К книге
Литературные портреты: волшебники и магиВолшебники и логики. Герберт Джордж Дэллс[203]. I. Формирование личности
30%
Волшебники и логики. Герберт Джордж Дэллс[203]. I. Формирование личности
22

Жизнь Уэллса достаточно хорошо известна. Есть его прекрасная биография, написанная Джеффри Уэстом, да и сам Уэллс, наш современник, недавно выдал свою автобиографию[204], и по крайней мере первая ее часть настолько поражает своей откровенностью, что после нее Руссо[205] в своей «Исповеди» кажется осторожным и застенчивым. Возможно, это всего лишь видимость правды; возможно, полная правда о человеке настолько сложна, настолько невероятна, что никто никогда не сможет ее выразить. Уэллс порой прерывает свое повествование, чтобы признаться в искажении фактов: «Я попытался правдиво рассказать вам о своем браке и разводе, но все сказанное было лишь видимостью правды. Этот щадящий мою гордость компромисс вовсе не дает точной картины того, на что был похож наш брак». Хотя Уэллс и пытается не отступать от истины, он, как и многие в наше время, считает, что само понятие личности довольно туманно. Он различает в каждом из нас три ипостаси: «реального человека», персону (представление человека о том, каким он хотел бы быть) и «персонаж» (то, как видят нас другие). Автор автобиографии описывает персону, биограф изучает «персонаж»; что касается «реального человека», то изучить его никто не может, и люди плохо понимают, что он собой представляет. Воспринимаем ли мы автобиографию Уэллса как истину в последней инстанции или, как говорит Мориак, в предпоследней, будущему биографу она предоставляет огромный материал; напомним хотя бы самое важное.

Особенность первая. Уэллс вышел из низов, о своем трудном детстве он рассказывает просто и с достоинством. Его мать служила домоправительницей в поместье. Позже она стала гувернанткой. Похоже, эта маленькая женщина была кроткой, приверженной религии, уважающей существующий порядок. Ближе к концу жизни она начала подражать королеве Виктории с ее шляпами и шелковыми платьями. Она вышла замуж за Джозефа Уэллса[206], садовника из соседнего поместья, заядлого любителя крикета, человека совсем иного по характеру, доставившего ей немало страданий. Супруги купили небольшую лавку фарфоровых изделий в Бромли, графство Кент, но Джозеф Уэллс, садовник, натуралист и спортсмен, чуждался коммерции, а его клиентура состояла лишь из приятелей, игроков в крикет. Герберт Уэллс, такой же голубоглазый, как отец, в отрочестве вынужден был приспосабливаться к отцовским умонастроениям и его «неиссякаемой бодрости».

Сара Уэллс прежде всего хотела вырастить сына порядочным человеком. «Ах, как жаль, – повторяла она, – что ваш отец не джентльмен!» Супруга бывшего садовника мечтала о том, чтобы ее сын стал продавцом в магазине, торгующем новинками, и именно этой профессии она заставила учиться Герберта после того, как мальчик весьма поверхностно освоил школьные азы. Уэллс описал это болезненное ученичество в провинциальном магазине: «Два тоскливых года моего детства я вкалывал в магазине, спал в одном из этих отвратительных общежитий, еда была скверная, но и ее не хватало. Когда мне исполнилось пятнадцать, я в один воскресный день сбежал домой и заявил матери, что лучше умру, чем стану торговцем. Я живо храню в памяти этот семнадцатимильный пробег натощак с целью предъявить ультиматум. В тот момент мой поступок казался мне отвратительным, но теперь я понимаю, что это лучшее из всего, что я когда-либо делал».

Суровое детство не оставило у Уэллса горьких воспоминаний, и позднее в своих романах он описывал его с юмором. Детству он обязан глубоким знанием жизни бедного люда и преимуществом долгого наблюдения за элитой со стороны. В поместье, где он в юные годы часто бывал вместе с матерью, дворецкий заносил в дневник языковые и исторические ошибки, допущенные важными особами, которым он прислуживал за столом. Уэллс, как и тот грамотей-дворецкий, довольно рано составил реестр глупостей тех, кто правит миром. Поместье сделалось для него символом: «Этот обширный парк, возвышавшийся там прекрасный большой дом, церковь, деревня и вообще сельская местность очень быстро приобрели в моих глазах первостепенное значение, заронив чувство, что весь прочий мир существует и имеет значение лишь в связи с ним. Это поместье являлось оплотом и символом аристократии, высокопоставленных особ, без разрешения которых фермеры, земледельцы, торговцы и слуги и дохнуть не смели… И лишь достигнув подросткового возраста, я осмелился задать себе вопрос: действительно ли право на стороне аристократов и не разрушит ли исчезновение этого класса всеобщий порядок?»

Уэллсу казалось, что общество устроено скверно, но он никогда не жаждал бунта, который все разрушит. Очень рано у него проявилось чувство комического, что избавляло от ненависти. Первое соприкосновение с окружающей действительностью не пробудило в нем Жюльена Сореля[207]; Уэллс не питал ненависти к сильным мира сего; он считал их смешными, но прежде всего смеялся над собой и своими юношескими попытками уподобиться им.

Особенность вторая. Естественные склонности влекли мальчика к наукам. Уэллсу было семь, когда он сломал ногу и оказался прикован к постели, что дало ему возможность и время читать. Несчастье нередко становится поводом для прорыва. «Если сегодня я жив и пишу свою автобиографию, вместо того чтобы быть побитым жизнью пенсионером, бывшим продавцом, а может, уже покойником, то этим я обязан сломанной ноге». С обретенной тогда привычкой к чтению Уэллс не расставался никогда, круг его интересов быстро расширялся. Когда Уэллс был учеником в магазине, разъяренный приказчик застал его в подвальном закутке, где он пытался на скорую руку дать ответ на вопросы: что такое материя? что такое пространство? Благодаря преподавателю колледжа, который оценил исключительный ум юноши, Уэллс, оставив ремесло торговца, сразу становится помощником учителя в грамматической школе. Может показаться удивительным, что юноша, не имеющий специального диплома, смог занять такое место. Но в то время в Англии система государственного образования только начала расширяться. Открывались все новые школы, учителей не хватало, и их приходилось добирать, привлекая самых разных, порой случайных людей.

Уэллсу исполнилось семнадцать. Работая в школе, он подготовился к экзаменам, подал на стипендию для учителей-практикантов в Нормальную научную школу Южного Кенсингтона и получил от Министерства образования замечательное официальное письмо, где сообщалось, что теперь он может жить в Лондоне, слушать лекции и получать за это по гинее в неделю. Среди профессоров заведения, где Уэллсу предстояло учиться, был великий Хаксли[208], друг Дарвина, блестящий преподаватель, чей курс не только давал теоретические навыки, но и воспитывал дисциплину духа. Изучение зоологии тогда представляло собой великолепную серию тонких, строгих и точных упражнений. Здесь грамматика формы сочеталась с искусством критического осмысления фактов. «Год, проведенный в семинаре Хаксли, был, без сомнения, самым плодотворным и познавательным в моей жизни. Во мне навсегда укоренились стремление к последовательности и ясности, отвращение к произвольным решениям и случайным утверждениям, что, по существу, отличает развитый ум от ума, который не подвергает сомнению чужие постулаты».

В южно-кенсингтонской школе Уэллс подружился с другими учащимися, поскольку здешние студенты существенно отличались от тех, с кем он сталкивался в прежних учебных заведениях. Ум его кипел, и одним из продуктов этого процесса стала плохо написанная, но довольно любопытная по содержанию статья «Новое открытие уникального». В ней Уэллс показывал, что мы описываем индивидов как людей, принадлежащих к различным классам, только потому, что нам так удобно. На самом деле каждый человек и даже каждое явление уникальны. И только с точки зрения закона больших чисел и того, что можно назвать статистическим равновесием, атом похож на атом, а млекопитающее на млекопитающее. Верный вывод, тридцать лет спустя эту идею подхватили крупнейшие ученые-физики.

По окончании южно-кенсингтонской школы Уэллс какое-то время преподавал естественные науки, затем внезапно он начал кашлять кровью, и стало очевидно, что ему угрожает туберкулез. С таким диагнозом работать в школе было нельзя. Несколько лет Уэллс кое-как перебивался, худо-бедно зарабатывая себе на жизнь журналистикой. Оправившись от болезни, он еще больше усложнил свое положение, женившись на кузине[209], которую любил с детства. О личной жизни (по крайней мере, в молодые годы) Уэллс рассказал в своей автобиографии с беспристрастной объективностью. Мы, в свою очередь, должны кое-что добавить, поскольку это проливает свет на некоторые теории автора. Его первый брак, брак по любви, оказался неудачным. У Герберта Уэллса и его первой жены оказалось мало общего.

«Мне так хотелось увидеть в ней сотоварища, что я совершенно упустил из виду очевидный факт: я жадно набросился на книги уже с семи лет, но ей не случилось сломать ногу и тем подхватить микроб чтения. В школе я выделялся развитием, она же была девочкой неразвитой и если и выделялась, то совсем иным, а от недостатка развития так никогда и не смогла избавиться. Все зависело от случая; я уверен, что мыслительный аппарат, ею унаследованный, был ничуть не хуже моего, а может, и лучше, но тогда уже между нами пролегла непроходимая пропасть. Ее мир походил на интерьер голландского живописца, а мой – представлял собой бескрайнюю панораму истории, науки и литературы. Она старательно следовала за мной, но расстояние между нами было слишком велико».

Во время учебы Уэллс познакомился со студенткой[210], которая стала для него и товарищем, и сердечным другом. Именно с ней он хотел провести жизнь. В то время Уэллс был большим почитателем Шелли[211] и верил в свободный союз. Он оставил жену. Чуть позже Уэллс (как и многие до него) понял, что свободный союз приносит женщине слишком много несчастий, и, получив развод, женился на своей подруге.

Второй брак также не был идеальным, если понимать под идеалом сбывшуюся мечту о чувственной и духовной гармонии, о чем грезит юноша во время помолвки. Но, соединившись с женщиной, к которой он всегда относился с высочайшим уважением, Уэллс, хоть ему и не удалось достичь совершенной, сверхчеловеческой гармонии, которой он жаждал, обрел семейный компромисс, что, несмотря на довольно серьезные трудности, обеспечило длительность его брака.

«Оказавшись вместе и осознав, как быстро испаряются наши героические настроения, как улетучиваются грезы о сокровенных дарах любви, мы все-таки были связаны и внутренним, и внешним обязательством приноровиться друг к другу, чтобы внести хоть какой-то смысл в нашу совместную авантюру. Чураясь поспешных решений и опрометчивых споров, мы ощупью и с недомолвками шли по пути преодоления наших трудностей. Она еще меньше, чем я, обладала той гибкостью речи, какая способна утопить любой вопрос в многословных оправданиях и безрассудных ультиматумах. Наша крайняя изоляция тоже помогала найти modus vivendi. У обоих не было наперсников, способных осложнить наши отношения веским советом; не было и тех вечных устоев, которые мы бы „уважали“. Ни она, ни я не беспокоились о том, что каждый из нас может подумать. Во многих смыслах мы были странными, даже чудаковатыми, но в отношениях с обществом и друг с другом мы, возможно, больше приблизились к идеальному союзу, чем обычно бывает у молодых пар. Поиски modus vivendi – необходимая фаза нормальной, современной супружеской жизни».

Отсюда и третья особенность: Уэллс, которого в подростковом возрасте поразил беспорядок в социуме, едва избавился от первых сентиментальных иллюзий, как был ничуть не менее шокирован беспорядком в отношениях между полами. В молодости он, как и Шелли, отрицал необходимость брака.

«Я не собирался во что бы то ни стало жениться, напротив, у меня не было тогда ни малейшей тяги к домашнему очагу и детям. Мне хотелось только, чтоб ничто не стояло у меня на пути и я все бы узнал и понял самостоятельно; я не был сосредоточен на какой-нибудь определенной особе или каком-нибудь типе женщин. Я не был подвержен сентиментальным стереотипам; в отличие от большинства окружающих, не считал, что привязанность нуждается в какой-то фиксации. В свободной жизни и свободной любви стражей платоновской „Республики“ я как раз и обнаружил идеал, что помогло систематизировать мои идеи. Тогда же я нашел союзника в лице Шелли с его концепцией свободного выбора. Независимо от всего, что видел вокруг, – законов, обычаев, социальных установок, экономических условий, совершенно мне неведомых особенностей женской психики – я создал свой юношеский идеал свободной, целеустремленной, самоотверженной женщины, которая во всем бы мне подходила и шла бы своим путем, в то время как я шел бы своим. Разумеется, в жизни я еще не встречал такой женщины и даже не слышал о чем-либо подобном; я создал ее по своему разумению».

Как нередко бывает, Уэллс на протяжении всей жизни продолжал воссоздавать в своем творчестве эту воображаемую женщину – мужской ум в женском теле, бодлеровский «друг с бедрами»[212]. Героини его романов по большей части принадлежат к этой восхитительной разновидности, внушающей любовь, но, увы, нереальной, – этакие интеллектуальные валькирии.

Четвертая ипостась Уэллса: политик-реформатор. Совершенно естественно, что молодой профессор, пораженный неустроенностью мира и безгранично доверяющий методам науки, приходит к политике. Однако с 1895 по 1902 год Уэллс был именно романистом и очень скоро стал известным романистом. Сразу скажем, что он атаковал английскую публику последовательными волнами книг. Первую волну составили такие связанные с наукой романы, как «Машина времени», «Остров доктора Моро», «Человек-невидимка» и десяток других. Но едва критики начали воспринимать Уэллса как изобретательного и плодовитого создателя новой фантастики, он породил вторую волну: ее составили юмористические автобиографические романы, в которых автор забавно, с иронией описывал свои первые шаги на ниве торговли и преподавания, а также первую любовь. Речь идет о серии реалистических романов, таких как «Киппс», «Любовь и мистер Льюишем», «История мистера Полли». Третья волна – это романы идей, где тема универсальных реформ сочетается с чувственной утопией: «Новый Макиавелли», «Брак», «Великие искания», «Страстная дружба» и т. д. К этим произведениям примыкают книги non-fiction, основанные на теориях Уэллса, например «Предвидения» или «Современная утопия». К началу Первой мировой войны известность Уэллса, основанная на обширной и разнообразной творческой продукции, была сравнима с популярностью Киплинга или Бернарда Шоу.

Выход в свет «Предвидений»[213] привлек к Уэллсу внимание ряда либералов-реформистов и социалистов, и в частности супругов Сиднея и Беатрис Уэбб[214], которые сформировали ядро фабианского движения. В этом Фабианском обществе[215], которое пыталось распространять идеи нереволюционного социализма, Уэллс познакомился не только с Уэббами, но и с Бернардом Шоу, Рамсеем Макдональдом[216] и многими будущими министрами труда. Он сделал для фабианцев несколько докладов, однако довольно скоро выяснилось, что у писателя и социалистической партии мало точек соприкосновения.

Социалисты считали себя представителями класса, который должен руководить другими классами и партиями. Но молодого Уэллса интересовала организация, объединяющая все классы и партии (а вскоре он добавит: и все страны) для борьбы с беспорядком и нелепыми законами. К представителям элиты, за которыми он с такой иронией наблюдал из подсобки в поместье, где служила его мать, Уэллс не только не питал ненависть, но даже считал, что аристократы при всех недостатках обладают превосходными качествами, которые можно использовать, затевая преобразования. Стремясь к научно обоснованному порядку и хорошей организации, он ненавидел классовую борьбу, которая казалась ему бесполезной и даже опасной. Вскоре он полностью отошел от фабианцев.

На собрании Уэллс зачитал критические заметки «Ошибки Фабианского общества». Он хотел задеть слушателей за живое, поколебать их спокойствие, поэтому напал на общество в особой присущей ему манере; копируя Бернарда Шоу, он обвинил фабианцев в невыполнении взятых на себя обязательств, в особенности по части пропаганды; заявил, что общество слишком малочисленно, слишком бедно, слишком медлительно; оно попросту пребывает в спячке. Уэллс предложил ряд мер, но его предложения были отклонены после выступления Шоу. Тот был гораздо лучшим оратором, и Уэллс был поражен манерой Шоу. В конце концов он отошел от Фабианского общества, которое всегда хотел превратить в нечто совершенно чуждое этому движению.

Уэллс мечтал построить не социализм, а универсальную республику, адаптированную к совершенно новым требованиям и условиям цивилизации, опирающейся на науку и механизацию. Эта республика Уэллса должна была стать не эгалитарной демократией, а государством, управляемым аристократией духа.

«Я никогда не верил в превосходство низших[217]. Моей любви к пролетариату не хватает энтузиазма, и, думаю, это чувство восходит к нашим дракам на Мартин-Хилл. Я почти не скрывал инстинктивного неприятия материнского почитания королевской семьи и всех вышестоящих, а все потому, что изначально во мне была заложена немалая нетерпимость: пылкая моя душа требовала равенства, но равенства социального статуса и возможностей, а не одинакового уважения ко всем или одинаковой платы; у меня не было ни малейшего желания отказаться от представления о своем физическом превосходстве и сравняться с людьми, добровольно принявшими свое униженное положение. Я считал, что быть первым в классе лучше, чем быть последним, и что мальчик, выдержавший экзамен, лучше тех, кто провалился. Я не намерен пускаться в спор о том, насколько приемлем или похвален такой взгляд, но долг биографа повелевает мне рассказать о действительном положении дел. В том, что касалось широких народных масс, я целиком разделял взгляды матери; я принадлежал к среднему классу, или к „мелкой буржуазии“, если использовать марксистскую терминологию».

Уэллс хотел, чтобы установилась не власть масс, а правительство «самураев»[218], или «сыновей короля», по выражению Гобино[219]. Так что писатель по натуре был вовсе не разрушителем, а скорее строителем, сформированным нелегким детством. Сам Уэллс так определил свой путь: «От задворок до Космополиса»[220]. Чем старше он становится, тем больше размышляет об этом и все явственнее видит возможность освобождения человека с помощью науки и рациональной организации, к тому же лично себя, а также нескольких избранных людей сопоставимого масштаба он считает ответственными за создание этого нового мира.

Война глубоко встревожила писателя, ненавидящего жестокость, хаос и расточительство. Для него было нестерпимо видеть, как несчастные люди героически, с использованием последних достижений науки, убивают друг друга, хотя есть масса полезной работы, которую предстоит сделать. Поначалу он довольствуется тем, что «служит» журналистом. Он близко к сердцу принял идею о том, что именно эта война убьет войны как таковые[221]: «Я считал, что в грохоте пушек должны начаться поиски мира во всем мире… Любой меч, вынутый сегодня из ножен, – это меч, поднятый во имя мира… Никто не хотел бы уклониться от участия в такой войне…» В книге, которая во французском издании названа «Мистер Бритлинг прозревает», что не совсем верно[222], Уэллс описал образ жизни и настроение английских интеллектуалов в 1914–1915 годах. Когда он увидел приближение победы, то высказал надежду, что человеческий разум сможет наконец перестроить мир: «Если следующие десять лет не будут жалкими и катастрофическими, они станут величайшим десятилетием в истории».

Но оно оказалось убогим и катастрофическим. Уэллсу, который питал большие надежды, связанные с Лигой Наций, поначалу в ней привиделись очертания новой республики и организованного мира, о котором он мечтал, затем, разочаровавшись, он ушел, хлопнув дверью, как в былые времена, когда ушел от фабианцев. Поскольку Уэллс хотел передать управление миром новой аристократии, он намеревался доверить управление мировым государством цвету наций. Но после 1920 года он видел в Лиге Наций препятствие на пути к установлению мира во всем мире и дипломатический институт, позволяющий тормозить любые конструктивные предложения.

Затем, точно так же, как ему опротивела Женева, Уэллс проникся отвращением к Москве. Сначала он надеялся, что совершенно новые люди создадут мир в соответствии с его желаниями. Он встретился с Лениным, но тот после интервью с Уэллсом, если верить Троцкому, возопил: «Каков буржуа! Каков обыватель!» Визит к Сталину позже подтвердил непонимание между Уэллсом и новой Россией. Да и как мог Уэллс прийти к согласию со сторонником марксизма, если считал, что доктрина о безусловной правоте пролетариата (или тех, кто его представляет) противоречит всякому организованному сотрудничеству различных типов мышления, в котором нуждается нация. Уэллс атаковал Сталина, критикуя «старомодную» пропаганду классовой борьбы и неадекватную терминологию, объединяющую под названием «буржуазия» совершенно разные типы. Сталин отвечал стандартными формулировками о пролетарских массах. «Пролетарские массы, – сказал Уэллс, – все тот же суверенный народ старых демократий…» Интервью обернулось разочарованием для обоих собеседников.

Так почему было невозможно реализовать мечту о рациональной организации планеты, которая всегда казалась Уэллсу такой разумной? После Первой мировой он много размышлял об этом, став, по сути, новым энциклопедистом. Сначала ему пришлось изучить прошлое, и он написал монументальную книгу «Краткое изложение всемирной истории». Затем он решил подытожить актуальные достижения в области биологии и вместе с сыном и Джулианом Хаксли[223] выпустил монографию «Наука о жизни». Наконец Уэллс захотел изучить механизм труда и обмена и создал большой том по политической экономии: «Труд, здоровье и счастье мира».

Эти уэллсовские энциклопедии – пространные, умные и значительные книги. Они подвели автора к важной идее – идее мира, который будет выстроен по определенному плану. «На пути к всеобщей свободе и изобилию существуют лишь ментальные препятствия, эгоистическая озабоченность, одержимость разнонаправленными лозунгами, скверные стереотипы мышления, подсознательные страхи и, в глубине, нечестность ума большинства людей, и в особенности тех, кто занимает важные посты. Эту универсальную свободу и изобилие могла бы нам дать наука… Мы, граждане будущего, пребываем в центре этой картины, как пассажиры трансатлантического лайнера, который дрейфует в виду порта, но не может войти, и этому мешает лишь плохая команда корабля. Хотя я могу связаться с большинством из тех, кто правит миром, не в моих силах объединить их. Я могу говорить с ними и даже поколебать их спокойствие, но я не могу изменить их мышление».

С печалью обнаруживая, что реальный мир дегенерирует, и идя навстречу стремлению своей юности создавать новые миры, Уэллс пишет новый текст-предвидение – «Облик грядущего»[224]. Это история ближайших двухсот лет, как она будет изложена в учебниках, по которым станут учиться наши правнуки в 2135 году.

Уэллс предсказывает большую войну в воздухе, за которой последует всемирная чума. В результате этих двух бедствий опустеют города, жить в которых станет слишком опасно. К 1960 году люди будут жить в сельской местности небольшими группами. Транспорт и цивилизация мало-помалу исчезнут. Не станет ни телефона, ни телеграфа. В основе книги – записи молодого человека по имени Титус Коббетт, который путешествует по югу Франции на велосипеде в конце XX века. Он описывает разрушенные гостиницы, дороги, заваленные упавшими деревьями. Только лагеря авиаторов по-прежнему остаются островками цивилизации. Именно вокруг групп инженеров, авиаторов и химиков, повсеместно возникающих на планете, примерно к 2160 году складывается новое, идеально организованное общество, то есть мировое государство, управляемое «людьми, похожими на богов».

Все написанное Уэллсом после Первой мировой войны – это «руководство по обожествлению». В основе концепции мысль о том, что человечество с помощью тех средств, которыми оно сейчас располагает, может переделать мир; как сказал бы Огюст Конт[225], пришло время для позитивной социологии. Уэллс был уверен, что все люди, способные создать мировое государство, аристократы духа, должны объединиться в открытом заговоре во имя торжества разума над глупостью, научно обоснованного ведения общечеловеческих дел – над массовой истерией. Об этой доктрине Уэллса мы поговорим позже. Завершая разговор о биографии писателя, давайте восхитимся ее цельностью и тесной связью между теориями, художественным творчеством и жизнью человека.

Предыдущая главаГлава 22 из 74Следующая глава