милости, без всякой заслуги мы удостоены великой чести и вознесены на большую высоту Тем, кто пожелал утаить свои глубины от мудрых и разумных и открыть их младенцам. Будем, наконец, философствовать так, как велит само имя философии, то есть любить мудрость; а истинная премудрость Божия — Христос, и чтобы истинно философствовать, Его надо нам превыше всего любить и Им жить. Чтобы стать всем, будем прежде всего христианами; философию, поэзию, историю будем читать так, чтобы всегда для слуха нашего сердца звучало Христово Евангелие: им одним мы достаточно мудры и счастливы, без него чем больше узнаем, тем неученей и несчастней станем; с ним, словно с надоблачной вершиной истины, надо соотносить все, на нем, словно на едином непоколебимом основании истинного знания, человек может строить уверенно, и, трудолюбиво возводя на нем здание новых не противоположных ему учений, мы не заслужим ни малейшего упрека, пусть даже очень мало что прибавим к главной сути дела, а больше потрудимся ради утешения души, по крайней мере, и более облагороженного образа жизни. Вот что я сказал бы тут мимоходом, насколько представилось уместным.
Но продолжаю. Мы бродили вместе по великому городу, который из-за своей пространности кажется пустым, однако вмещает огромное население; не только по городу бродили, а и в окрестностях. И на каждом шагу встречалось что-то заставлявшее говорить и восторгаться: здесь дворец Эвандра, здесь храм Карменты, здесь пещера Вулканова сына, тут воспитавшая близнецов волчица и Ромулова смоковница-кормилица, тут конец Рема; здесь цирковые игры и похищение сабинянок, здесь Козье болото и исчезновение Ромула, здесь беседа Нумы с Эгерией, здесь место сражения трех братьев-близнецов. Здесь побежден молнией победитель врагов и устроитель войска Тулл Гостилий, здесь жил царь-строитель Анк Марций, здесь разделитель сословий Тарквиний Приск; здесь пламя сошло на голову Сервия, здесь сидя на повозке проехала свирепая Туллия и своим преступлением обесславила улицу. А это Священная дорога; это Эсквилийский холм, тут Виминал, там Квиринал; здесь Целиев холм, здесь Марсово поле и скошенный рукою Тарквиния Гордого мак. Здесь несчастная Лукреция, падающая на меч, смертью избегающая прелюбодеяния, и отмститель оскорбленного целомудрия Брут; там угрожающий Порсена, и этрусское войско, и жестокий к своей провинившейся деснице Муций, и соревнующийся со свободой сын тирана, и следующий в преисподнюю за отбитым от города врагом консул; здесь надломленный плечом героя свайный мост, и плывущий Гораций, и Тибр, возвращающий Клелию. Здесь стоял напрасно заподозренный дом Публиколы; здесь шел за плугом Цинциннат, когда удостоился стать из пахаря диктатором; здесь был приглашен на консульство Серран. Это Яникул, то Авентин, там Священный холм, куда трижды уходил обиженный патрициями плебс; здесь состоялся сластолюбивый суд Аппия, здесь Виргиния была избавлена от унижения мечом отца, здесь децемвир нашел конец, достойный его похотливости. Отсюда Кориолан, который, возможно, победил бы силой оружия, отступил, побежденный благочестием своих сторонников; эту скалу защищал Манлий, и отсюда он падал; здесь Камилл прогнал внезапным нападением заглядевшихся на золото галлов и научил отчаявшихся граждан возвращать себе утраченное отечество оружием, а не деньгами. Отсюда во всем вооружении бросился в пропасть Курций; здесь найденная под землей человеческая голова и недвижимый межевой столб послужили предсказанием великой и устойчивой власти. Здесь лукавая дева, обманутая собственным лукавством, раздавлена оружием; здесь Тарпейская скала и всемирная перепись Римского народа; здесь страж оружия Янус; здесь храм Юпитера Останавливающего, здесь — Приносящего добычу, здесь — Юпитера Капитолийского, место всех триумфов; сюда пригнали Персея, отсюда прогнали Ганнибала, отсюда согнали Югурту, как думают некоторые, а другие убивают его в тюрьме.
Здесь торжествовал Цезарь, здесь он погиб. В этом храме Август видел толпу царей покоренного мира; здесь арка Помпея, здесь его портик, здесь арка Мария, память о победе над кимврами. Тут Траянова колонна, где этот император, единственный из всех, как говорит Евсевий, похоронен в черте города; здесь его же мост, получивший потом имя святого Петра; здесь Адрианова громада, под которой и он сам лежит и которую называют теперь замком Святого Ангела. Вот камень огромной величины над бронзовыми львами в нишах, посвященный божественным императорам; в его верхней части, говорят, покоится прах Юлия Цезаря. Вот святилище богини Земли, вот алтарь Фортуны, вот храм Мира, разрушенный с приходом истинно мирного царя; вот создание Агриппы, отнятое для Матери истинного Бога у матери ложных богов. Здесь шел снег на августовские Ноны; отсюда масляная река текла в Тибр; тут, как гласит молва, Сивилла показала старому Августу младенца Христа. Это заносчиво роскошные Нероновы дворцы; это дом Августа на Виа Фламиниа, где, как некоторые говорят, и гробница его хозяина; вот колонна Антонина; вот неподалеку дворец Аппия; вот септизоний Севера Афра, который ты называешь Престолом солнца, хотя мое название можно прочесть в историях; вот сохраняющееся в камне уже сколько веков состязание Праксителя и Фидия в таланте и искусстве. Здесь Христос предстал на пути своему бегущему наместнику; здесь Петр распят на кресте; здесь обезглавлен Павел, здесь сожжен Лаврентий, здесь, погребенный, он уступил место пришедшему в Рим Стефану. Здесь Иоанн презрел кипящее масло, здесь Агнеса, живя после смерти, воспретила плакать о себе родственникам и друзьям, здесь прятался Сильвестр, здесь Константин избавился от проказы, здесь Калликст встретил славную смерть.
Только куда меня несет? Могу ли на жалком листке описать целый Рим? Да если б и мог, нет надобности: ты все знаешь, и не потому, что римский гражданин, а потому, что с отрочества был чрезвычайно любознателен в отношении таких вещей, — ведь кто сегодня хуже помнит деяния римской истории, чем римские граждане? Увы, Рима нигде не знают меньше, чем в Риме. Оплакиваю не только невежество — хотя что хуже невежества? — но и бегство добродетелей и изгнание многих из них. Кто усомнится, что Рим тотчас воскрес бы, начни он себя знать? Но это плач для другого времени.
Усталые от ходьбы по громадному городу, мы часто останавливались в термах Диоклетиана, не раз поднимались и на крышу этого некогда величественнейшего здания, потому что нигде не найти более здорового воздуха, большей широты обзора, более полного уединения. Там — ни слова о заботах, ни слова о своих повседневных делах, ни слова о состоянии государства, которое достаточно оплакать один раз: шли ли мы по улицам разрушенного города, сидели ли там, перед глазами были обломки развалин; что делать? Много говорили зато об истории, причем разделили ее между собой так, что в новой оказывался опытней ты, в древней я (если называть древней то, что было прежде, чем в Риме прогремело и было почтено римскими государями Христово имя, а новой — все с тех пор и до нашего века); много рассуждали о той части философии, которая воспитывает нравы и отсюда заимствует свое название, а в промежутке — об искусствах, его создателях и его началах.
Там однажды, когда нам случилось их упомянуть, ты потребовал от меня подробного отчета о том, откуда пошли свободные и откуда ремесленные искусства. Ты готов был с жадностью слушать, я без малейшей неохоты повиновался твоему желанию; благоприятствовало и время дня, и полная свобода от суетливых забот, так что я завел довольно-таки долгую речь, ты внимательно меня слушал и, судя по всему, соглашался. Я, правда, клятвенно заверил, что ничего нового, почти ничего своего не скажу, — или, вернее не скажу ничего чужого: ведь совершенно все, что бы и откуда бы мы ни узнали, наше, разве что украдено у нас забывчивостью.
Теперь ты просишь, чтобы сказанное мною тогда я повторил и записал. Многонько, признаться, я тогда говорил, чего теми же словами повторить теперь уж не сумею. Ты верни мне то место, ту безмятежность, тот день, твое внимание, мое внезапно открывшееся вдохновение — я, пожалуй, смогу повторить, что когда-то мог. Только все переменилось: места того нет, день закатился, безмятежность улетучилась, вместо твоего лица вижу беззвучные буквы, вдохновению мешает шум оставленных за спиной событий, который все гремит у меня в ушах, хоть я намеренно от них бежал, чтоб свободней тебе ответить.
Однако попробую, как получится. Я мог бы отослать тебя и к древним, и к новым писателям, от которых ты получил бы желаемое, но ты мне такой свободы не дал: просишь, чтобы я все-все сказал тебе собственными словами, потому что, говоришь, из моих уст все для тебя звучит настолько же приятнее, насколько доходчивее. Благодарю независимо от того, действительно ли это так или ты говоришь, чтобы разжечь меня. Ну так вот, слушай, что я тебе тогда говорил, словами, может быть, и другими, но в том же самом смысле.
Только что ж это мы делаем? И задача немалая, и письмо; без того уж чересчур разрослось, а мы и не начинали, а день — уж на исходе! Не хочешь ли, чтоб я немножко пожалел и свои пальцы, и твои глаза? Отложим оставшееся на ближайший день, разделим на две части и работу, и письмо, чтобы не смешивать на одном и том же листе совсем разные вещи.
Нет, о чем же я опять думаю, какой еще ближайший день тебе обещаю и какое другое письмо? Не один тут день понадобится, и не для одного письма эта работа: она требует книги, а к ней я смогу приступить не раньше — если тем временем меня не отвлекут и не расстроят другие заботы, — чем моя судьба вернет меня в мое уединение. Только там, больше нигде, я принадлежу себе; там и мое перо принадлежит мне, а сейчас оно на каждом шагу бунтует и отказывает в послушании, ссылаясь на гнетущие меня тревоги: загруженное работой в мои спокойные времена, оно ищет себе досуга, когда я в заботах, и словно бессовестный и строптивый слуга, использует трудности господина себе для отдыха. Вот доберусь до своих пределов, тотчас впрягу его в тяжкое ярмо и в отдельной книге напишу все, что на требуемую тобой тему найду у других и к чему сам приду в своих предположениях. В самом деле, насколько письма к друзьям у меня выходят играючи среди путевых тревог и в сутолоке дня, настолько для писания книг мне нужны одиночество, покой, сладостный досуг и глубокое, никем не прерываемое безмолвие. Всего доброго.
30 ноября [между 1337 и 1341], в пути