Что мы можем знать о природе слона, то есть вселенной? Какую концепцию мира предлагает нам Хаксли? Если, как учит Огюст Конт, все цивилизации последовательно проходят фетишистский, метафизический и позитивистский периоды, то Бернард Шоу и Лоуренс еще принадлежат метафизическому периоду современной Англии, а Хаксли представляет ее позитивистский период. В его творчестве нет никаких абстрактных божеств, Жизненной Силы, Сверхчеловека, Сил Тьмы. На экспериментах он строит гипотезы. Он постоянно готов отказаться от гипотезы, если эксперимент опровергает ее.
К чему приведет нас подобный метод? Разумеется, он позволит человеку приобрести бо́льшую власть над вселенной. Мы сможем с меньшими трудностями производить больше; у нас будет больше свободного времени; мы избавимся от многих физических страданий. Уже сегодня мы можем предполагать зарождение Дивного нового мира. Однако если в утопиях Уэллса после победы самураев над глупостью человек обретает райское блаженство, утопия Хаксли – это пессимистическое предвидение. Достижения науки принесут так мало реального счастья, что люди во многих случаях откажутся пользоваться ими.
«В техническом аспекте проще простого было бы свести рабочий день для низших каст к трем-четырем часам. Но от этого стали бы они хоть сколько-нибудь счастливей? Отнюдь нет. Эксперимент с рабочими часами был проведен еще полтора с лишним века назад. Во всей Ирландии ввели четырехчасовой рабочий день. И что же это дало в итоге? Непорядки и сильно возросшее потребление сомы – и больше ничего. Три с половиной лишних часа досуга не только не стали источником счастья, но даже пришлось людям глушить эту праздность сомой. Наше Бюро изобретений забито предложениями по экономии труда. Тысячами предложений! – Почему же мы не проводим их в жизнь? Да для блага самих же рабочих; было бы попросту жестоко обрушивать на них добавочный досуг»[376].
Употребляя сому, безобидный и всемогущий опиум, обитатели Дивного нового мира избегают страданий и страстей. Они умирают без боли, разглядывая картинки, но в этом заключается отрицательное счастье, и наиболее чувствительных из них посещает некоторая ностальгия по тому времени, когда страсти были реальными, а страдания – более достоверными.
«Предпочитаю быть самим собой. Пусть хмурым, но собой. А не кем-то другим, хоть и развеселым», – говорит где-то Хаксли. Он отвергает иллюзии, которым более или менее осознанно предаются почти все люди. Он считает человеческий род, с его смесью животного начала и разума, обреченным на несчастье. Это другая формулировка теории о первородном грехе, и нас нисколько не удивляет, что, по мнению Хаксли, католицизм ближе реальному человеку, нежели оптимизм XVIII века.
Где же найти спасение от этого плачевного состояния? В религии? Это возможно, но, если мы хотим соблюдать правила теологической игры, говорит Хаксли, не будем забывать, что это игра. Вероятно, чтобы вытерпеть жизнь, следует принять определенные религиозные условности. Всякое искусство имеет свои условности, а самое сложное из всех искусств – жизнь… Да, однако религия, признанная таким образом, – это уже не религия… Так в чем же спасение? В здравом смысле? Но мы не можем сказать, что прагматическая ценность чистого рационализма непременно превышает прагматическую ценность иррациональных верований. Кроме того, бо́льшая часть человечества не интересуется здравым смыслом и не удовлетворяется тем, чему он учит.
В этом трудном признании есть определенная смелость и, возможно, что-то от сладострастного мазохизма. В некоторых фразах Хаксли мы ощущаем бодлеровские состояния души, а среди поэтов это один из тех, кого он цитирует чаще других. Интеллект, скука, а чтобы бежать от скуки и мыслей – желание, разумеется очень умственное, безжалостной чувственности; все это, столь присущее Бодлеру, преобладает в творчестве Хаксли. Если этот последний остался бы прежним, он мог бы с невероятным блеском представить наступивший после войны период прозорливого и возвышенного отчаяния. Но он, похоже, уже изменился. Лоуренс сказал о нем:
«В каждом из нас больше индивидуальности, и каждый, кто пишет свои романы, – не кто иной, как маленький Олдос среди других людей, возможно гораздо более высоких, которые не пишут книг. Я имею в виду, что пишет только какая-то его часть, а не он сам. Нет, мне не нравятся его книги, хотя я вижу в них какую-то отчаянную смелость в отрицаниях и отречениях. Но повторяю, я чувствую, что только одна часть его самого пишет книги, это своего рода раннее детство. Реальная жизнь, безусловно, гораздо взрослее».
Как всякий цивилизованный человек, реальный Олдос постигает реальную жизнь, инстинкты и страсти через поэзию и музыку. И об обеих он говорит как человек, чувствующий и понимающий их.
Только поэты, говорит он, могут синтезировать жизнь той или иной эпохи. Энциклопедисты не могут этого сделать по той причине, что их интересуют только интеллектуальные способности человека; всего остального, его сути, они даже не касаются.
А в эссе под названием «Дальнейшее – молчание» он пишет:
«Чистое чувство и постижение прекрасного, боль и радость, любовь, мистический восторг и смерть – все глубинное, наиболее значимое для человеческой души можно пережить, но не выразить. Дальше – всегда и везде тишина. После тишины лучше всего невыразимое выражает музыка. Замечательно то, что тишина составляет неотъемлемую часть всякой хорошей музыки»[377].
Всякий раз, желая выразить гармонию мира, Хаксли прибегает к музыкальным образам. «Среди мелодий, которые встречаются в человеческом контрапункте, есть песни любви и анакреонтические песни, марши и дикие танцы, песни ненависти и шумные веселые песни». Говоря о творчестве Кэтрин Мэнсфилд, мы уже отмечали, что именно ее способность одновременно осознавать трагическое и смешное, невероятное и обыденное позволила ей обрести мистическое понимание мира и человеческой жизни. Только согласившись с тем, что мир непрост и до конца непостижим, мы начинаем понимать его. Подлинная философия – это религия, или же искусство, что представляет собой еще один вариант религии.