Героическая концепция жизни… Героический пессимизм… Вот что мы прежде всего обнаруживаем у Киплинга. Однако в качестве абстрактной философии героический пессимизм никогда не затронул бы умы. Подлинный эффект воздействия Киплинга кроется в естественном и непрерывном проникновении в древнейшие и наиболее глубинные слои человеческого сознания.
Мы – люди XX века; мы сформировали определенные современные и научные понятия о мире. Но в потаенной глубине наших мыслей и чаяний мы – люди самых давних эпох. В нашем сознании запечатлелись все последовательно сменявшие друг друга религии человечества. В лесах по-прежнему остаются для нас священные рощи, в городах – императорские храмы. Подобно тому как в процессе своего развития зародыш проходит все этапы эволюции своего вида, так человеческое дитя на протяжении детства и отрочества сталкивается со многими магическими верованиями предков. Все мы пережили возраст, когда волшебство казалось нам естественным. В определенный момент жизни все мы, подобно египтянам, поклонялись животным. А потому всякое упоминание о юности человечества задевает наши чувствительные центры.
Так что Киплинг, чья жизнь сложилась столь необычно, сделался как бы проводником между божествами Востока и душами Запада. Пусть он написал: «О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут»[188], но они соединились в нем самом. У Киплинга боги повсюду, как повсюду они у Гомера. И это не уловка рассказчика, а если и уловка, то столь совершенная, что мы едва замечаем ее. Киплинг настолько близок к юности человечества, что в процессе повествования сам верит в волшебство, о котором пишет. Создается впечатление, что в этом Киплинг похож на своего героя Кима. Если бы, подобно Киму, он не твердил себе: «Я белый», то поддался бы искушению открыть для себя мир таким удивительным, каким его видят на Востоке. «Быть может, в одной из прежних жизней мне было позволено оказать тебе какую-нибудь услугу. Быть может, – он улыбнулся, – я выпустил тебя из ловушки или, поймав тебя на удочку, в дни, когда сам еще не обрел просветления, выбросил обратно в реку»[189]. Так мыслит восточный человек, и, читая индийские сказки Киплинга, мы представляем, что он тоже думает как дитя Индии и верит в свои самые прекрасные мифы.
Вселенная Киплинга – это не механический, чересчур точно регламентированный мир западного детерминиста. Его мир насыщен едва уловимым присутствием и шепотом богов. Мы непрестанно слышим, как они бродят вокруг людей. Когда во время разлива Ганга строитель моста вынужден спасаться на острове, на этом почти сметенном потопом клочке земли, под согласное завывание потоков дождя и реки, инженер Финдлейсон видит, как мимо него проходят боги.
«Но вот стебли индиго хрустнули, послышался запах скота, и к дереву подошел огромный мокрый брахманский бык. Вспышки молний осветили трезубец Шивы на его боку, дерзко выпяченные голову и горб, сияющие глаза, похожие на глаза оленя, лоб, увенчанный мокрым венком из бархатцев, и шелковистый подгрудок, почти касающийся земли. За ним слышался топот тяжелых ног и громкое дыхание других животных, уходящих от разлива в чащу.
– Оказывается, мы не одни – сюда пришли и другие существа, – сказал Финдлейсон, который сидел, прислонив голову к древесному стволу, полузакрыв глаза и чувствуя себя очень удобно.
– Верно, – глухо отозвался Перу, – и немаленькие существа.
– Кто они такие? Я неясно вижу.
– Боги. Кому же еще быть? Гляди!
– А, верно! Боги, конечно… боги.
Финдлейсон улыбнулся, и голова его упала на грудь. Перу был совершенно прав. После потопа кто мог остаться в живых на земле, кроме богов, которые ее создали, богов, которым его поселок молился еженощно, богов, которые были на устах у всех людей и на всех людских путях? Оцепенение, сковавшее Финдлейсона, мешало ему поднять голову или пошевелить пальцем, а Перу рассеянно улыбался молниям.
„Мой мост, – подумал Финдлейсон. – Как это было давно! Какое дело богам до моего моста?“
Глаза его искали во мраке то место, откуда донесся рев. Крокодилица, тупоносая гангская Магар, гроза бродов, подползла к зверям, яростно колотя хвостом направо и налево.
– Его построили слишком прочным для меня. За всю эту ночь мне удалось оторвать только несколько досок. Стены стоят! Башни стоят! Мой поток сковали, и река моя уже несвободна. Небожители, снимите это ярмо! Верните мне вольную воду от берега до берега! Я говорю, я, Матерь Ганга. Правосудие богов! Окажите мне правосудие богов.
– Что я говорил? – прошептал Перу. – Поистине, это панчаят богов. Теперь мы знаем, что весь мир погиб, кроме вас и меня, сахиб.
Попугай снова закричал и захлопал крыльями, а тигрица, прижав уши к голове, злобно зарычала.
Где-то в тени закачались блестящие бивни и огромный хобот, и негромкое ворчанье нарушило тишину, наступившую после рыка тигрицы.
– Мы здесь, – прозвучал низкий голос. – Мы великие. Единственный и множество»[190].
У Киплинга звери разговаривают не для того, чтобы преподать урок или наставление людям, как у баснописцев, а просто потому, что медведь Балу, пантера Багира и питон Каа – это мыслящие существа, живущие своей жизнью. Все это так естественно, так просто, что мы даже не удивляемся. Благодаря «Книге Джунглей» Киплинг подарил значительной части человечества новые мифы, которые породили новые ритуалы и символы. Французские, немецкие, австралийские, арабские дети приходят к Скале Совета, называют себя волчатами и учат Закон именно потому, что Киплинг написал «Книгу Джунглей».
Он способен одушевить не только зверей: механизмы тоже живут в его книгах чуть ли не человеческой жизнью. В одной из его сказок между собой переговариваются локомотивы; в другой («Корабль, который стал кораблем») – детали судна.
Он изобрел новые формы фантастики. В рассказе «Сновидец» Киплинг описывает молодого человека и девушку, которым, несомненно, было суждено любить друг друга и которые, сами того не зная, в продолжение всего отрочества видели одни и те же сны. Джорджи, служащий лейтенантом в Индии, ведет честную и заурядную жизнь, но почти каждую ночь видит один и тот же сон. Начинается он всегда одинаково: куча валежника, на песчаном берегу принцесса по имени Аннилуиза, фонарь и полицейский, который говорит: «Я – полисмен День, возвращающийся из города Сна. Пойдем со мной». И в этот момент Джорджи просыпается.
После ранения он возвращается в Англию; его знакомят с молодой девушкой. Оба очень робки; не знают, о чем говорить. Но она начинает петь, и это та самая мелодия, которую он всегда слышал во сне. Тогда он рассказывает девушке про полисмена по имени День, про фонарь на вершине дюн, про город Сна – и она начинает рыдать: «Конечно, вы тот мальчик, а я не знала… я не знала…» Несомненно, это знак – символ таинственной предрешенной гармонии двух душ, созданных, чтобы полюбить друг друга. Но этот символ воплощен в реальных людях. Так был создан еще один миф.
Всякий англичанин легко склоняется к необыкновенному, но Киплинг – гораздо больше прочих, потому что он живет на этой подвижной, узкой и обжигающей границе, что отделяет реальность от чуда. Когда он рассказывает, его таблица умножения, суровая поэзия Запада, вопреки очарованию, заслоняет восточную поэзию, и «вещи, по которым только что бессмысленно скользил его глаз… приобретают свои истинные пропорции. Дороги предназначены для ходьбы, дома – для того, чтобы в них жить… мужчины и женщины – для беседы с ними. Все они, реальные и истинные, плоть от его плоти…»[191] Реальные и истинные?.. Да, но стоит на мгновение отвлечься, и волшебник появится вновь, и при помощи большой буквы некое чувство превратится в божество, локомотив – в юную деву, улей – в рушащуюся империю, а самый обыкновенный ручей – в священную Реку Стрелы. Как в определенных крайне нестабильных состояниях радиоактивной материи физик может в некотором смысле стать свидетелем преобразования атома, так и мы, по мысли Киплинга, можем постичь зарождение чуда.