— Самое время, — сказал Бон-Иван, — отпраздновать твой день рождения! День рождения мужчины, — он увлек меня в машину.
Он что-то говорил про подарок. А я твердил, что рано, что день рождения у меня через две недели, и что я вообще не собираюсь его никогда праздновать, и что мне не нужны никакие подарки.
Бон-Иван стал спокойно возражать мне: да, он знает, что мой день рождения через две недели, но через две недели он будет в Америке, да, ему все равно, собираюсь я праздновать свой день рождения или нет, он хочет непременно меня поздравить и сделать подарок.
— А потом мы пойдем в ресторан.
Мы ехали куда-то по Москве, из одной Москвы в другую, и оказались в Москве со старенькими двухэтажными домами, здесь было много места и зеленой травы.
Дом, к которому мы подъехали, был тоже небольшим, из темного кирпича. Он был похож на домик из книг Достоевского. Оставив машину на обочине, Бон-Иван взял меня за руку и повел куда-то в глубь двора на цыпочках, тихо держась возле стены дома. При этом он все время смотрел на раскрытое окно. За окном было тихо. Наверно, дом этот был предназначен на снос. Нижние окна заколочены досками, а в верхнем этаже горел свет только в двух окнах. Там еще жили.
Под окном мы остановились.
— Тихо. Молчи и жди, — сказал Бон-Иван.
Спустя некоторое время за окном раздалось несколько аккордов, а кто-то откашлялся так, как откашливаются обычно тенора, как откашливается по привычке дома мой папа: в маску. Потом красивый мужской голос пропел, как бы пробуя: «Я вас любил…». Что-то очень знакомое в голосе послышалось мне. «Я вас любил…» Но у меня не было сил вспомнить, где и когда мог я слышать этот голос. Мне хотелось спать, никого не видеть, и ничего не слышать, и ничего не чувствовать. А тут почему-то я должен стоять под чьим-то окном и слушать голос какого-то тенора, который поет и переживает так, что я снова должен переживать за всех и за себя это самое «Я вас любил», переживать и за папу, и за этого тенора, и за тех, которые любили беззаветно, и за тех, которые сейчас любят беззаветно и еще будут любить беззаветно… В голосе певца были воспоминания, но не только свои, а чьи-то еще, как будто бы и мои, и еще чьи-то, и чьи-то еще… «Я вас любил, любовь еще, быть может, в душе моей угасла не совсем, но пусть она-а-а…» Я отвернулся от окна и встретился со взглядом Бон-Ивана, с его вопрошающим взглядом: «Теперь ты понял, что я тебе дарю?.. Я дарю этот романс и голос этого прекрасного певца… Не правда ли, какой прекрасный голос у этого тенора?.. Я тебе дарю этого тенора!.. Ты знаешь, как его зовут?» — «Его зовут… его зовут, — ответил я глазами Бон-Ивану. — Да ведь это же поет мой отец?..» — «Да! Да, это поет твой отец! — подтвердил Бон-Иван. — Он давно уже репетирует, начиная все заново».
Папа! Да ведь это же поет мой папа! Ведь это Бон-Иван дарит мне моего отца, того самого, что когда-то был изображен на портрете в синем фраке со вздернутой от движения фалдой, а не того, что все еще не нарисован на картине в роли генерала Раевского… С криком: «Папа!» — я рванулся к двери с поднятыми руками, но Бон-Иван перехватил мое движение и, закрыв мне рот рукой, прижал к стене дома.
— Тише! Его сейчас нельзя волновать!
Я гладил шершавые кирпичи старого дома и шептал:
— Я хочу к отцу. Я хочу к отцу! Пустите меня к папе!.. Я всю жизнь думал, что он… А он!..
— Тише! Ради бога, тише! Тише… Подранок ты мой любимый…
Руки Бон-Ивана, удерживавшие меня, передавали мне свою даже через курточку ощутимую, самую теплую температуру на земном шаре, теплоту живого и доброго человеческого тела.
За распахнутыми окнами в комнате кто-то взял на пианино несколько вступительных аккордов, и отец запел теперь уже по-настоящему, в полный разлив своего удивительного голоса то, с чего начались все несчастья у нас в доме, — папа запел арию Дубровского. Арию с той самой чертовой нотой, что на премьере в Большом театре папа взял на октаву ниже…
О, дай мне забвенье, родная…
Я замер. Каждый аккорд, каждый звук, каждое слово пробуждали и меня забытого, каким я был в детстве, и те разговоры, что я слышал, и не понимал, потому что я был слишком маленьким, и то, о чем говорили взрослые много лет назад, и все сейчас становилось понятным.
О, дай мне забвенье, родная! Согрей у себя на груди…
«Ты знаешь, — сказала однажды мама, — когда у хирурга во время операции от напряжения появляется пот на лбу, он говорит сестре: «Плечо…» Когда случилось тогда в Большом, папа сказал это самое «Плечо», и Бон-Иван появился в нашем доме, он прилетел из Владивостока… Никогда не забывай об этом…»
… Измучен я страшною мукой…
Слушая эти слова, облеченные в звуки, я вспомнил слова Гронского:
«Я, конечно, никогда бы не желал Антону Чехову плохо себя чувствовать, но вы знаете, иногда я начинаю думать, что не будь он из-за своей болезни приговорен к Черному морю и к Ялте, не тоскуй он там по Москве, — может, чего-то и не было бы в его рассказах».
… Взгляни, как обижен людьми…
«Вы знаете, — сказал как-то Мамс, — мне хочется написать рассказ, который будет называться «Стога» — эту историю левитановской картины, той самой, что он написал в Ялте, чтобы Чехов не тосковал по России… Помните: луг, скошенная трава в стогах и лунный свет».
… Измучен я страшною му-у-кой…
«Помнишь, я тебе говорил про Бехтерева и про его странную речь? — словно бы спрашивал меня Мужчина Как Все. — Что судьбы ушедших людей странно влияют на живущих… Я подумал: а что, если бы Александр Сергеевич не написал «Дубровского», Направник не сочинил бы музыки на этот сюжет, твой папа не получил бы роль Владимира?..»
… И грея мой дух…
Музыка неслась по моим нервам, как электричество по проводам.
«А философ?.. — спросил я, весь пронизанный музыкой, у Мужчины Как Все. — Это кто?»
«Философ — это тот, кому мучительно трудно с самим собой, зато с ним легко людям, — ответил он. — Но это так… это частное определение. Чоп».
…Лелея его…
«Если бы люди завтра не простили бы друг другу то, что не следует прощать, то завтра мы бы проснулись на другой планете», — сказала мама.
«Мама, не слишком ли много ты требуешь и не прощаешь?» — хотел спросить я ее под эту музыку.
… Пусть ангелом благостным реет…
«А ты знаешь, как я умру, если ты не будешь со мной? — спросил я Юлу. (Она стояла молча.) — Я пойду один, без тебя, на край света. Подойду к краю и прыгну с него… Нет, ерунда! Лучше я улечу на космическом корабле по теории относительности Эйнштейна и вернусь на планету молодым, а ты уже будешь старой, я приду к тебе и скажу: ты теперь никому не нужна, а мне все равно нужна, я тебя по-прежнему люблю…»
… О дай мне, о дай мне найти!..
И папа взял ту самую проклятую ноту, которой он испугался тогда в Большом театре! Взял! Взял! Взял! И в первый раз за все это время рыдания потрясли мое тело… Я плакал обо всем сразу, обо всем: и о том, что случилось там, на этом проклятом Рижском взморье, и о том, что в Большом театре, и о том, как я нравлюсь замечательной Жозьке, а она мне нет, о том, что Мужчина Как Все так и не поговорил ни разу со своей мамой, хотя очень любил ее. И что вот уже десять лет у нас в доме гуляет женщина с больным ребенком, а тетя Варя предпочитает одиночеству грубые слова и даже побои мужа…
А теперь все будет хорошо! Все! У всех! У всех людей на земном шаре… И у мамы пропустят сценарий, и Наташа станет актрисой! И Жозя… меня разлюбит! И ее тетя выйдет замуж! И мы с Юлой снова будем вместе и… и… и…
Есть люди продленной радости, есть люди продленной грусти. Я отношусь, вероятно, ко вторым. Когда я протянул маме карточку Юлы и сказал:
— Вот девочка… Попробуй ее на героиню, — я это сказал с чувством продленной грусти.
— Девушка с белыми, как лен, волосами, знакомая девушка, симпатичная, — сказала мама, рассматривая Юлкино лицо. — Хороший типаж.
— Это не типаж — сказал я. — Это актриса, она сыграет, что хочешь сыграет. Она в жизни играет, так почему же ей в кино не сыграть? Очень прошу, попробуй ее на роль героини.
— А ты папу не видел? — спросила мама, возвращая мне фотографию.
— Видел, — сказал я тихо.
— Где?
— На седьмом небе, — ко мне стало возвращаться чувство радости от этих вопросов. — Мы были с ним в ресторане «Седьмое небо», — объяснил я. — Бон-Иван нас туда пригласил.
— Говорят, там прекрасная панорама?..
— Да, — сказал я, продлевая радость своими ответами, — оттуда я увидел прошлое, настоящее и немного будущего.