Дача у Крестовского перевоза, где жил Дельвиг. Большая комната с видом из окон на Неву и Крестовский остров. 7 августа 1830 года. У Дельвига Пушкин. Поздний вечер, но светло, так как пора белых ночей еще не миновала. В комнате фортепиано.
Несколько вкрадчиво и тревожно Дельвиг спрашивает Пушкина:
– А правда, Пушкин, моя Лизанька, ведь она похожа больше на меня, чем на Соню? Правда, ей всего три месяца, но сказать кое-что определенное все-таки можно, а?
– Драгоценный мой, радость моя, ты уж двадцатый раз спрашиваешь меня об этом! – тормошит его Пушкин.
– Ты, конечно, как друг мой старинный, двадцать раз и говорил, что похожа именно на меня, но мне хотелось бы… большего беспристрастия, – вглядывается в него Дельвиг.
– Тащи ее сюда, – решает Пушкин, – мы ее рассмотрим тут у окна как следует!
– Если ты не шутишь, я сейчас!
И Дельвиг уходит в другую комнату и входит снова с ребенком, завернутым в одеяльце.
– Вот так заботливый папаша? – изумленно смотрит на него Пушкин. – Неужели и из меня выйдет такой же?
– Смотри! Смотри внимательно! Она спит, ничего… Вот, видишь, какая линия лба? Видишь, какая крутая? Ведь это моя линия! – проводит по своему лбу пальцем заметно встревоженный Дельвиг.
– Да-а, да-да, конечно! И лоб твой… И носик, как у тебя, картошечкой… Вылитая – ты, моя прелесть! Как две капли воды – ты! – улыбается Пушкин.
– Ради бога, только не шути! Я спрашиваю у тебя совершенно серьезно! – умоляет Дельвиг.
– Ну послушай, чудак ты, на кого же она еще может быть похожа? Правда, Софья Михайловна тоже блондинка, но форма лба твоей девочки действительно не материнская, нет!
– Ты замечаешь? У Сониньки лоб прямой… и даже чуть-чуть покатый, а у Лизы крутой, как у меня… Ты согласен? – живо жестикулирует Дельвиг.
– Ну еще бы… Это ясно как день. Но она что-то начинает крятеть, а? Вот-вот проснется и заплачет… Неси-ка ее в люльку!
– Все говорят, что похожа на меня бесспорно!
– Уверяю тебя, что сейчас проснется и заплачет!
– Нет, она спит, хоть из пушек пали! – успокаивает друга Дельвиг.
– Это ли не явное доказательство, что дочка в папашу! Спит, как барон! А все-таки неси ее в люльку, а то проснется, и сразу пропадет сходство!
Дельвиг уносит девочку и возвращается снова с гордым заявлением:
– Не проснулась, нет! Она очень тихий ребенок, каким был и я по воспоминаниям фамильным… Только если до четырех лет не будет говорить, как я не говорил, будет плохо.
Тихо входит Сомов, сотрудник Дельвига по выпуску «Литературной газеты», тощий человек, несколько старше Пушкина.
– А-а! Орест Михайлыч! Здравствуйте! – первым замечает его Пушкин.
– Здравствуйте! Вот не думал вас встретить сегодня!
И Сомов здоровается с ним и Дельвигом, значительно поглядывая на обоих.
– Вот на! Почему не думали? Стряпаете № 45 нашей газеты? Что в нем будет, кроме скучнейшей, между нами говоря, статьи Катенина? – интересуется Пушкин.
Но Сомов глядит на него в недоумении и говорит горячо:
– Я ничего не понимаю, простите! Неужели вы совсем никак не хотите отозваться на очередную гнусность Булгарина?
– Какую гнусность? – дергается Пушкин.
– Где гнусность? В «Пчеле»? – спокойно спрашивает Дельвиг.
– А ты читал сегодняшнюю «Пчелу»? – обращается к нему Сомов.
– Нет, и в глаза не видал, признаться! А что?
– А я провел сегодняшний день в таких домах, где не встретишь «Пчелы», – говорит Пушкин. – А что такое еще написал обо мне этот мерзавец?
Сомов вынимает из бокового кармана свернутую газету.
– Вот, № 94… не угодно ли… «Второе письмо из Карлова на Каменный остров»… Тут не только вы, Александр Сергеич, тут мы все, сотрудники «Литературной газеты»… смешаны с грязью… А вам посвящены такие чувствительные строки (читает у окна): «Рассказывают анекдот, что какой-то поэт в Испанской Америке также подражатель Байрона, происходя от мулата или, не помню, от мулатки, стал доказывать, что один из предков его был негритянский принц. В ратуше города доискались, что в старину был процесс между шкипером и его помощником за этого негра, которого каждый из них хотел присвоить, и что шкипер доказывал, что он купил негра за бутылку рому. Думали ли тогда, что к этому негру признается стихотворец? Vanitas vanitatum!..» Что вы на это скажете?
– Это все? – ожидает продолжения Пушкин.
– Вот мерзавец!.. За-бав-но! – отзывается мрачно Дельвиг.
– А что бы еще вы хотели? – спрашивает у Пушкина Сомов.
– Очень хотел бы набить негодяю морду!.. – сжимает кулаки поэт.
– Как можно касаться морды бенкендорфовского шпиона! – делает вид, что ужасается, Сомов. – Булгарин – лицо официальное… И газета его почти официальная… но «почти» это легко можно похерить!
– На дуэль его вызвать?.. Он откажется, конечно, стреляться! – думает вслух Дельвиг.
– Такого негодяя нельзя вызывать на дуэль!.. Палкой его, палкой, как бешеную собаку!.. – кричит Пушкин и начинает ходить в раздражении по комнате. – Дельвиг, без ответа этого выпада оставлять нельзя! Надо ответить в нашей газете немедленно! В 45-м номере!
– Но разве тебе не ясно, что он затем только и написал это, чтобы вы ответили? – говорит Дельвиг. – А наш ответ будет разжевываться самим Бенкендорфом!
– Все равно! Нельзя, нет! – кричит Пушкин. – Нельзя подобных вещей оставлять без ответа! «Пчелу» читают везде, и все знают о Пушкине и его прадеде – действительно негритянском принце! Он выставляет меня на смех перед всей Россией, а я буду молчать? Нет, не буду!.. Теперь я понимаю, почему мне никто не сказал сегодня об этом гнусном пасквиле! Все прочитали, все его поняли и решили, что в доме повешенного не следует говорить о веревке! Хорошо же! Мы сейчас же напишем статью, сейчас же!.. Кстати, о революции в Париже ничего печатать нельзя, Орест Михайлыч?
– Что вы, что вы, Александр Сергеич! Даже самое слово «революция» раз и навсегда воспрещено, разве вы забыли? А вместо «революционер» можно писать только «разбойник»! И то это если говорить об отходе плебеев на Священную гору, что случилось, как известно, задолго до Рождества Христова…
Продолжая бешено ходить по комнате, Пушкин думает вслух:
– А не написать ли мне самому царю? Царь ко мне в последнее время очень мил, говорят… За отзыв о 7-й песне «Онегина» он приказал же намылить Булгарину шею!
– Однако незаметно было, чтобы Бенкендорф намылил ему шею действительно! – замечает Дельвиг. – И когда выйдет твой «Годунов», вот увидишь, Булгарин напишет, что автор, мол, имел в виду, когда писал, с одной стороны, восстание декабристов, с другой – революцию в Париже в июле 1830 года! А Борис и Лжедимитрий – это просто аллегория, чтобы не сразу догадались умные люди!
– Он может написать и это, ты прав!.. Он все может написать, этот мерзавец, потому что – агент Третьего отделения! Но ответ ему мы все-таки напишем!
В это время за дверями голоса и хлопанье других дверей.
– Кажется, пришли баронесса и генеральша со свитой… – игриво говорит Дельвиг.
– Они читали сегодняшнюю «Пчелу», не знаешь? – живо спрашивает Пушкин.
– Откуда же им было ее взять, когда и у меня ее не было? Ведь мы на даче, ты забываешь об этом! – И Дельвиг весело глядит на Пушкина, но тот испуганно говорит вдруг:
– Этот гнусный листок, его ведь кто-нибудь может подсунуть там, в Москве, моей Натали и тем расстроить мою свадьбу!.. Ну хорошо… хорошо… Пока забудем об этом… После!
Входят: Софья Михайловна Дельвиг, Анна Петровна Керн, Михаил Иванович Глинка, Михаил Лукич Яковлев, Сергей Абрамович Баратынский, Александр Иванович Дельвиг.
Кокетливая 23-летняя жена Дельвига говорит от дверей:
– Ну, вот мы и нагулялись и захотели чаю!.. А-а! У нас Александр Сергеич!
То, что из всех вошедших никто не читал сегодняшней «Пчелы», весьма радостно для Пушкина, и он кричит:
– Какое блестящее созвездие! Я ослеплен!
Целует руки Софьи Михайловны и Анны Петровны и здоровается с другими.
– Красавицы, и композиторы, и певцы, и поручики, и медики! С таким воинством можно не только Булгарина уничтожить, но и революцию в Париже сделать!
– Вот кстати, революция в Париже! Вы не узнали ли что-нибудь о ней? – спрашивает Анна Петровна, а Софья Михайловна добавляет:
– Я вас так просила об этом, Александр Сергеич! Вы не забыли?
– Прекраснейшая, я для вас обегал все дома знатных вельмож в Петербурге! Где же и можно узнать о революции в Париже, как не в гостиных знати?.. – преувеличенно патетически отвечает Пушкин.
– Вы нам расскажете? – спрашивает Керн.
– О-о, непременно, непременно! Закрой окно, барон, чтобы не подслушал Видок-Фиглярин… который один только и нужен… кое-кому, кое-кому!
Дельвиг затворяет окно. Все рассаживаются. Миниатюрный Глинка садится на диван между дамами, и одна из них, Анна Петровна, укутывает его, зябкого, своим вязаным платком. Пушкин ходит по комнате и вдруг говорит, останавливаясь перед Софьей Михайловной:
– Софья Михайловна! Ваше произведение прелестно! Мы только что всесторонне знакомились с ним вместе с вашим соавтором… Самое важное, что оно совершенно спокойно!
– В папашу! – догадывается Софья Михайловна, о ком говорит Пушкин.
– Я уж говорил ему это… И оно не боится ни цензуры, ни всяких гнусных пасквилянтов… Кстати, барон! Погляди-ка, какой крутой лоб у этого медика!
Тут Пушкин хлопает по плечу Сергея Баратынского. Дельвиг обеспокоенно глядит на Баратынского, тот непонимающе глядит на Пушкина и Дельвига, хватаясь за свой лоб, а Пушкин продолжает:
– Итак, революция в Париже… Она уже окончилась, друзья мои! Она не успела начаться, как уже окончилась!
– Раздавлена? – спрашивает Александр Дельвиг, племянник поэта, поручик.
– Напротив, совсем напротив! Она победила!.. Она продолжалась всего три дня: 27 июля начались баррикадные бои и 29-го окончились. Окончились победой восставших! Неожиданно, а? Победой!
– Не только неожиданно, не-по-сти-жимо! – отзывается Глинка.
– Значит, теперь во Франции республика? – хочет поскорее узнать Керн.
– Пушкин! Неужели республика? От кого ты узнал? – кричит Яковлев, лицейский товарищ Пушкина.
Пушкин торжествующе оглядывает всех.
– Кому еще хочется, чтобы во Франции была «режь, публика», как говорил Шишков?
– Говорите уж, не томите! – просит Софья Михайловна.
– Друзья мои! Я узнал ошеломляющую новость! Ее мне сказали в двух знатных домах, где я был сегодня… Дельвиг! Ленивец сонный! Стань со мною рядом. – (Подтаскивает к себе Дельвига.) – Итак «слу-шай-те все-е!» Есть такой сигнал военный, его на рожке играют… Поручик, правда?
– Есть, есть, – подтверждает поручик Дельвиг.
– Итак… Революцию в Париже начали мы с Дельвигом! – торжественно и вполне серьезно говорит Пушкин.
– Пушкин! Не шути же! – кричит Яковлев.
– Ты думаешь, что я шучу или с ума сошел? О, мой лицейский староста, я говорю вполне серьезно! Я только пропустил два слова: «такие, как»… Такие, как мы с Дельвигом, то есть жур-на-ли-сты!.. Революция – слушайте все! – началась из-за отмены королевским ордонансом 26-го числа закона о свободе печати!.. Свобода печати была дана Карлом X, свобода печати была отнята тем же Карлом X… За то, что свобода печати была дана, его превознес Виктор Гюго; за то, что начались процессы против печати, его освистал Беранже! А за то, что отменил он свободу печати, он свержен был с трона, этот Карл Простоватый! Вот что такое журналисты во Франции!
– Значит, Карл уже не король? – восклицает Глинка.
– И Франция не республика? – недоумевает Керн.
– Запутанное положение! – определяет Яковлев.
– Напротив, напротив! Все распуталось очень просто, и теперь, говорят, все столоначальники снова на своих местах, – успокаивает всех Пушкин.
– Кто же был предводитель восстания? – спрашивает Сергей Баратынский.
– Предводитель восстания? Журналист Тьер! Автор «Истории великой революции» в 10 томах… Журналисты пошли строить баррикады! Вот она, сила, свалившая Карла Бурбона! К журналистам пристали рабочие типографий и начали бить камнями стекла в кабинетах министров… Потом подоспели студенты-медики, вы, Баратынские, и студенты политехнической школы, и начались баррикадные бои!
– Жестокие? – справляется Софья Михайловна.
– Едва ли… Сведения на этот счет туманны… Будто бы часть солдат маршала Мармона сама перешла на сторону журналистов, так как и солдаты во Франции любят не булгаринскую «Пчелу» и даже не «Литературную газету» нашу, а настоящую свободную печать! Мармон бежал в Сен-Клу к королю и Полиньяку.
– Значит, теперь Полиньяка повесят на фонаре? – предполагает Глинка.
– Я уже бился об заклад на бутылку шампанского, что Полиньяка повесят!..
– Но что же, в конце концов, творится теперь во Франции? – спрашивает Яковлев.
– Вот именно теперь? Это я так же знаю, как и ты! Говорили, будто республики кое-кто испугался и пригласили герцога Орлеанского, Луи-Филиппа.
– На престол? – спрашивает Керн.
– Будто бы, как регента при внуке Карла… Но это пока плохо известно – даже и в знатных петербургских домах…
– Ты, однако, принес такие важные известия, а мне не сказал с приходу! Почему? – недовольно несколько говорит Дельвиг.
– Как почему? Да ведь тебя мучил вопрос гораздо более важный, чем какая-то там революция в какой-то Франции! А меня мучил свой вопрос, тоже важный, я так думаю! – отвечает ему Пушкин.
– Будем писать ответ? – находит удачным тихо спросить Пушкина Сомов.
– Кому? Куда? – беспокоится чуткая Софья Михайловна.
– Не бойтесь, не бойтесь! Вы думаете, что мы будем поздравлять парижских журналистов и Тьера? Нет! – успокаивает ее Пушкин.
– Но ведь не может же быть, чтобы у восставших не было предводителя из военных? – спрашивает Александр Дельвиг.
– Ага! Загорелось поручичье сердце! – шутит Пушкин. – Называли старого рыцаря Лафайета, но что он такое там делал, узнать я не мог… Кроме того – постойте-ка, – назывался еще банкир Лаффит… И кажется, что роль Лаффита была важнее, чем роль Лафайета!
– Признаться, я бы выпил сейчас стаканчик лафита! – мечтает Глинка.
– Роль Лаффита и для нас важнее? – отзывается Пушкин.
– Ему просто холодно, как всегда!
– Будем ужинать, я вам дам лафита… а пока нате вам еще и мой платок! – И Софья Михайловна накидывает на голову Глинки свой теплый платок. Все смеются, так как Глинка под двумя теплыми дамскими платками действительно смешон.
– Ха-ха-ха! Только такого штриха и не хватало, чтобы мы были похожи на клуб якобинцев! – хлопает в ладоши Пушкин. – Но ставить и разыгрывать революции могут только французы! На это у них природный талант… Попытались было наши поставить революционную пьесу на Сенатской площади, и до чего же жалкая чепуха у них вышла!
– Вот вас тут в «клубе якобинцев» шестеро мужчин, Глинку уж я не считаю… – начинает Софья Михайловна.
Но Глинка из-под теплого платка загробным голосом вопит:
– Счи-тай-те! – И все хохочут.
– Хорошо, хорошо, буду считать и вас, так и быть. Семеро мужчин… – продолжает Софья Михайловна. – И вот вообразите, баррикады… Кто бы из вас пошел на баррикады?
– Ого! Ого! Так их, баронесса! Так их! – ликует Пушкин.
– Дельвиг Антон сказал бы: «Баррикады? Забавно!.. Что же, пусть их будут, баррикады, только, пожалуйста, – я двести раз говорил это! – не будите меня раньше десяти утра!» – очень похоже подражает мужу Софья Михайловна. Все смеются.
– Хо-ро-шо вы знаете своего мужа! В лицее ни на один первый урок никогда не могли его добудиться, – говорит Яковлев. – Ну а я, как вы думаете?
– Вы-ы? Вы увидали бы развороченную мостовую и дальше там баррикады строят, – право не знаю, как это там строят! – и сказали бы: «Черт знает что! Опять ремонт, – ни пройти, ни проехать!» – и свернули бы в переулок, – без запинки и тоже похоже на Яковлева по манере говорить, представляет Софья Михайловна.
– Вы ко мне безжалостны! Ну а Серж Баратынский? – лукаво спрашивает Яковлев.
– Вам уже сказали, что медики дрались на баррикадах! – говорит Керн.
– Нет, я хотел бы послушать, что скажет Софья Михайловна, у которой Серж в фаворе!
В голосе Яковлева звучат ревнивые нотки, и Дельвиг упорно смотрит на Баратынского.
– Как русский медик, Серж был бы сразу по обе стороны баррикады, – решает дело с Сержем Софья Михайловна, но Серж не согласен:
– И оперировал бы кого придется? Не по уставу, не по уставу, Софья Михайловна! – протестует он.
– Да и противно законам физики! – улыбается Александр Дельвиг, но Яковлев горячо возражает ему:
– Что для женщины законы физики и все уставы, если ей хочется кого-нибудь возвести в герои?
– А поручик Дельвиг? – кивает на поручика Пушкин. – Софья Михайловна, а я, я где был бы, по-вашему?
– Вы во всяком случае были бы вместе с восставшими! – решает за подругу Керн.
– Вы были бы предводителем, как Тьер, предводителем журналистов и прочих! – отвечает Пушкину Софья Михайловна.
– Если бы против меня шли Булгарины, тысячи Булгариных… О-о!.. – сжимает кулаки Пушкин, и лицо его сразу краснеет.
– Вы бы им сделали, конечно, пиф-паф!.. – беспечно говорит Софья Михайловна. – А поручик Дельвиг…
– Раз только увидел бы он на баррикадах Александра Сергеича, немедленно сдался бы ему в плен! – поспешно заканчивает за нее сам поручик Дельвиг.
– Браво, поручик!.. – хлопает ему Пушкин. – Правда, вы тоже журналист, наш брат, на-аш!
– Софья Михайловна, а я, я? – несчастно, плаксиво из-под двух платков заявляет о себе Глинка.
– Мы говорим только о человеках, а вы не человек, вы гном!
– Ну хорошо, но вот вдруг… баррикады! И как же тогда я?
– Если бой будет жаркий, то вы будете чувствовать себя неплохо, я думаю! – острит Анна Петровна.
– Если около баррикад будет фонарь, вы будете на фонаре, – определяет наконец место Глинки Софья Михайловна.
– Сидеть… или висеть? – допытывается Глинка, и все хохочут.
Из-за окон с Невы доносятся звуки рогового оркестра.
– Едут! Едут мимо! Михайло Иваныч, слышите? Нарышкинцы!
Глинка, отбрасывая платки, кидается к окну и аплодирует.
– Ах, мои милые! Можно открыть окно?
– Вы замерзнете! – кричит Софья Михайловна, но отворяет окно. Глинка подымает руку.
– Молчание! Изумительно!.. Изумительно!
Однако музыка обрывается внезапно.
– Должно быть, столкнулись с другой лодкой? – догадывается Пушкин.
– Какая жалость! Этот оркестр – единственный в мире! – вздыхает Глинка.
– Вот подите же! А Потемкин, который его ввел, был всего только генерал, а не композитор, – удивляется Пушкин. – Но он был талантливый человек! Он умел устраивать придворные празднества, как никто; в одну ночь выстраивать деревни на Днепре, купаться в серебряных ваннах; быть мужем Екатерины; брать турецкие крепости; сажать в Крыму кипарисы… все это затем, чтобы умереть где-то в пустой степи под открытым небом…
– Какая жалость! – качает головой Глинка. – Они, конечно, будут играть где-то дальше, но мы не услышим.
Он закрывает окно. Подходит к фортепиано, сбрасывает крышку и берет несколько аккордов, имитируя роговой оркестр.
– Михаил Иваныч, сыграйте нам что-нибудь свое!.. – просит Керн.
– Брр… Холодно!.. Но мне кто-то обещался дать стаканчик лафиту! – напоминает Глинка.
– За ужином, за ужином! – машет рукой в его сторону Софья Михайловна.
– Радость моя, дайте ему сейчас, иначе он не разогнет пальцев! – упрашивает ее Пушкин.
– Ну, если уж вы просите, так и быть! – соглашается она и уходит за лафитом.
– Жестокосердная! – пытается рычать в догонку ей Глинка.
– В самом деле, ведь как будто холодно, а, Александр Сергеич?
– Ну что вы, что вы! – разогрет булгаринским выпадом Пушкин.
– Что же все-таки, будете писать ответ? – спрашивает его Сомов.
– Непременно… Немного позже мы это обдумаем втроем.
Входит Софья Михайловна со стаканом вина для Глинки.
– Только не пейте сразу, а то простудите горло… О вас нужно заботиться, как о ребенке!
– Ваше здоровье, нянюшка! – игриво провозглашает Глинка и пьет залпом. – Вот теперь мне гораздо теплее.
– Что вы хотите сыграть? – допытывается Керн.
– Что?
Глинка садится за фортепиано и шаловливо кивает в сторону Пушкина:
– Раз здесь Пушкин и м-м Керн, то я не только сыграю, я еще и спою… один романс.
– Браво, браво! Какой? – кричит Пушкин.
Но Глинка, сделав несколько рулад, как интродукцию, с совершенно неожиданной для его маленьких детских рук силой, аккомпанируя себе, поет камерным тенором:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
В томленьях грусти безнадежной,
В тревогах шумной суеты,
Звучал мне долго голос нежный,
И снились милые черты.
Шли годы. Бурь порыв мятежный
Рассеял прежние мечты,
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты.
В глуши, во мраке заточенья,
Тянулись тихо дни мои
Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви.
Душе настало пробужденье:
И вот опять явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
И сердце бьется в упоеньи,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.
Когда он, варьируя музыку каждого куплета, кончает романс, и на глазах Керн, и на глазах Пушкина слезы. Среди дружных аплодисментов и криков «браво» Пушкин подходит к композитору, крепко его целует, потом подходит к Анне Петровне и, став перед нею на одно колено, долго и почтительно целует ее руки.
Александр Дельвиг, влюбленный в Керн, ревниво глядит на Пушкина, в то время как Антон Дельвиг столь же ревниво внимательно глядит на Сергея Баратынского.