К книге
Литературные портреты: волшебники и магиВолшебники и логики. Гилберт Кит Честертон[262]. IV. Ортодоксия
53%
Волшебники и логики. Гилберт Кит Честертон[262]. IV. Ортодоксия
39

Вполне естественно, что ортодоксальность человека, написавшего эту книгу, тут же подверглась сомнению. «Я начну беспокоиться за свою философию, – писал один критик, – когда мистер Честертон даст нам свою». Пожалуй, неосторожно делать такое предложение «человеку, и без того готовому писать книги по малейшему поводу»[274].

«Ортодоксия» начинается с притчи. «Я часто мечтал написать роман об английском яхтсмене, сбившемся с курса и открывшем Англию, полагая, что это новый тихоокеанский остров», – пишет Честертон. Он очень точно объясняет здесь ход своей мысли. Он отправился открывать новое учение, исследовал все новые и необычные его стороны и обнаружил, что просто-напросто заново открыл Закон Божий. Желая вырваться на несколько лет вперед, наше поколение отстает на восемнадцать веков.

Что же за философию заново открыл Честертон? Можно набросать ее несколькими штрихами.

а) Разум является блестящим инструментом мышления при условии, что материалы, которыми он пользуется, взяты из реальности. Если он действует в пустоте, он скатывается в безумие. «Поэты не сходят с ума, с ума сходят шахматисты… Более того, стоит отметить, что обычно поэты сходят с ума, когда их разум ослаблен рационализмом. Э. По, например, был сумасшедшим, но не потому, что он был полон вдохновения, а потому, что он был чрезвычайно рационалистичен. [Безумец – тот, кто лишился всего, кроме разума]». В суждениях безумца сочетаются здравый смысл и рациональность; проблема в том, что «он заключен в чистую, хорошо освещенную тюрьму одной идеи, у него нет здорового сомнения, здоровой сложности», в нем нет сложности здорового человека. Здоровый человек живет за счет своего сильного организма, своего тела, и именно в его теле и благодаря ему абстрактные идеи перестают быть важными и опасными.

Однако у современных мыслителей исчерпывающая логика сочетается с ущербным здравым смыслом. Они не размышляют лишь о нынешней реальности, о сражающихся народах, о материнской гордости и первой юношеской любви. Они живут вне всего этого, в мире абстрактных, ничего не значащих слов. Если бы они взяли за правило писать лишь односложными, очень точными словами, то стало бы невозможно сформулировать большинство их идей. Например, материалист – разновидность сумасшедшего, он отрицает очевидное. Он желал бы приписать работу мысли и души умственной деятельности, но не способен, и имей он хотя бы каплю здравого смысла, понял бы, что всеобъемлющий разум не смог бы уместиться в этих крошечных скоплениях материи.

Детерминизм – тоже вид сумасшествия. Детерминист отрицает свободу воли, но воля – это факт, и детерминист сам не верит в свою систему. Если бы он верил, то лишился бы свободы восхвалять и проклинать, благодарить и оправдывать себя, существовать, прощать злым, осуждать тиранов, даже благодарить, когда тебе за столом передают горчицу. Все догматики – сумасшедшие. Безумие – логика в пустоте. Мистицизм сохраняет людям разум. Уничтожив тайну, вы призываете болезнь. Обычный человек пребывает в здравом уме, потому что верит в тайну. Об истине он всегда радел больше, чем о последовательности. Если он видел две истины, казалось противоречащие друг другу, он принимал и обе истины, и противоречие. В мире есть свои законы – это наука; иногда действие этих законов приостанавливается, свершается чудо. Если бы молодой американец из пьесы «Магия» согласился с этими очевидными истинами, он не впал бы в безумие.

Честертон вовсе не склонен низвергать разум, напротив, он защищает его. Но он считает, что человеческий разум склонен к саморазрушению. Детерминизм, прагматизм, ницшеанство – все это разные способы самоубийства. Разум разрушается, если начинает оперировать словами, не имеющими точного значения, не соответствующими физической и духовной реальности. Но превращается в замечательный инструмент, когда прибегает к реальным фактам. Если разум отрицает реальное, если, вопреки традиции, вопреки надежному миру учреждений и церквей, желает быть чисто рационалистическим, то становится опасным и нелепым. Это все равно, как если бы правление завода подняло бунт против самого завода. Это как артиллерист-студент политехнической школы остался бы уверен, что расчеты были верны, хотя снаряд и пролетел мимо цели.

б) Среди реальностей, которые обязан признавать и учитывать в своих логических конструкциях разум, самые главные – это традиции и легенды. Я всегда полагал, говорит Честертон, что «то, что присуще всем людям, важнее причуд немногих… Нетрудно понять, почему легенда заслужила большее уважение, чем история. Легенду творит вся деревня – книгу пишет одинокий сумасшедший… Я не могу разделить демократию и традицию, мне ясно, что идея – одна… Традиция не позволяет ущемлять права человека из-за такой случайности, как смерть».

Впрочем, в традиционной культуре любого человеческого общества мы прежде всего находим волшебные сказки. Жизнь любого человека начинается с веры в волшебство. И это доказывает, что подобная вера и впрямь необходима. Возможно, сказочный мир и есть мир реальный. Каковы законы сказочного мира? Прежде всего там возможно волшебство. Крестная Золушки способна превратить тыкву в карету, а мышей в лошадей точно так же, как в мире реальном желудь превращается в дуб, а яйцо – в птицу.

– Все совсем иначе, – ответит вам материалист, – в реальном мире действуют строго установленные законы.

– Но разве от этого они теряют волшебство? – в свою очередь спрашивает Честертон. Весь современный материализм основан на ложной идее, что мир – мертвая материя, часовой механизм, который работает без вмешательства Бога, поскольку все повторяется. Похоже, люди полагают, что, если бы Вселенной правил Бог-личность, она бы без конца менялась; если бы солнце было живым, то иногда оно не вставало бы по утрам. Но повторение как раз и может свидетельствовать о могуществе Бога.

«Солнце встает каждое утро, а я нет, – говорит Честертон, – но такое разнообразие вызвано не моей активностью, а моей ленью, может быть и так, что солнце охотно встает каждый день, ибо ему это не в тягость. Обычность, рутина всегда основана на избытке, а не на недостатке жизни». Возможно, Бог достаточно силен, чтобы радоваться однообразию. Возможно, Он каждое утро говорит «Давай!» солнцу и то же самое каждый вечер приказывает луне. Возможно, не было необходимости создавать одинаковыми все до одной маргаритки; не исключено, что Господь без устали творил каждый цветок по отдельности. Волшебство и чудо существуют в реальном мире точно так же, как в волшебных сказках.

Второй момент, где современная мысль столкнулась с людскими верованиями: это волшебное ощущение узости границ и условий. В волшебных сказках всегда действуют законы, которые ограничивают действия человека. Ты не сможешь жить с дочерью короля, если не покажешь ей луковицу. Эти требования никак не объясняются…

– Почему я должна покинуть бал в полночь?

– Почему вам разрешено оставаться там до полуночи?..

Этот диалог – символ жизни, разговор человека с Богом. Это новая форма диалога, при котором мы уже присутствуем в «Человеке, который был Четвергом», диалогом между Творцом и творением.

– Почему я иногда бываю несчастным? – спрашивает человек.

– А почему, – можно ответить ему, – вы иногда бываете счастливым?

Ответ на оба вопроса одинаков: «Таковы условия, которые нам поставили». Но в книгах Уэллса и других модернистов эти условия исчезают. Человек становится Богом. Хотя это неверно, человек – не Бог; человек должен уважать законы волшебного мира, который одновременно есть и мир человеческий, и прекрасно, что это именно так.

Честертон в молодости никак не мог примкнуть к своим ровесникам, не чувствовал того, что те называли бунтом. И оптимизм, и пессимизм казались ему абсурдом. Эти общие суждения было бы легко понять, если можно было бы изменить мир, как меняешь жилье, но у нас всего один мир, и мы обязаны быть к нему лояльны. Главное проявление патриотизма – это любить свою вселенную. Если вы родом из Аньера[275], не нужно выступать ни за, ни против Аньера, нужно его любить. Если вы связаны с каким-то местом на земле, нужно его любить.

Таковы были мои первые чувства, говорит нам Честертон; таковы были мои интеллектуальные потребности; таково было мое восприятие волшебных законов. И когда я познакомился с христианством, я обнаружил, что эти идеи, эти потребности, это радостное восприятие замечательно сочетаются с его учением: «И когда я обдумывал это, случилось то, что описать невозможно. Долго, с самого отрочества, я бродил, то и дело натыкаясь на две огромные хитрые конструкции, совершенно разные, ничем не связанные, – мир и христианство. Каким-то образом я догадался, что надо любить мир, не полагаясь на него; радоваться миру, не сливаясь с ним. Я узнал, что у христиан Бог личностен и что Он создал отдельный от себя мир[276]. Острие догмы попало в отверстие житейской проблемы, они в точности совпали – словно для того их и сделали, – и вдруг начали твориться удивительные вещи. Как только они соединились в этой точке, все их части стали совпадать одна за другой, как часы за часами бьют полдень».

Христианство часто лишено логики, но и наш мир ее лишен. Если ключ подходит к скважине, значит он от этой двери. Согласно древней мудрости, христианство было новым мировоззрением человека разумного. Гораздо более сложным, менее рациональным, чем греческое, и потому более истинным. «Язычество – как мраморная колонна; оно стоит прямо, ибо оно пропорционально и симметрично. Христианство – огромная причудливая скала: кажется, тронешь ее – и упадет, а она стоит тысячи лет, ибо огромные выступы уравновешивают друг друга… Вот она, поразительная романтика ортодоксии».

Пусть так, скажет агностик. Вы доказали связь между традицией волшебной сказки и христианским вероучением? Отлично. Вы нашли полезную философию в учении о грехопадении? Отлично. Но даже если допустить, что в этих учениях содержатся истины, почему бы не взглянуть на них повнимательнее, принять то, что есть хорошего в христианстве, то, что можно определить как моральные ценности, – и отбросить непонятные по своей природе догмы?

А почему тогда, отвечает Честертон, не принять христианство целиком? В чем причины неверия? Одни отвергают христианство, полагая, что люди просто разновидность животных (теория эволюции). Другие от него отказываются, поскольку, как они утверждают, раннехристианская религия родилась из невежества и страха; третьи – потому, что священники заполнили мир горечью и скорбью. Честертон считает все эти доводы лживыми. Если вы посмотрите на людей и животных, вы будете потрясены не тем, что человек похож на животное, как утверждают эволюционисты, а тем, как он отличается от него. Когда я стал изучать современные суждения о древней истории, я понял, что наука ничего не знает о древнем человеке только потому, что он древний. В «Вечном человеке» Честертон попытается показать (как и Киплинг), что человек всегда был человеком.

Агностиком овладело сомнение, потому что Средние века были варварскими, но это не так (и в доказательство господин Честертон написал целую «Историю Англии»); потому что теория Дарвина подтвердилась, но и это не так; потому что чудес не бывает, но это тоже не так; потому что монахи были ленивы, но они усердно трудились; потому что монахини несчастливы, но они всегда излучают радость; потому что христианское искусство уныло и бесцветно, но оно любит яркие краски и окружено золотой аурой; потому что современная наука уходит от сверхъестественного, но она стремится ему навстречу со скоростью пассажирского экспресса.

Остается объективное понятие сверхъестественных явлений, вера в чудеса, вера в божественное сотворение мира. А вот в это, говорит Честертон, я верю точно так же, как верю в открытие Америки. Эти факты подтверждены очень многими, и те, кто верит в чудеса, на мой взгляд, гораздо разумнее тех, кто в них не верит. Те, кто верит в чудеса, принимают их, потому что имеются свидетельства. Те, кто не верит, их отрицает, потому что существует учение, их отрицающее. Когда я говорю ученым: «Средневековые документы подтверждают чудеса», они отвечают мне: «Средневековые люди были суеверны». А если я хочу понять, почему же они были суеверны, то получаю исчерпывающий ответ: «Потому что верили в чудеса». Это все равно что сказать, будто бы Исландии не существует, поскольку ее видели только глупые моряки, а моряки глупы только потому, что утверждают, будто видели Исландию.

Но ведь то, что я не понимаю сегодня, я пойму завтра. Для меня важно, чтобы церковь оставалась живым источником истины. Когда вы гуляли с отцом по саду и он рассказывал вам, что пчелы жалят, а розы благоухают, вы не говорили о том, что нужно запомнить лучшее из его философских воззрений; когда пчелы ужалили вас, вы не стали называть это забавным совпадением; когда вы вдыхали аромат розы, вы не говорили: «Мой отец – примитивный варварский символ, хранящий в себе глубокую и тонкую истину о том, что цветы благоухают». Нет, вы верили отцу и не сомневались в том, что он живой и неиссякаемый источник истины, что он действительно знает больше, чем вы, и откроет вам истину завтра, как сделал это сегодня. Впрочем, церковь так же права, как и ваш отец в саду; она объясняет мне все. Она живой и неиссякаемый источник истины.

Так примерно выглядит вера Честертона. Так она изложена в книге «Ортодоксия», уникальной по силе мысли и блеску стиля. Я не пытаюсь обсуждать здесь его взгляды на христианство. Тем, кому интересна эта дискуссия, могу рекомендовать книгу отца Тонкедека[277]: он хвалит Честертона за то, что тот ставит здравый смысл выше рассудочных схем, но осуждает его за то, что в своей критике детерминизма Честертон дошел до другой крайности, до произвола. Между неизбежным и произвольным располагается естественное, говорит отец Тонкедек. Господь может создать все, что ему заблагорассудится, но у созданного им человека – своя природа и свои законы. На яблоне не распустятся тюльпаны. И здесь богослов реабилитирует науку.

Предыдущая главаГлава 39 из 74Следующая глава