Гордыня – огромный грех двух последних веков. Человеческий интеллект, упоенный своими достижениями, дошел до того, что стал игнорировать требования реальности и презирать родовые традиции. В итоге он, словно личинка перед превращением в куколку, закрывается в своем, им же порожденном детерминизме, в им же сотканной тюрьме, и подчиняется им же созданным монстрам. С замечательным воодушевлением и энергией Честертон попытался примирить разум и традиции. Он выступил в качестве необходимого противовеса Уэллсу и Шоу, и, как сам замечал с улыбкой, противовеса довольно массивного, а значит, и действенного.
Его можно упрекнуть в том, что иногда он становился жертвой собственной виртуозности. Подобно тому как физик выводит симметричные формулы, a из них мировые законы, ибо Бог – геометр, Честертон, заостряя парадоксы, создает образ реальности, ибо реальность – это сумма парадоксов. Но жонглирование формулами иногда утомляет читателя, который начинает испытывать нечто вроде интеллектуального недомогания. Он видит, насколько Честертон блестящ, но уже не воспринимает его глубину. За пируэтами его фраз иногда скрыта обычная жизнь, которую Честертон хотел заставить нас полюбить, но у Диккенса или Толстого она сквозит в каждой фразе. В своих романах Честертон достигает интеллектуального блеска, но им не хватает жизни, что важно для писателя, который намеревался привести нас от рациональности к реальности. Даже в «Ортодоксии», когда нас перестает слепить блеск формы, мы можем разглядеть изящную структуру его доктрины.
К Честертону применимо то, что он сам сказал о Диккенсе. Некоторые критики утверждали, что Диккенсу не хватает разнообразия. Словно посетители зоопарка, которые, глядя на бегемота, думают, что эти гигантские животные были бы совершеннее, будь они немного иными. Но бегемот и слон – это реальность. Диккенс и Честертон – тоже реальность. Без парадоксов и острот, без головокружительных виражей авторских пассажей, возможно, его философия была бы понятнее, но он уже не был бы Честертоном. Многие считали, что его нельзя воспринимать всерьез, потому что он пишет весело; но, в сущности, он веселился, потому что писал всерьез. Он был уверен в своей правоте, поэтому позволял себе шутить. Тираны и пессимисты обычно испытывают страх. Уверенность порождает спокойствие.
Во времена болезненного рационализма Честертон напоминал людям, что разум – замечательный инструмент, но инструменту требуется материал, и если окружающий мир не станет предметом приложения разума, то разум останется бесплодным. Притча, которую Честертон излагает, объясняя теорию Браунинга о вселенной, также может объяснить его собственную теорию.
«Теорию Браунинга о вселенной лучше всего выражает старинная и глубокомысленная притча о пяти слепцах, оказавшихся возле слона. Один из них трогает хобот и утверждает, что слон – это разновидность змеи. Другой ощупывает его ногу и готов биться об заклад, что слон – подобие дерева. Если человек обопрется на слона, то будет воспринимать его как стену. Для того, кто схватит слона за хвост, это канат; тот, кто возьмется за бивни, будет уверять, что держит опасное копье. В этом вся философия Браунинга. Он так сильно отличается от декадентствующих психологов и импрессионистов, что полагает: пусть слепые узнали совсем немного о слоне, но от этого тот не перестает быть слоном, живым и настоящим».
Для Честертона, как и для Браунинга, за всеми теориями, воздвигнутыми интеллектом, столь же различными между собой, как и представления слепых о слоне, стоит незыблемая, чудесная вселенная. Честертон помогает нам глубже укорениться в этой вселенной и не дать ветрам нашего разума оторвать нас от земли ради коротких и дивных полетов, за которыми непременно последуют падения.