— А где ты взял этот проклятый мотоцикл? — спросил папа.
— У приятеля, — сказал я. — Он купил, а держать в Москве ему его негде. И потом он уехал на юг…
— А когда же ты научился на нем ездить?
— Жизнь всему научит, — ответил я.
— А зачем ты научился?.. И вообще зачем тебе этот проклятый мотоцикл?
Кроме как «проклятый», отец больше никак не называл мотоцикл.
Игорь Иванович говорит, что у людей есть две самые главные заботы: «Быстрее!» и «Медленнее!» Что это значит? «Это значит все, — пояснил он. — Например: быстрее передвигаться, все быстрее и быстрее, и медленней стареть…»
— Вот ты и попадешь со своим мотоциклом скорее всего в больницу… — Папа говорит и сам не верит тому, что говорит.
Вообще его не узнать в последние дни. Как будто он, по Игорю Ивановичу, стал стареть в миллион раз медленнее или все быстрее и быстрее молодеть. Папа тронул струны балалайки и стал тихо-тихо наигрывать Грига «Одинокий странник».
— А ты знаешь, что такое жизнь? — спросил меня папа, перестав перебирать струны. — Жизнь — это, брат… Это как страна, расположенная на тысяче островов, а кругом море… И вот человек переплывает с острова на остров… переплывает…
— По морю горя, — вставил я.
— Конечно, горя вокруг еще много… — согласился папа. — Целое море… Но ведь острова-то счастья…
— А если острова несчастья? — спросил я отца.
— Тогда человек всю жизнь плывет по морю счастья… но приходится делать остановки на островах несчастья… и горя… Как видишь, счастья не миновать… А потом что такое горе? У одних, как у Чацкого, «горе от ума», а у меня — как у меня… от болезни. А ты знаешь, иногда мне кажется, что идеально здоровый и счастливый человек эгоист. Эгоист своего самочувствия и существования… — сказал мне папа.
Я подумал: когда я был счастлив с Юлой, я, кроме как о себе и о Юле, ни о ком и ни о чем не думал, а теперь я думаю обо всех на земном шаре… И еще, может, мы неправильно понимаем, что «искусство требует жертв»? Может, это совсем о другом? Вот я читал об одном враче, он изучал, чем дышит человек — мышцами или легкими? Так он себе яд кураре впрыскивал… А этот яд все мышцы расслабляет. Впрыскивал — и переставал дышать. Так его, бездыханного, подключали к машине «Искусственные легкие», чтоб не умер… Может быть, художникам и артистам надо тоже не бояться страданий? Может быть, им тоже надо впрыскивать себе какой-нибудь яд вроде кураре?
— До всей этой истории, — без всякой связи сказал папа, — я бы «Одинокого странника» Грига играл бы так… — Он тронул струны балалайки и сыграл несколько тактов, потом остановился и вздохнул. — А теперь я играю это так… — Он повторил еще раз эти такты и посмотрел на меня с гордостью.
Признаться, я не ощутил особой разницы и подумал, что вряд ли для этой неощутимой разницы стоило вынести столько страданий ему самому и маме, но не сказал ничего…
— Мне кажется, что я бы сейчас мог сделать что-то большее! Представляешь…
Я посмотрел на папу с нескрываемым изумлением. Боже мой, о чем говорит этот большой, умный, лысый, несчастный ребенок, размахивающий своей балалайкой! Вместе с тем я почувствовал какую-то интересную и горькую правду в словах отца, и мне стало так его жалко, что я прошептал:
— Я люблю тебя, люблю, папа… Очень люблю, — прижался к нему, а он прижался ко мне.
— Все, все будет у нас хорошо… — ответил он на мое признание, — вот увидишь… Вот увидите… Вот увидите… — сказал он, и глаза у него как будто бы поплыли.
Я отвернулся в сторону и стал смотреть, как Жозя и Бон-Иван прыгали на поляне. Жозя ставила клоунаду какую-то, балетную пародию: «Артисты балета в ссоре…» Это была очень смешная сцена. Он и она выходят на сцену, разминаются, ссорятся, а потом начинают танцевать, и он все время роняет свою партнершу, нарочно, конечно… Очень смешная сцена…
— А ты не знаешь, что с мамой? — спросил меня вдруг папа. — Она почему-то последние дни со мной совсем не разговаривает… Ах, как это важно, чтоб она сейчас со мной разговаривала…
Я молча пожал плечами. В это время к нам подошла Ташка. Она кокетливо поправила подаренный мною платок с четырьмя лошадиными головами по краям (платок в четыре лошадиные силы) и сказала, делая балетный книксен:
— Кушать подано!
Начался наш обычный дачный обед, с разговорами вслух и про себя.
— У нас в цирке одного начальника сняли, — сказал Бон-Иван, — так он так растерялся, что вышел из кабинета и со всеми за руку попрощался, кто к нему на прием пришел… А Сережа Курепов, мой друг, очень, между прочим, остроумный человек, сказал: «Так упал, что теперь и гостей не соберешь!..»
Рассмеялись все, кроме мамы. Потом мимо нашей дачи пробежал какой-то мужчина, у нас сейчас в Пушкине многие бегают.
— Бегают тут всякие, — буркнула Ташка.
— Я в провинции был в одном театре. (Бон-Иван сегодня был в ударе.) В антракте вместе со зрителями пошел в буфет — и вы знаете, на второй акт в зрительный зал никто не вернулся…
— Почему? — спросила Жозя.
— Буфетчица поссорилась с официантками, и то, что они говорили друг другу, было гораздо интереснее того, что говорили друг другу герои пьесы.
Мама опять не рассмеялась, а мне показалось, что Бон-Иван сегодня хотел рассмешить именно ее. Но она даже не улыбнулась ни разу, и Бон-Иван это, вероятно, почувствовал и тихо сказал, разворачивая журнал «Советский экран»:
— Атмосфера была накалена, как утюг. Атмосферой можно было гладить брюки. — Потом он уткнулся в журнал и громко прочитал: — «Режиссер Скворцова снимает на «Мосфильме» фильм под названием «Уголь». Это будет, — сказал в интервью режиссер, — фильм, отображающий и воспевающий наши трудовые будни». А если это не будет фильм, отображающий и воспевающий? Если это будет фильм, не отображающий и не воспевающий? — спросил Бон-Иван. — Я бы некоторых работников искусства привлекал за дачу ложных показаний к судебной ответственности… Вы, Мэри, надеюсь, о своем фильме не будете давать таких показаний?
— Ваш цирк тоже есть за что привлечь, — сказала мама.
— А нас за что?.. У нас все проще и понятней. Прошел по канату — артист, не прошел — не артист. А у вас тридцать лет плохая артистка может сниматься в главных ролях.
— Мария Николаевна, — сказала Жозя, — а правда эта Рысь очень красивая?
— Какая рысь? — спросила мама. — Это в каком фильме?
— Да нет, — сказала Жозя, — манекенщица, вон она на улице стоит.
Мама посмотрела и ничего не сказала.
— Мальчик тоже что надо, — сказала Наташа, глядя на Умпу, стоящего рядом с Таней Рысь.
К великому моему сожалению, Умпа был действительно дикарски красивым парнем. Вот у меня тоже интересное лицо, во всяком случае, так меня уверила одна девушка… Да я и сам это вижу в зеркале. Что я, не разбираюсь в лицах, что ли? Но у меня в лице есть какая-то загадка. Вот если взять десять моих фотографий, то на пяти, скажем, карточках я, ей-богу, красивый, а на остальных пяти, ей-богу, некрасивый. Я свои некрасивые карточки, например, рву и оставляю только те, где я ничего себе. С карточками так можно. А что сделаешь с лицом? Может быть, оно тоже у меня иногда интересное в жизни, а иногда, может, противное. А Умпа всегда красивый, и карточки ему, я уверен, никогда не приходится рвать.
— А кто они? — спросил папа.
— Жан филле о войн, — сказала Жозя.
— Что это значит? — спросил папа.
— Барышня и хулиган, — перевела Наташа с французского.
— Как вы можете так отзываться о незнакомом человеке? — рассердился папа.
— Почему о незнакомом? Мы его знаем, — сказала Наташа, — он с нами на базаре пытался познакомиться, а когда я ему сказала «Атандэ, месье», он стал ругаться на французском языке. А две старушки из очереди сказали: «Какой культурный молодой человек».
— А ты откуда знаешь, что ругался? — спросил папа.
— Подумаешь, — сказала Наташа, — такова жизнь. Нам французская балерина Зюмбо сказала на конкурсе: «Хочешь знать язык — знай его весь…» Она же нас тоже попросила научить ее чертыхаться по-русски… И вообще тебя больше должно было волновать, почему он ко мне приставал, а не зачем я чертыхалась по-французски.
— А очень красивые, — сказала Жозя, кивая головой в сторону Умпы и Татьяны Рысь, — не женятся, а только женихаются.
— Почему не женятся? — спросил папа.
— Потому что красота — это власть, а власть в семье бывает одна, двоевластия в семье не бывает.
Говоря эти слова, Наташа внимательно посмотрела на папу, как бы давая понять ему, что мамина красота и есть одна-единственная власть в нашем доме.
Папа слабо запротестовал:
— Глупости! Что это за теория! Кто это тебе сказал?
— Это сказал наш балетмейстер, — ответила Наташа с такой гордостью за балетмейстера, как будто это она сама придумала.
За такие слова я готов был сейчас просто расцеловать Наташу вместе с ее балетмейстером. Действительно, это удивительно верное наблюдение. И как это мне самому не пришло в голову, я ведь тоже в последнее время все об этом думаю. И на улицах Москвы стал обращать внимание не только на девочек, но и на женщин и никогда не видел, чтоб на улице вместе шли, как муж и жена ходят, красивый мужчина и женщина. То есть красивые пары попадались, конечно, но, вероятно, это были не муж и жена. И Юла за Эдуарда тоже никогда не выйдет замуж. Они же оба красивые, что ж, они поженятся, а потом всю жизнь будут между собой за власть драться? Я же совсем другое дело. Я некрасивый, то есть не такой красивый, как Юла. Со мной ей и выяснять не надо, кто у нас в семье будет царь! Юлка — царь, а я все остальное! А если Юла царь, то она, безусловно, на некоторое время может меня лишить своей монаршей властью своего расположения.
А старика того, что в электричке позавчера про красивых говорил, что у них вместо сердца свекла с крысиным хвостом, мы с тем отличным майором изобьем, если еще раз встретится.
«А что ты про красивых-то знаешь, — сказал этот майор. — Ты был хоть с одной знаком? Разболтался! Я вот в сорок пятом после войны с Японией в Порт-Артуре на русском кладбище побывал. Смотрю, могила какого-то русского штабс-капитана. Огромный чугунный крест. Крест как крест, а посмотрел на угол плиты — и вижу, на граните надпись выцарапана: «Милый, я дошла до тебя. Мария…» А он здесь вслух про какие-то овощи распространяется… Старый…» После «старый» майор больше ничего не сказал, но я понял, что он хотел сказать.
— Бон-Иван, — сказала Жозя, — а вы что думаете об этом?
— Я думаю вот что… Я поднимаю тост за женщин, поднимающих высоко флаг любви!.. Правда, некоторые женщины поднимают этот флаг так высоко, что его вообще становится не видно. Я пью за женщин! За флаг! И за чувство меры!..
— А я предлагаю выпить, — вдруг сказала мама, — за моего Федора, за него давно уже никто не пьет… Я предлагаю выпить за его скромную работу. Мой Федя со временем стал удивительно скромным, как и его работа. Когда-то во всех компаниях только за него и пили, а теперь вот перестали.
— Спасибо, Маша! — сказал папа. — А я поднимаю тост за тех, кто сидит за этим столом… За верных друзей!.. И давайте вообще не расставаться!.. Давайте купим вскладчину одну большую дачу и будем жить все вместе… И еще жаль, что нас мало. В юности не было квартир, денег не было, а дружили, встречались каждый день. А теперь попрятались по дачам, по квартирам. Конечно, у нас много друг перед другом ошибок, обид, но как мне хочется, чтобы мы попросили друг у друга прощенья и…
— Ты, Федор, — сказала мама недобрым голосом, — не можешь говорить, как нам будет хорошо, ты можешь говорить только, как тебе будет хорошо. А насчет не расставаться… Действительно, — подхватила мама, — как это прекрасно, когда люди не расстаются друг с другом… А особенно хорошо, когда человек не расстается с самим собой (при этом мама посмотрела на папу). Проведем и вправду сегодня весь вечер вместе.
— Как это и вправду вместе? — переспросил отец, бледнея.
— Ну, вправду, — это значит не в кривду, — пояснила мама. — Почему бы нам всем не пойти сегодня вечером на твой концерт, — сказала мама. — Ведь у тебя сегодня афишный концерт?.. Я как раз и билеты купила. Проходила мимо зала Чайковского и на всех купила билеты…
— Мама, ты прелесть! — крикнула Ташка. — Я столько раз вам предлагала! Ни разу не побывать на папином концерте — это безобразие! За папин концерт.
Папа побледнел еще больше и почему-то переглянулся с Бон-Иваном.
— Однажды я работал в провинции — сказал Бон-Иван, — и там, когда театр не делал сборы то звонили в воинскую подшефную часть и полк солдат занимал театр. Эти солдаты называли себя театральнообязанными… Поэтому я вас всех приглашаю в цирк.
— Спасибо, Ваня, я знаю, что вы настоящий друг, настоящий спасательный круг… Спасательный друг, — добавила мама. — Только не надо быть все время спасательным… Это несправедливо по отношению к другим… Ты, я вижу, почему-то не хочешь, чтобы мы пошли на твой концерт? — спросила мать отца (он ничего не ответил). — А ты знаешь, почему ты не хочешь, чтобы мы пошли на твой концерт? Потому что тебя уволили с работы… Потому что ты не работаешь в оркестре народных инструментов…
Отец продолжал молчать.
— Тогда объясни, куда же ты уходишь каждый вечер со своей балалайкой? — тихо говорила мама. — Куда, я тебя спрашиваю. Куда?.. Или, может быть, к кому?.. И вообще, что происходит в этом доме? Одного увольняют с работы, а он продолжает ходить каждый вечер на эту работу. Другая уходит из балета… Из балета, на который потрачено уже полжизни… Ей, видите ли, кто-то сказал, что у нее талант переходит из ног в голову!.. А если твой талант при твоем аппетите вообще не дойдет до головы, а остановится в желудке?..

Наташа молча поднялась из-за стола и пошла к калитке. За ней поднялась и Жозя.
— А у третьего, — при этом мама посмотрела на меня, — неделю назад я нахожу в тумбочке кучу денег. Откуда у тебя столько денег?
Я промолчал. Что я мог сказать матери? Что я занял у Гронского на покупку мотоцикла?
За столом наступило неправдоподобно долгое молчание.
— Я предупреждала тебя, — крикнула мать, — если ты соврешь хоть один еще раз о чем, даже не в слове, а в одной букве!.. Нет… Никто не хочет ставить цель и добиваться. Вот Гронский — захотел и добился всего. Я уйду, — сказала она, глядя в глаза отцу, — я уйду из этого дома!..
— Не надо, — сказал отец. — Я уйду сам… — И он поднялся из-за стола и пошел по дорожке. Прямой, широкоплечий, высоко-стройный, и весь какой-то совсем неизвинительный и не жалкий, каким он выглядел обычно при ссорах с мамой.
— Много шума… из ничего, — сказала мама, закуривая одну папиросу от другой.
За столом снова наступило неправдоподобно долгое молчание.
— Вы знаете, Мария Николаевна, — сказал Бон-Иван, — я вот думал как-то о том, что не всякий правый вообще, то есть в целом, бывает прав в частности, в такой, знаете, маленькой арбузной дольке.
— Никакого арбуза нет… Ни арбуза, ни дольки, ни семечек, — сказала жутко утомленная мама.
— Как знать, как знать, — тихо ответил Бон-Иван, — а вдруг киномеханик вам покажет, — Бон-Иван поднялся из-за стола и направился к калитке, — и дольку… и семечки… и даже арбуз весь… Киномеханик есть такой… по фамилии Время. Он и киномеханик, и сценарист, и режиссер, и оператор… Он нам всем покажет… Все в духе реализма… — Потом Бон-Иван повернулся к калитке, но затем еще раз обернулся к маме и сказал: — Вы, Мария Николаевна, знаете, что у меня нет никого из родных и близких. Я ведь детдомовский… Я жалею об этом… И еще жалею этих родных. Они почему-то наносят друг другу самые болезненные удары в смертельно больные места!.. Вот что я заметил.
Бон-Иван отвернулся от мамы и направился к машине, стоявшей возле калитки. А я пошел за Бон-Иваном. И хотя дверца машины была открыта, как бы приглашая меня сесть в нее, — я не сел, а остался стоять. Бон-Иван включил зажигание и сказал, обернувшись ко мне:
— Правильно, кто-то должен остаться с мамой, даже если она не права…
Он захлопнул дверцу и уехал…