Часть ледяной тяжести одиночества поэта увез с собой Пущин, наполнивши друга бодростью и энергией.
Теперь оживившийся Пушкин стал светлее и радостнее, жадно усилил обильное чтение книг, которые по его требованию присылали брат Лев, Дельвиг, Плетнев, Вяземский, Пущин.
Много писал писем друзьям.
Постоянно направлял своего брата Льва по изданиям своих вещей и особенно – по торговой стороне добывания гонораров.
С горячей охотой работал над «Борисом Годуновым».
По-прежнему после обеда любил верхом на своем Воронке сгонять за новостями в Тригорское.
Подошла весна и принесла другого близкого друга лицейской юности – Антона Дельвига.
Пушкин ребячески радовался приезду Дельвига, с которым чувствовал себя по-братски просто, сердечно и весело.
Вечером повел друга в Тригорское представить его молодым соседкам, которые к лету, по обыкновению, слетались к Осиповой, как птицы со всех сторон.
Однако деревенский отдых в доме поэта Дельвиг предпочитал тригорским вздыхающим барышням.
Прогостив немного, но жарко согрев гонимого товарища, Дельвиг отбыл в Петербург.
Скоро приехал Алексей Вульф из Дерпта, на каникулы.
Летняя жизнь в Тригорском расцвела своим шумным хлебосольством.
Пушкин и Вульф приятельски делили сердечный успех среди девического населения Осиповых.
Но все это быстро надоедало.
Поэт уходил в раздолье полей или скрывался под рябинами, на берегу Сороти, – здесь дышалось легче и утешительнее.
В солнечное, бирюзово-изумрудное утро воскресенья конца июня Пушкин встал, как всегда, около семи утра. Взглянув в окно на дивный день (после хмурой недели), наскоро выпив кофе и закусив земляничным пирогом, отправился в кумачовой рубахе, взяв в руку соломенную шляпу и дубовую палку, гулять.
По пути захватил двух своих собак-волкодавов.
С горы он увидел в далеких лугах яркоцветные, горящие от солнца пятна: то крестьяне вышли косить траву.
Полюбовавшись с высоты несколько минут любимой картиной сенокосной поры, он спустился под гору, вдыхая глубоко смолистый аромат сосен. Зашагал по лесной сыроватой дороге, а по сторонам весело носились собаки, полаивая на белок, гоняясь за зайцами.
Вдруг в совершеннейшей тишине послышался издалека звон колокольчиков.
Он остановился. И по возникающему, вспыхивающему звону решил, что это едут в Тригорское: значит, после обеда надо будет пойти туда непременно.
Предчувствие сулит радость, а примета – звон слышался с правой стороны – подтверждает предчувствие.
Но беда, если на обратном пути заяц перебежит дорогу: дурные вести приедут в Тригорское.
И, чтобы избежать зайцев, суеверный Пушкин, заразившийся суеверием и приметами от Родионовны, бросился бегом в сторону ближайшего расстояния от полей, со страхом поглядывая вперед и науськивая собак, взбудораженных бегством хозяина, поднявших страшный лай, на радость беглецу.
Наконец он выбежал на опушку, обливаясь потоп, обмахиваясь широкополой соломенной шляпой, расстегнув ворот рубахи.
Довольный, он направился к своим неизменным подругам – трем соснам у дороги и, утомленный, сел у ствола одной из сестер, закурив трубку.
Около, высунув языки, легли в тени собаки, с недоумением поглядывая на хозяина и подумывая: почему мы, собственно, так бежали?
Пушкин понимал лукавые взгляды собак и, победно улыбаясь, разлегся на колючем ковре сосновых игл и шишек, подложив под голову шляпу.
Сквозь густую сеть рыже-зеленых ветвей он смотрел на голубые куски неба и бездумно дышал солнечной тишиной, слушая, как в далеких лугах косари точат косы.
Повалявшись с полчаса, он лениво побрел на луга, наслаждаясь безмятежным днем.
Не доходя до лугов, его остановил повеявший густой, пьянящий аромат скошенной травы.
Он закрыл глаза и упился сочным благоуханием, как пахучим вином.
На лугах, где пахло еще острее, Пушкин подходил к крестьянам-косарям, почтительно здороваясь с ними за руку, дружески разговаривал с ними о хозяйских делах, о разных нуждах, о предстоящем урожае, об обидах помещичьих, о слухах про волю крестьянскую.
И пил с косарями хлебный квас.
Крестьяне дружили с Пушкиным, называя его «молодым Сергеичем», и искренно почитали его как доброго человека-заступника, сосланного барской властью.
К тому же Пушкин одевался по-мужицки и вел себя так простецки, что в общей группе крестьян он ничем внешним не отличался.
И это мужики ценили по-своему, приглашая его на перебой в гости, так как по случаю воскресенья работали до обеда.
Старый Данилыч говорил, точа косу:
– Мотри, Сергеич, приходи на беседу, а то выпустят тебя на волю, – улетишь, как пташка из клетки, забудешь нас.
Пушкин улыбался:
– Ну, нет, Данилыч. Не забуду никогда; уж больно я люблю деревню, вас, природу. Зимой только тоскливо, а летом деревня – рай. Вот приду к вам на днях опять вечерком, побеседуем побольше. Сегодня я в Тригорское уйду. Ну, мешать не стану. Прощайте.
– Прощай, Сергеич. Приходи, – слышалось со всех сторон, – приходи беседовать.
Пушкин поплелся домой.
Дома до обеда усердно работал, писал, потом на крыльце и в саду читал, пока Родионовна не позвала:
– Обедать, сынок, пора.
После обеда, в том же виде, в каком гулял, и с теми же собаками пошел в Тригорское.
Там в это время обедали.
Пушкин вошел в столовую, сразу смутился…
Семья Осиповых, как всегда, весело встретила поэта.
Прасковья Александровна встала:
– Александр Сергеевич, представляю вам приехавшую гостью, мою племянницу Анну Петровну Керн.
Пушкин, волнуясь, поклонился:
– Очень рад. Мы, кажется, встречались в Петербурге в 19-м году у Олениных?
– Да, я помню, – блеснув жемчужными зубами, ответила Керн, чарующе улыбаясь.
В этот момент у Пушкина, сразу вспыхнувшего, как огонь на сухой соломе, пронеслись мысли о колокольчике утреннем, о предчувствии радостном и, главное, о том, что он знал от Осиповых, как эта красавица Керн высоко ценит его поэзию.
Весь сияющий день, все вокруг в эту минуту говорило поэту:
– Любовь…
И Пушкину вдруг стало страшно.
Он сжался, побледнел, съежился, желая хоть как-нибудь спрятать нахлынувший порыв огня.
Движения сковались неловкостью.
Он странно-сурово взглянул на Алексея Вульфа, будто собираясь сказать дерзость за недогадливость помочь ему выйти из создавшегося положения.
Алексей Вульф сообразил, встав:
– Я предлагаю вам перейти на террасу и там на вольном воздухе пить кофе.
Все обрадовались предложению и с шумом вышли на террасу.
Пушкин по дороге шепнул Алексею Вульфу:
– Черт знает… Я веду себя как мальчик…
На террасе Керн спросила Пушкина:
– В какой стороне ваше Михайловское?
Пушкин детски обрадовался предлогу начать разговор о Михайловском, о природе вокруг.
И наконец поэт оживился, повеселел и придумал:
– На этих же днях я приглашаю всю компанию в Михайловское!
Все восторженно приняли приглашение.
И особенно – Анна Петровна Керн, что остро заметил Пушкин, глубоко вглядываясь в даль ее синих глаз, как в море, и влекущих, как море. Смущенная Анна Петровна опустила глаза; у Пушкина загорелась кровь…
– Счастье!
Опьяненный мгновенной влюбленностью, зачарованный, как легендой неслыханной, поэт вернулся домой не помня себя.
Всю бессонную ночь раскаленно горел дивной встречей: в широко открытых глазах призывающим обаянием светилось небесно-земное лицо Анны Петровны, будто нарочно посланной своей красотой вознаградить поэта за все черные ночи одиночества.
Эта мгновенная беспредельная влюбленность, так свойственная Пушкину, властно захватила его настолько, что он как бы потерял голову.
Приезд Анны Керн явился для него неожиданным чудесным праздником жизни. И когда на следующий день Пушкин узнал, что Анна Петровна приехала в Тригорское лишь на короткие дни, огорчению поэта не было пределов.
– Меня ждет мой нелюбимый муж, – с болью говорила Анна Петровна, зорко всматриваясь в Пушкина.
– Зачем же вам было приезжать? – с ревностью и досадой спрашивал влюбленный.
– Чтобы хоть минуту вздохнуть с любимым поэтом, – нежно, с искренним чувством отвечала глубиной своих глаз Анна Петровна, – только минутку… Я привезла подарить свое безграничное участие и поклонение. И, если угодно вам, – горячую дружбу.
– Но не более? – язвительно улыбнулся Пушкин. – Вы слишком предусмотрительны… Когда красавица предлагает только дружбу, влюбленному следует удавиться… Не правда ли?
– Надеюсь, вы не настолько влюблены, – властно кокетничала самодовольная красавица, – а раз так, то дружба будет вернее… К тому же, милый, любимый поэт, я, к несчастью, далеко не свободна…
– Бросьте вашего подагрического генерала… – советовал поэт, – впрочем, нет, пожалуйста, не делайте этого, а то я окончательно сойду с ума… И вы правы: влюбленность скоротечна, а истинная дружба – вечна.
– А любовь? – вдруг вспыхнула зарей румянца Анна Петровна, вглядываясь в огненный трепет жарких глаз нового друга.
– Любовь?.. – затаенно задумался Пушкин. – Любовь, это – чего я так страстно желаю и чего мучительно боюсь… Если когда-нибудь мне придется погибнуть, – виной моей гибели будет любовь… Я это знаю.
Поэт грустно-тяжело махнул рукой и, вздохнув внутренним убеждением, повторил:
– Да. Я это знаю.
Взволновавшаяся столь нежданным концом резкого перехода Пушкина к пропасти отчаяния и желая вернуть его бодрость, Анна Петровна обратилась ко всем:
– Друзья мои, Александр Сергеевич дал мне слово, что сегодня он будет нам читать свои новые стихи. Я уверена, что он готов исполнить обещание.
Все шумно окружили поэта:
– Браво! Браво!
Прибежавший Алексей Вульф кричал:
– А я ручаюсь, что у Александра Пушкина в груди – огнедышащая гора вдохновенья в лице нашей Анны Керн, прекраснейшей из рая женщин.
Пушкин достал из кармана тетрадь.
Началось чтение.
Как никогда, поэт читал блестяще, бросая снопами бриллиантовых искр великого мастерства в сторону торжествующей Анны Петровны.
После чтения, к изумлению автора и присутствующих, Анна Петровна, возбужденная величием истинной поэзии, высказала свои ликующие суждения о пушкинских стихах с тонким и громадным пониманием высокого литературного вкуса, кончив свои восторги признанием:
– Право же, мне так стыдно и больно, что это неизъяснимое очарованье поэтического искусства я слышу из уст всеми любимого гения в такое страшное, злое время, когда чудесный великий поэт томится в изгнании, в ссылке… Почему не возмутится весь мир ужасом этого общего горя? Почему? Мне стыдно и нестерпимо больно…
На глазах ее блеснули крупные слезы, и она убежала в свою комнату.
– Простите… я не могу.
Поэт побрел домой, сопутствуемый обнимающими мыслями об Анне Керн: теперь в его глазах к ее дивной внешности прибавилось светлое обаяние одухотворенности, трогательная содержательная красота человечности. Угар влюбленности сменился глубоким чувством найденного дружества, вдруг согревшего холод одиночества.
Вечером, на другой день, после звонкого ужина в Тригорском, вся компания Осиповых направилась в Михайловское.
Пушкин с Анной Петровной, с общего разрешения развеселившихся гостей в доме поэта, долго гуляли в старом седом саду, убаюканном опаловым золотом лунной ночи.
Прижавшись к морщинам ствола старой липы, Анна Петровна улыбалась:
– Я не уйду отсюда… Здесь мой дом…
– Здесь – наш дом, – поправил поэт, оглядывая густой подлунный шатер тайно шепчущихся листьев в ночном сочном молчании. И никому на свете не рассказало это лунное молчание о легенде их встречи…
В канун отъезда Анны Петровны был устроен в Тригорском прощальный домашний концерт, на котором поэт читал свои стихи, а уезжавшая гостья пела.
Перед концертом Пушкин смущенно, как мальчик, вручил Анне Петровне свой гимн промелькнувшего счастья «Я помню чудное мгновенье», ей посвященный.
Вручая стихи, он долго, со жгучим пламенем благодарности смотрел в даль неба глаз близкого нового друга:
– Свидимся ли мы когда-нибудь?!
– Я обещаю. Иначе было бы мне непростительно, – грустью разлуки улыбалась исчезающая гостья, – и даже невозможно… Прошу меня помнить и любить.
В последний час Пушкин также задумался, стоя у открытого окна, в стороне от всех суетящихся; потом порывисто подошел к Анне Петровне и прощально подал руку:
– Прощайте. Пора шагать в свое одиночество…
И быстро ушел домой.
Дни потянулись по-прежнему одинокими странниками по серой дороге в неведомые просторы.
Поэт ждал осени, чтобы крепче засесть за любимый труд над «Борисом Годуновым».
А пока что ради этого труда, ради знания своего народа поэт, одетый по-крестьянски, бродил по сельским праздничным торговлям и сидел у церквей среди юродивых и нищих, жадно прислушиваясь к их языку и песням, жадно впитывая в себя быт голодной, ободранной, страдающей Руси.