Иные над порталами и дверями своих домов помещают гербы, я же свой портрет, ежели только краски могут передать ум столь простой, незамысловатый и бесхитростный,[738] каков есть мой. Обычно перед новым автором я прихожу в сомнение, медлю и не умею тотчас сказать, хорош ли он. Я строго сужу и многое осуждаю; таковой обычай обходится мне дорого в том, что мои собственные писания еще хуже чужих. Не могу, однако, ни столь противуречить своей натуре, чтобы вовсе не делать того, что мне нравится, ни быть столь несправедливым к другим, чтобы делать это sine talione.[739] Пока я даю им случай отплатить мне тем же, они, верно, простят мне мои укусы. Никому не возбраняю порицать меня, исключая лишь тех, что, как Тридентский собор,[740] осуждают не книги, а авторов, предавая проклятию все, что такой-то написал или напишет. Никто не пишет столь плохо, чтобы однажды не сочинить нечто образцовое — для подражания или избежания. Приступая к сей книге, не собираюсь ни к кому входить в долг; не знаю, сохраню ли сам свое достояние; может быть, растрачу, а может быть, и преумножу в обороте, ибо, если я одолживаю у древности,[741] кроме того, что я намерен уплатить потомству тем же добром и тою же мерой, притом же, как вы увидите, не премину упомянуть и поблагодарить не токмо того, кто выкопал для меня сокровище, но и того, кто осветил мне к нему дорогу.[742] Прошу вас лишь припомнить (ибо я не желал бы иметь читателей, которых я могу поучать), что, согласно Пифагорову учению, душа может переходить не только от человека к человеку или же скоту, но равномерно и к растениям; ради того не удивляйтесь, находя одну душу в императоре, в почтовой лошади и в бесчувственном грибе,[743] так как не ущерб душевный, а одно только нерасположение органов творит сие.[744] И хотя душа, обретаясь в дыне, не может ходить, зато может помнить,[745] а запомнив, поведать мне, за каким роскошным столом ее подавали. А обретаясь в пауке, не может говорить, но, запомнив, может мне поведать, кто употребил ее паучий яд[746] ради сана своего или чина. Как бы ни мешала телесность другим ее способностям, памяти она не препятствует; потому я и могу ныне, с ее слов, доподлинно поведать вам о всех ее странствиях — от самого дня сотворения, когда она была яблоком,[747] прельстившим прародительницу нашу Еву, до нынешних времен, когда она стала той, чью жизнь вы найдете в конце сей книги.[748]
Пою[749] души бессмертной путь земной
В обличьях многих, данных ей судьбой,[750]
От райского плода до человека.
Пою миров младенческий рассвет,
И зрелый день, и вечер дряхлых лет —
С того халдеев золотого века,[751]
Что персов серебром и медью грека
Сменился, и железом римских пик.
Мой труд, как столп,[752] воздвигнется велик,
Да перевесит он все, кроме Книги книг.[753]
Не возгордись могуществом своим
Пред нею, о небесный Пилигрим,
Зрачок небес,[754] блуждающий над миром;
Ты утром пьешь Востока аромат,
Обедаешь средь облачных прохлад
Над Сеной, Темзой иль Гвадалквивиром
И в Эльдорадо день кончаешь пиром:
Не больше стран ты видел с высоты,
Чем та, что до тебя пришла из темноты[755]
За день — и будет жить, когда погаснешь ты.[756]
Скажи, священный Янус,[757] что собрал
На корабле своем (он был не мал)
Всех птиц, зверей и ползающих тварей,
Вмещал ли твой странноприимный бот,
В котором спасся человечий род,
Садок вождей, вельмож и государей,
Плавучий храм твой, хлев, колледж, виварий[758] —
Так много тел, шумящих вразнобой,
Как эта искра горняя собой
Живила[759] — и вела дорогою земной?
Судьба, наместник Божий на земле,
Никто не видел на твоем челе
Морщин улыбки праздной или гнева;
Зане ты знаешь сроки и пути —
Молю, открой страницу и прочти,[760]
Какой мне плод сулит Познанья Древо,
Чтоб, не сбиваясь вправо или влево,
Я шел по миру, зная наперед,
Куда меня рука небес ведет
И что меня в конце паломничества ждет.
Шесть пятилетий жизни промотав,[761]
Я обещаю свой сменить устав,
И если будет Книга благосклонна
И мне удастся избежать сетей
Плотских и государственных страстей,
Цепей недуга и когтей закона,
Ума растраты и души урона
Не допущу; чтобы, когда впотьмах
Могила примет свой законный прах,
Достался ей в мужья муж, а не вертопрах.
Но если дни мои судьба продлит,
Пусть океан бушует и бурлит,
Пусть бездна неизвестностью чревата —
Один, среди безмерности морей,
Я проплыву с поэмою моей
Весь круг земной, с Востока до Заката,
И якорь, поднятый в струях Евфрата,
Я брошу в Темзы хладную волну[762]
И паруса усталые сверну,
Когда из райских стран до дома дотяну.
Узнайте же: великая душа,
Что ныне, нашим воздухом дыша,
Живет — и движет дланью и устами,
Что движут всеми нами,[763] как Луна —
Волной,[764] — та, что в иные времена
Играла царствами и племенами,
Для коей Магомет и Лютер сами
Являлись плоти временной тюрьмой,[765] —
Земную форму обрела впервой
В Раю, и был смирен ее приют земной.
Смирен? Нет, славен был, в конце концов,
Когда верна догадка мудрецов,
Что Крест, кручина наша и отрада,
На коем был пленен Владыка Сил,
Что, сам безгрешный, все грехи вместил,
Бессмертный, смерть испил,[766] как чашу яда,
Стоял на том заветном месте Сада,
Где волею священной был взращен
Плод[767] — и от алчных взоров защищен,
В котором та душа вкушала первый сон.
Сей плод висел, сверкая, на суку,
Рожденный сразу зрелым и в соку,
Ни птицею, ни зверем не початый;
Но змей, который лазил в старину,
А ныне должен за свою вину
На брюхе ползать,[768] соблазнил, проклятый
(За что мы ныне платим страшной платой),
Жену, родив, сгубившую свой род,
И муж за ней вкусил коварный плод:
Возмездье было в нем — хлад, смерть и горький пот.[769]
Так женщина сгубила всех мужчин[770] —
И губит вновь, от сходственных причин,
Хотя по одному. Мать отравила
Исток,[771] а дочки портят ручейки
И, возмутив, заводят в тупики.
Утратив путь, мы вопием уныло:
О судьи, как же так? она грешила —
А нас казнят?[772] Но хуже казней всех
Знать это — и опять влюбляться в тех,
Что нас влекут в ярмо, ввергают в скорбь и грех.
Отрава проникает в нас всерьез,
И уж дерзаем мы задать вопрос
(Кощунственный): как это Бог поставил
Такой закон, что Божья тварь его
Могла переступить?[774] И отчего
Невинных он от мести не избавил?
Ни Ева же, ни змей не знали правил,[775]
И нет того в Писанье, что Адам
Рвал яблоко[776] иль знал, откуда там
Оно взялось. Но казнь — ему и ей, и нам.
А впрочем, сохрани, небесный Дух,
От суетного повторенья вслух
Дум суемудрых — пусть они уймутся;
Как шалуны, что тешатся порой
Летучих мыльных шариков игрой,
Их вытянув тростинкою из блюдца,
Они всенепременно обольются.
А спорить попусту с еретиком —
Как ветер к мельнице носить мешком:
Покончить дланью с ним верней, чем языком.[777]
Итак, в сей миг, когда коварный змей,
В тот плод вцепившись лапою своей,
Порвал сосуды нежные и трубки,
Его питавшие и тем лишил
Ребенка сока материнских жил, —
Душа умчалась прочь, быстрей голубки
Иль молнии (тут все сравненья хрупки),
И в темный, влажный улетев овраг,
Сквозь трещины земные,[778] как сквозняк,
Проникла в глубь — и там вселилась в некий Злак.
И он, еще не Злак, а Корешок,
Очнувшись, вырос сразу на вершок
И дальше стал пихаться и стремиться;
Как воздух вытесняется всегда
Водой, так твердым веществом вода,
И уступила рыхлая темница.
Так у дворца порой народ стеснится:
Монархиню узреть — завидна честь,
В толпе и горностаю не пролезть;
Но крикнут: «Расступись!» — и вот уж место есть.
Он выпростал наружу две руки —
И расщепились руки-корешки
На пальцы — крохотней, чем у дитяти;[779]
Пошевелил затекшею ногой
Чуть-чуть — сперва одной, потом другой,
Как лежебока на своей кровати.
Он с первых дней был волосат — и кстати:
Была ему дана двойная власть
В делах любви[780] (и благо, и напасть) —
Плодами разжигать, гасить листами страсть.
Немой, он обладал подобьем рта,[781]
Подобьем глаз, ушей и живота,
И новых стран владетель и воитель,
Стоял, увенчан лиственным венком
С плодами ярко-красными на нем,
Как стоя погребенный победитель
В могиле. Такова была обитель
Души, что ныне обреталась тут —
В сем корне мандрагоровом приют
Найдя; не зря его, как панацею, чтут.
Но не любви теперь он жертвой стал:
Младенец Евин по ночам не спал,
Не просыхал от слез ни на минутку;[782]
И Ева, зная свойства многих трав,
Решила, мандрагору отыскав,
Отваром корня исцелить малютку.
Такую с нами Рок играет шутку:
Кто благ, тот умирает в цвете лет,[783]
Сорняк же, от которого лишь вред,
Переживает всех — ему и горя нет.
И так душа, пробыв три дня подряд
В подземной тьме, где звезды не горят,
Летит на волю, жмурясь с непривычки;[784]
Но провиденья жесткая рука
Вновь: цап! — ее хватает за бока
И заключает в беленьком яичке,
Доверив хлопотливой маме-птичке
Сидеть над гнездышком, пока отец
Приносит мух, и ждать, когда птенец
Проклюнет скорлупу и выйдет наконец.
И вот на свет явился Воробей;[785]
На нем еще, как зубки у детей,
Мучительно прорезывались перья;
В пушку каком-то, хлипок, некрасив,
Голодный клюв свой жалобно раскрыв
И черным глазом, полным недоверья,
Косясь вокруг, он пискнул: мол, теперь я
Хочу поесть! Отец взмахнул крылом
И кинулся сквозь ветки напролом
Скорей жучков ловить, носить добычу в дом.
Мир молод был; все в нем входило в сок[786]
И созревало в небывалый срок;
И вот уже наш прыткий Воробьенок
В лесу и в поле, где ни встретит их,
Без счета треплет глупых воробьих,
Не различая теток и сестренок;
И брошенные не пищат вдогонок,
Пусть даже он изменит без стыда
На их глазах — и это не беда:
Уж я себе, дружок, дружка найду всегда.
В те дни не ограничивал закон
Свободу в выборе мужей и жен;[787]
Душа, в своей гостинице летучей,
И тело, радуясь избытку сил,
Резвятся, расточая юный пыл
И за вихор хватая всякий случай;
Но день пришел расплаты неминучей;
И впрямь — тот живота не сбережет,
Кто на подружек тратит кровь и пот:
Три года не прошло, как он уже банкрот.[788]
А мог бы жить да жить![789] В те времена
Еще не знали, как на горсть пшена
Словить коварно мелкого жуира;
Еще не выдумали ни силков,
Ни сеток, ни предательских манков,
Что губят вольных жителей эфира.
Но предпочел он с жизненного пира
Уйти до срока, промотав, как клад,
Три года, чем пятнадцать лет подряд
Жить, заповеди чтя, плодя послушных чад.
Итак, едва наш резвый Воробей
Отпрыгался, Душа, еще резвей,
Умчалась к ближней речке неглубокой,
Где на песчаной отмели, у дна,
Икринка женская оживлена
Была мужской кочующей молокой;
И вот, былою утомясь морокой,
Душа вселилась в кроткого малька,
Расправила два гибких плавничка
И погребла вперед, как лодочка, легка.
Но тут, как бриг на полных парусах,
Свой образ в отраженных небесах
Следя — и шею гордо выгибая,
Прекрасный Лебедь мимо проплывал,
Он, мнилось, все земное презирал,[790]
Белейшей в мире белизной блистая:
И что ему рыбешек низких стая?
И вдруг — малек наш даже не успел
Моргнуть, как в клюв прожорливый влетел:
Бедняга, он погиб — хотя остался цел.
Тюрьма Души теперь сама в тюрьме,
Она должна в двойной томиться тьме
На положении вульгарной пищи;
Пока лебяжьего желудка пыл[791]
Ограды внутренней не растопил:
Тогда, лишившись своего жилища,
Она летит, как пар,[792] — и снова ищет
Пристанища, но выбор небогат;
Что рыбья жизнь? Гнетущ ее уклад:
За то, что ты молчишь, тебя же и едят.
И вот рыбешка-крошка — новый дом
Души — вильнула маленьким хвостом
И поплыла, без видимых усилий,
Вниз по дорожке гладкой, водяной —
Да прямо в сеть! — по счастью, с ячеёй
Широкой, ибо в те поры ловили
Лишь крупных рыб,[793] а мелюзгу щадили;
И видит: щука, разевая пасть,
Грозит и хочет на нее напасть
(Сама в плену), но злых не учит и напасть.
Но вовремя пустившись наутек
(Наказан в кои веки был порок!),
Двойного лиха рыбка избежала,[794]
Едва дыша; а чем дыша — как знать?[795]
Выпрыгивала ль воздуха набрать
Иль разряженною водой дышала
От внутреннего жара-поддувала —
Не знаю и сказать вам не рискну...
Но приплыла она на глубину,
Где встретил пресный ток соленую волну.
Вода не столь способна что-нибудь
Скрыть, как преувеличить и раздуть[796]
Пока рыбешка наша в рассужденьи,
Куда ей плыть, застыла меж зыбей, —
Морская Чайка,[797] углядев трофей,
Решила прекратить ее сомненья
И, выхватив из плавного теченья,
Ввысь унесла: так низкий вознесен
Бывает милостью больших персон —
Когда персоны зрят в том пользу и резон.
Дивлюсь, за что так ополчился свет
На рыб? Кому от них малейший вред?
На рыбаков они не нападают,
Не нарушают шумом их покой;
С утра в лесу туманном над рекой
Зверей в засаде не подстерегают
И птенчиков из гнезд не похищают:
Зачем же все стремятся их известь —
И поедом едят — и даже есть
Закон, что в Пост должны мы только рыбу есть?[798]
Вдруг сильный ветер с берега подул,
Он в спину нашу Чайку подтолкнул
И в бездну бурную повлек... Обжоре
Все нипочем, пока хорош улов, —
Но слишком далеко от берегов
Ее снесло: одна в бескрайнем море,
Она в холодном сгинула просторе.
Двум душам тут расстаться довелось —
Ловца и жертвы — и умчаться врозь;
Последуем за той, с кого все началось.
Вселившись снова в рыбий эмбрион,
Душа росла, росла... раз в миллион
Усерднее, чем прежде, и скорее —
И сделалась громадою такой,[799]
Как будто великанскою рукой
От Греции отторжена Морея[800]
Иль ураган, над Африкою рея,
Надежный Мыс[801] отбил одним толчком;
Корабль, перевернувшийся вверх дном,
В сравненье с тем Китом казался бы щенком.
Он бьет хвостом, и океан сильней
Трепещет, чем от залпа батарей,
От каждого чудовищного взмаха;
Колонны ребер, туши круглый свод
Ни сталь, ни гром небесный не пробьет;
Дельфины в пасть ему плывут без страха,[802]
Не зря препон; из водяного праха
Творит его кипучая ноздря
Фонтан, которому благодаря
С надмирной хлябью вод связует он моря.[803]
Он рыб не ловит — где там![804] Но как князь,
Который, на престоле развалясь,
Ждет подданных к себе на суд короткий,
Качается на волнах без забот
И все, что только мимо проплывет,
В жерло громадной всасывает глотки,
Не разбирая (голод хуже тетки),
Кто прав, кто виноват: им равный суд.
Не это ль равноправием зовут? —
Пусть гибнет мелюзга, чтоб рос Тысячепуд!
Он пьет, как прорва, жрет, как великан,
Как лужу, баламутит океан,
Душе его теперь простору много:
Ее указы мчат во все концы,[805]
Как в дальние провинции гонцы.
Уж Солнце двадцать раз своей дорогой
И Рака обошло, и Козерога;[806]
Гигант уже предельного достиг
Величия; увы! кто так велик,
Тот гибель отвратить не может ни на миг.
Две рыбы — не из мести, ибо Кит
Им не чинил ущерба и обид, —
Не из корысти, ибо жир китовый
Их не прельщал, а просто, может быть,
Со зла — задумали его сгубить
И поклялись, что не сболтнут ни слова,
Пока не будет к делу все готово —
Да рыбе проболтаться мудрено! —
Тиран же, как не бережется, но
Ков злоумышленных не минет все равно.
Меч-рыба с Молот-рыбою вдвоем[807]
Свершили то, что ждали все кругом;
Сначала Молот-рыба наскочила
И ну его гвоздить что было сил
Своим хвостом; Кит было отступил
Под яростной атакой молотила;
Но тут Меч-рыба, налетев, вонзила
Ему свой рог отточенный в живот;
И окровавилась пучина вод,
И пожиравший тварь сам твари в корм идет.[808]
Кто за него отмстит? Кто призовет
К ответу заговорщиков комплот?
Наследники? Но эти зачастую
Так видом трона заворожены,
Что месть и скорбь забыты, не нужны.
А подданные? Что рыдать впустую,
Коль некому казать печаль такую?
Да не был бы царь новый оскорблен
Любовью к мертвому! — в ней может он
Узреть любви к себе, живущему, урон.
Душа, насилу вновь освободясь
Из плотских уз и все еще дивясь,
Сколь малые орудия способны
Разбить Твердыню, — свой очередной
Приют находит в Мыши полевой,
Голодной и отчаянной. Подобно,
Как нищий люд пылает мыслью злобной
Против господ, чья жизнь услад полна,
Так эта Мышь была обозлена
На всех; и дерзкий план задумала она.[809]
Шедевр и баловень Природы, Слон,
Который столь же мощным сотворен,
Сколь благородным,[810] не пред кем колена
Не преклонял (поскольку не имел
Колен, как и врагов), зато умел
Спать стоя.[811] Так он спал обыкновенно,
Свой хобот, словно гибкое полено,
Качая, — в час, когда ночное зло,
Проклятое освоив ремесло,
Сквозь щёлку узкую в нутро к нему вползло.[812]
Мышь прошмыгнула в хобот — и кругом
Весь обежав многопалатный дом,
Проникла в мозг, рассудка зал коронный,
И перегрызла внутреннюю нить,
Без коей зверю невозможно жить;
Как мощный град от мины, подведенной
Под стену, рухнул Слон ошеломленный,
Врага в кургане плоти погребя:
Кто умыслы плетет, других губя,
Запутавшись в сетях, погубит сам себя.
И вот Душа, утратив с Мышью связь,
Вошла в Волчонка. Он, едва родясь,
Уж резать был готов ягнят и маток.[813]
Безгрешный Авель, от кого пошло
Всех пастырей на свете ремесло,[814]
В пасомых замечая недостаток
И чувствуя, что враг довольно хваток,
Завел овчарку по ночам стеречь.
Тогда, чтоб избежать опасных встреч,
Задумал хитрый Волк, как в грех ее вовлечь.
Он к делу приступил исподтишка,
Как заговорщик, чтоб наверняка
Свой план исполнить, как велит наука:
Ползком в кромешной тьме прокрался он
Туда, где, сторожа хозяйский сон,
Спит у палатки бдительная сука,
И так внезапно, что она ни звука
Прогавкать не успела — вот нахал! —
Ее облапил и к шерсти прижал:
От жарких ласк таких растает и металл.
С тех пор меж ними тайный уговор;
Когда он к стаду, кровожадный вор,
Средь бела дня крадется тихомолком,
Она нарочно подымает лай:
Мол, Авель наш не дремлет, так и знай;
Меж тем пастух, все рассудивши толком,
Сам вырыл западню — и с алчным Волком
Покончил навсегда. Пришлось Душе,
Погрязшей в похоти и в грабеже,
Вселиться в тот приплод, что в суке зрел уже.
Примеры есть зачатья жен, сестер;
Но даже цезарей развратный двор,[815]
Кажись, не слышал о таком разврате:
Сей Волк зачал себя же, свой конец
В начало обратив: сам свой отец
И сам свой сын.[816] Греха замысловатей
Не выдумать; спроси ученых братий —
Таких и слов-то нет. Меж тем щенок
В палатке Авеля играл у ног
Его сестры Моав[817] — и подрастал, как мог.
Со временем шалун стал грубоват[818]
И был приставлен для охраны стад
(На место сдохшей суки). Бывши помесь
Овчарки с волком, он, как мать, гонял
Волков и, как отец, баранов крал;
Пять лет он так морочил всех на совесть,
Пока в нем не открыли правду, то есть,
Псы — волка, волки — пса; и сразу став
Для всех врагом, ни к стае ни пристав,
Ни к своре, он погиб — ни волк, ни волкодав.
Но им, погибшим, оживлен теперь
Забавный Бабуин,[819] лохматый зверь,
Бродящий от шатра к шатру, — потеха
Детей и жен. Он с виду так похож
На человека, что не враз поймешь,
Зачем ни речи не дано, ни смеха
Красавцу.[820] Впрочем, это не помеха
Тем, кто влюблен. Адама дочь, Зифат,[821]
Его пленила; для нее он рад
Скакать,[822] цветы ломать и выть ни в склад, ни в лад.
Он первым был, кто предпочесть посмел
Одну — другой, кто мыкал и немел,[823]
Стараясь чувство выразить впервые;
Кто, чтоб своей любимой угодить,
Мог кувыркаться, на руках ходить
И мины корчить самые смешные,
И маяться, узрев, что не нужны ей
Его старанья. Грех и суета —
Когда нас внешним дразнит красота,
Поддавшись ей, легко спуститься до скота.
В любви мы слишком многого хотим
Иль слишком малого: то серафим,
То бык нас манит:[824] а виной — мы сами;
Тщеславный Бабуин был трижды прав,
Возвышенную цель себе избрав;[825]
Но не достигнув цели чудесами,
Чудит иначе: слезными глазами
Уставясь ей в глаза: мол, пожалей! —
Он лапой желто-бурою своей[826]
(Сильна Природа-мать!) под юбку лезет к ней.
Сперва ей невдомек: на что ему
Сие? И непонятно: почему
Ей стало вдруг так жарко и щекотно?
Не поощряя — но и не грозя,
Отчасти тая — но еще не вся,
Она, наполовину неохотно,
Уже почти к нему прильнула плотно...
Но входит брат внезапно, Тефелит;[827]
Гром, стук! Булыжник в воздухе летит.
Несчастный Бабуин! Он изгнан — и убит.
Из хижины разбитой поспеша,
Нашла ли новый уголок Душа?
Вполне; ей даже повезло похлеще:
Адам и Ева, легши вместе, кровь
Смешали,[828] и утроба Евы вновь,
Как смесь алхимика, нагрелась в пещи, —
Из коей выпеклись такие вещи:
Ком печени — исток витальных сил,[829]
Дающих влагу виадукам жил,
И сердце — ярый мех, вздувающий наш пыл.
И, наконец, вместилище ума —
В надежной башне наверху холма
Мозг утонченный, средоточье нитей,[830]
Крепящих всех частей телесных связь;
Душа, за эти нити ухватясь,
Воссела там. Из бывших с ней событий
Усвоив опыт лжи, измен, соитий,
Она уже вполне годилась в строй
Жен праведных. Фетх[831] было имя той,
Что стала Каину супругой и сестрой.
Кто б ни был ты, читающий сей труд
Не льстивый (ибо льстивые все врут):
Скажи, не странно ли, что брат проклятый
Все изобрел — соху, ярмо, топор,[832] —
Потребное нам в жизни до сих пор,
Что Каин — первый на земле оратай,[833]
А Сет[834] — лишь звезд унылый соглядатай,
При том, что праведник? Хоть благо чтут,
Но благо, как и зло, не абсолют:[835]
Сравненье — наш закон, а предрассудок — суд.[836]