Это случилось ночью на Садовом кольце, возле Крымского моста. Из-за углового здания арсенальских складов со стороны Кропоткинских ворот выскочили два мотоцикла на самой недозволенной скорости. Водитель тягача, тянувшего за собой на прицепе фюзеляж затянутого в брезент бескрылого самолета, увидел вырвавшийся словно из-под земли мотоцикл почти под колесами своего тягача. Руль до отказа влево был выкручен инстинктивно. Раздался визг тормозов, звон разбитого стекла и глухой удар фюзеляжа самолета об эстакаду пересекавшего улицу моста. Все произошло в считанные секунды… (Из газет.)
Я, может, невезучий. Когда меня просит мама вскипятить молоко, оно почему-то всегда у меня убегает. Я тот рисунок давно придумал, когда на кухне у нас запахло горелыми пенками. А нарисовал недавно, когда мчался вприпрыжку по лесу, уехав от Ста-Гронского. Остановился. Нарисовал: на газовой плите кастрюля, высокая, до самого потолка. Я стою на стремянке рядом с кастрюлей и лью из бутылки в кастрюлю молоко. А под рисунком подпись: «Теперь оно не сбежит!» Я снова помчался дальше, пока чуть не наткнулся на Жозькин голос, словно на забор.
За кустами акации сидели на траве в трико и в балетных пачках, с полотенцем через плечо моя сестра и Жозя и чему-то смеялись. А возле их ног на разостланной газете лежали два длинных батона и килограмма два отдельной колбасы. Ташка, закатываясь от смеха, отломила от батона сантиметров двадцать хлеба и столько же колбасы и стала поглощать их с невероятным аппетитом. Свихнулась! Ей же нельзя! И так толстеет все время. Жозьке можно! Жозька — девочка тоненькая, как кроссворд по вертикали, а Ташка склонна к горизонтали! Вот дура! Колбасу с хлебом!
— Да, — сказала Жозефина, — какой у Альки любимый запах? — спросила она Ташку. Шукурлаев — это понятно. А я при чем здесь?
— Запах скошенной травы, — ответила Ташка.
— Все, — сказала Жозефина, — я ему дарю серп. Пусть косит траву и нюхает. Праздновать будем у меня. Вот читай либретто… К нему будут свататься всякие невесты, как в «Лебедином», а он всем отказ, как в жизни.
Жозька передала Ташке тетрадь, и она стала читать молча.
— Как-то неостроумно, правда? — сказала Жозя. — Нужно Мамсу показать, пусть поможет!
— Не надо, — ответила мрачно Ташка. — У него неприятности. Сценарий опять не пропустили. Шестой вариант уже, представляешь?
— С ума сойти от этих новостей! Час от часу не легче.
А дальше Жозефина пошла шпарить по-французски. И Ташка ей отвечала, как в начале «Войны и мира» Толстого, тоже только по-французски. А я сидел и ничего не понимал. Я только несколько раз услышал свое имя… И еще Мамс. Я все сидел и слушал и все не понимал, ничего не понимал, как будто все, что происходило со мной, происходило на каком-то непонятном, жутко непонятном для меня языке событий. Такие неприятности кругом, а они мой день рождения вздумали праздновать. Еще чего! Я отвернулся от Жозьки и Ташки и взглянул на дачу Юваловых. В окнах Юлкиной комнаты вдруг зажегся свет, и я увидел на занавешенном окне Юлкину тень. Видимо, Юлка, подошла, как тогда, совсем близко к лампе потому что мне снова показалось, что тень метнулась мне навстречу.
— Я тебе танцую, — прошептал я, влезая на дерево, — а ты мне не танцуешь… Ничего не танцуешь… Как же это случилось?
Однажды Юла пригласила меня на дачу в свою комнату, когда ее родителей не было дома. Мне это в ней нравилось, что она не торопится поскорее перезнакомить со всеми своими родственниками. Вот Светлана Кузнецова так та первым делом привела к себе домой и сказала: «Знакомьтесь — мой Алик!» «Мой!» А в следующий раз, когда я был у них в гостях, зашла соседка, и мать Светланы сказала: «Знакомьтесь — наш Алик!» «Наш!» «Мой!» «Наш!» «Мой!» Мой велосипед! Наш холодильник! Интересно, а Юлка знала, когда я сидел у нее перед отъездом в Ригу, что она мне уже не танцует? Я в тот вечер смотрел на дурацкую литографию в рамке, на которой был изображен мужчина вроде Каренина, в сюртуке. Он сидел в кабинете за столом, а у ног его на полу сидела молодая женщина с белокурыми распущенными волосами и в такой позе, будто она просила у Каренина прощения — за измену, наверное. Я помню, что мы одновременно посмотрели на эту картинку и я подумал: «Почему у Юлы в комнате висит такая плохая литография, все равно как бульварная открытка — знаете, есть такие открытки, там нарисована обычно всякая клеенчатая чушь».
А теперь я сидел на дереве и думал: почему же висела именно эта картинка? Неужели в этом было какое-то глупое предзнаменование, и что думала Юла, глядя вместе со мной на эту картину? Юла ведь уже, наверное, была знакома с Бендарским. На шторе появилась еще одна тень, тень Юлкиной матери. Тень Юлы была какой-то несчастной. Сначала тени разговаривали между собой мирно, а потом, потом немирно.
Я возьму у Татьяны Рысь деньги и уеду на юг, думал я, шагая к даче Рыси. Миновав глухой забор, я подошел к калитке и взялся за кольцо колокольчика, но дернуть его не успел. Выскочившие с ревом войны три мотоцикла прервали с визгом свой полет возле калитки, у наваленных на траве бревен. В остывающей, как моторы мотоциклов, тишине голос Сулькина сказал:
— Если это самолет военный… всю жизнь нам за него пилить деревья.
— Молчи, дурак, — обрезал его Умпа, — военные милиция охраняет…
Лежа в траве, они еще некоторое время обсуждали случившееся, ругаясь, споря и взвешивая все по-своему, пока Умпа не сказал:
— Если что… Бендарский был с нами… — Умпа поднялся с земли, потянулся затянутым в кожаные штаны и куртку телом.
— Может, у Татьяны есть выпить? — спросил Проклов.
Перепрыгнув через канаву, Умпа наткнулся у калитки на меня. Крепко пахнущими бензином руками он обхватил мою шею.
— Господи, — сказал Умпа, — первый раз вижу такое большое подслушивающее устройство. И главное, так плохо замаскированное. Подслушивал… Впрочем, это даже хорошо… Теперь ты наш человек. Наш? (Я не ответил.) Наш! — подтвердил Умпа. — Не пойдешь же ты на нас доносить? — сказал Геннадий. — Если мы будем работать всю жизнь на самолет, то ты на аптеку…
Рука Умпы защелкнулась на моем запястье, как наручник. Мне показалось, что я даже услышал этот металлический щелк. Другой рукой он обнял меня за плечи.
— Ты на меня не сердись за тот вечер. Это я так, не в духе был. Проклов, спроси у Татьяны, есть у нее выпить?
Владимир перемахнул через забор и вскоре вернулся.
— Ее нет, — сказал он.
— Подождем, жизнь продолжается… — Умпа еще сильнее сжал мое запястье и потянул за собой к бревнам.
— Они же все фокусницы, — сказал Умпа. — Они же все Кио, Акопяны и Дики Читашвили. Ты еще по ту сторону ихних фокусов, а я тебя сделаю по эту сторону. Знаешь, есть книжечка с разоблачениями. Ты только дружи со мной, тогда тебе неполный ликбез будет… Или лучше сейчас за Жозькой приударь. Сейчас такая ситуация, можешь иметь успех… Главное — ты ей нравишься. Я с ней говорил… Или подерись с Эдуардом. Вот Эдуард дрался за Юлку на взморье. Латыши к ней привязались. Она, кстати, с удовольствием смотрела на драку. Они любят, когда из-за них дерутся… У них, у женщин, главное ведь не «кем быть», а «с кем быть»… Понял?..
Умпа свистнул. Вдали раздались шаги. Из-за забора дачи тянуло запахом табака, резеды и маттиолы. Клумба при лунном свете бесшумно вырабатывала свои прекрасные ароматы.
Мы помолчали некоторое время, потом из темноты вышла Татьяна Рысь. Удивилась, увидев нас вместе, очень удивилась. Еще вчера, где-то внутри себя, мы дрались. Еще вчера я ей показывал Умпу на рисунке с подписью: «Дайте мне точку аферы, и я переверну весь мир…» А сейчас я и Геннадий стоим рядышком, почти за ручки держимся.
— Добрый вечер, художник, — сказала она мне. — Рисовать будешь? (Я не ответил). Или ты только про других рисуешь? А про себя…
— И про себя, — сказал я.
И нарисовал.
У Рембрандта есть автопортрет: держа в руках бокал с шампанским, он смотрит на нас, а на коленях Саския — его любимая и верная жена. Я изобразил себя в виде Рембрандта, а вместо Саскии нарисовал Юлу — спрыгнув тихонько с моих колен, она вылезала через окно в сад, где стояла машина Бендарского.
— Значит, и про себя можешь, — сказала Рысь и повернулась к Умпе: — Что это тебя не видно было?
— Да в Мексику летал… блицтурнир по боксу.
— Когда ж тебе визы успевают делать?
— Успевают. У меня постоянная, для всех времен и народов.
— У меня был один поклонник с большими организаторскими способностями по части похорон писателей. Однажды он опоздал на чьи-то похороны и стал прорываться сквозь милицию. «Ваш пропуск», — спросил милиционер. «Постоянный», — ответил мой поклонник. Привез что-нибудь из Мексики? Продаешь?
— Нет, не привез, — ответил Умпа, — сложно сейчас стало.
— Ну ладно. Чего тебе? — спросила Рысь довольно грубо.
— Разговор есть.
— О чем?
— О чем! Все о том же… В Дубну завтра едешь?
— Зачем?
— У Эдуарда международные гонки. Золотое кольцо. Ну, соревнования, кто кого быстрее…
— Кто кого быстрее, это я знаю… — сказала Рысь. — Он мне говорил.
— Так вот, трассу мы проверяем… И тебя приглашаем с собой.
— Знаю я, какие вы трассы проверяете, — она говорила и часто облизывала губы. Очень она нервничала.
— Дура ты, а если Эдик не для себя с Юлкой познакомился, если ею заинтересовался такой человек, который тебе и не снился.
— Которые мне не снятся, таким я обычно снюсь, — сказала Рысь.
— Да вы все умрете, когда узнаете, за кого Юла замуж собирается… И первым умрет вот он. — Умпа кивнул головой в мою сторону. — У него здоровье плохое. А про мужей, знаешь, как полячки говорят: «Мужь дольжен быть ньемножько пожилым…»
Умпа во время всего этого разговора смотрел почему-то больше на меня, чем на Таню.
— Что ты его все ревнуешь? Еще ничего не известно, — успокоил Таню Умпа, — он же точку не поставил?
— Точку, — передразнила Геннадия Рысь. — Сказала муха: в этом деле надо поставить точку — и поставила.
— И вот еще что, — сказал Умпа, но Таня не стала его слушать.
— Я себя плохо чувствую, — сказала она.
— А меня? — спросил Геннадий.
— Дурак, — ответила ему Рысь. — Холодно, я переоденусь, — сказала она и как-то по-своему устало пошла к дому.
— Эдуард сейчас подойдет, так что переоденься получше, — сказал ей в спину Геннадий.
Все так же не выпуская моей руки, Геннадий подвел меня к бревнам, сначала присел, потом развалился, потянув меня за собой. Я лежал рядом, как лучший его друг.
— Молчишь, карп, — сказал он зло. — А известно тебе, что в садки, в которых разводят карпов, подпускают обязательно щук… Присутствие щук на карпов действует как надо… У них мясо становится вкуснее и вообще… Они в присутствии щук настоящими мужчинами становятся. Чего молчишь? Не хочешь разговаривать? Людей из себя строишь… Нового человека? А чего они, эти люди-человеки? Чем они отличаются от тех… Которые питекантропы? Ты вот, например? Чем отличаешься или Бендарский, или там химики-мумики всякие?..
«А жених-то, значит, не Эдик, а пожилой», — долбило дятлом в мою голову.
— А ничем мы все не отличаемся… Знаем только немного больше, а хочем того же! Воевать хочем… жрать хочем… девчонок хочем… Ты вот, чего ты хочешь? Девчонку у тебя увели, а ты ее хочешь обратно… Это и тридцать миллионов лет тому назад было. Я молчал.
— А дай тебе сейчас силу, ты бы нас всех бы разнес… Разнес бы?
Я молчал.
— А жизнь — это, может быть, все, что запрещают доктора и милиционеры. Ты никогда не думал об этом? — спросил меня Умпа, посвечивая мне в глаза фонариком. — Может, вся трагедия, что я это понимаю, а другие — нет?
— Свети сюда, — приказал я Умпе.
Геннадий Умпа так оторопел, что даже разжал руку.
Я достал из кармана блокнот с фломастером и стал рисовать. Умпа молча смотрел на меня, наведя на блокнот круг света. Это было как в шахматном блицтурнире. Два рисунка без отрыва от бумаги.
— Понимаешь, Умпа, — объяснил я Геннадию. — Это вот ты ходил по улице в свой институт. Модный, с портфелем, с незаконченным высшим образованием. Этот рисунок называется «Сюда!» и равняется тридцати миллионам лет. Это значит, чтобы тебя превратить в такого вот Умпу, понадобилось тридцать миллионов лет, а чтобы ты снова стал вот таким дикарем (я нарисовал, каким), вот таким дикарем, понадобилось всего три минуты. Мы с тобой три минуты разговариваем? Так вот, сюда за тридцать миллионов лет, а обратно, к дикарям, за три минуты. Вот в чем трагедия.
Умпа, заросший волосами до шеи, смотрел на меня с ненавистью из своей темноты.
— Это только разговоры. Пока разговоры.
Из дома в вечернем свете фонаря появился кто-то в папахе, черкеске и в облегающих сапогах, в каких восточные мужчины отплясывают лезгинку. Когда лицо черкеса вошло в поля световой шляпы от фонаря, я узнал в черкесе все ту же Татьяну Рысь. Очень она изменилась в этом костюме.
— Вот дает, дикая дивизия, — сказал Геннадий, оглядел манекенщицу с ног до головы и свистнул как бы от восхищения. — Показывает Тбилиси, — сказал он и запел: — «Расцветай под солнцем, Грузия моя…» Ну походи…
Продолжая петь под свою же музыку, Умпа сам стал прогуливаться, как манекенщица, и поворачиваться на месте, и опять ходить, приговаривая:
— Комплект для путешествий в Дубну, желательно верхом на лошади: куртка, брюки, папаха, расшитые шерстяными нитками чулки, сапожки и перекидная сумка — хурджин. Модель Геты Натукашвили!
Потом он эффектно остановился и сказал:
— А твоя судьба от него зависит, — сказал Геннадий, кивая в мою сторону, — если он отобьет опять у Эдика Юлию, ты в порядке.
Татьяна Рысь внимательно меня осмотрела.
— Значит, едем? — спросил Умпа. — Только ты его не ревнуй. Поняла? Когда можно будет ревновать, я тебе свистну. Кстати, Марину Ивлеву пригласи.
— Зачем это? — спросила Рысь.
— Ты же знаешь, я люблю котят с перебитыми лапками.
— Знаю, сначала перебиваешь лапки, потом любишь, — ответила Рысь, и глаза ее постарели еще больше.
— И для него кого-нибудь пригласи, Нонку, что ли. Там, конечно, Юлия будет со своим женихом, — сказал он мне, — но ты не унижайся, ты держи хвост пистолетом. Ты ухаживай за Нонкой — и все. У них свои фокусы, у нас свои.
— Глаза у тебя, Умпа, какие-то… как будто ты отсидел лет пять, — сказала Рысь, — или будешь отсиживать… — Умпа проглотил это. — А хочешь, я за тебя замуж выйду? — сказала мне Рысь. — Вот будет сенсация! Будем вместе моды изобретать… Знаешь, сколько человек моей руки добиваются?
— Триста тысяч восемьсот человек, — сказал я.
— Точно, только и себя прибавь… Еще рисовать будешь? — спросила меня Рысь. — Ну нарисуй.
— Уже нарисовал, — ответил я, протягивая ей листок из альбома. «Морщины — это тропинки, по которым к нам приходит старость». И дальше: «Лицо Юлы с каждым рисунком все старее и старее».
— Не пощадил ты ее… А похожа…
— Ты посмотри, что он со мной сделал, — сказал Умпа и показал мой рисунок, тот, что я рисовал на бревнах «Сюда и обратно».
Рысь даже свистнула.
— Здорово он всех вас… всех нас… — уточнила она. И ушла.
— А ты придешь завтра в кафе «Нейтрино», — сказал мне Умпа. — В Дубне. Если не придешь, то знай — Герасимов умер… Так что по черепу тебя восстанавливать будет некому…
Я медленно побрел домой, жалея об Умпиной угрозе. Когда я приеду, он подумает, что я приехал из трусости. Но я-то знал, что я приеду не из трусости.
В кустах встретил меня Финист.
— Левашов, слушай, ты меня возьми с собой в Дубну, — прошептал Финист. — А то они тебя там… Я слышал, как они сговаривались. А я с собой всю баскетбольную команду привезу. Мы им покажем.
— Нет, Финист, — сказал я. — Тебе нельзя в Дубну. Зачем тебе в Дубну?
— Так ведь бить будут, — повторил Финн.
«А жених-то, значит, не Эдик, а пожилой… Немножко пожилой», — подумал я. Что это значит — немножко пожилой жених?..