С морем я познакомился позже. Отцу привелось побывать весною в Пярну, и он снял дом у каких-то старушек.
— Послезавтра мы выезжаем.
Бабка, славившаяся своей независимостью, объявила, что с городской квартиры никуда не поедет.
— Ну и пусть остается, — рассердился отец.
Мы доехали до Таллина, а оттуда в тряских, шатающихся вагончиках узкоколейки поздним вечером добрались до Пярну.
На вокзале в Пярну мы услышали глухой рокот.
— Море, — сказал отец.
Но самого моря не было видно. Мы шли узкими, вымощенными булыжником улочками среди потемневших садов и загоравшихся огоньков в окнах. Носильщик вез наши чемоданы на тачке.
Отец, шагая в длинном пальто впереди, привел нас на шумящую каштанами улицу, к приземистому, низкому дому. В темных ставнях светились золотые сердечки. Отец толкнул тяжелую дверь, и мы очутились в сенях.
Две высохшие древние старушки со свечами в руках приветствовали нас еле слышными голосами и просили располагаться как дома. В комнатах пахло чем-то печеным, они были до отказа забиты громоздкой старинной мебелью; за стеклами книжных шкафов отсвечивало золото на кожаных корешках.
В доме можно было разместить еще четыре семьи.
Старушки Леокадия Степановна и Эльвира Степановна уже поставили на стол соленья, варенья, печенья, принесли самовар, уютно гудевший на медном подносе. Угощали радушно: «Кушайте, кушайте, дорогие, будьте как дома».
Старушки оказались отставными учительницами. Обе чистенькие, морщинистые, со слезящимися дальнозоркими глазками, добрые и сердечные.
— Библиотека наша, наверное, для вас устарела, — сказала Эльвира Степановна.
— Ее собирал наш покойный отец, — добавила Леокадия Степановна.
— Но может быть, что-нибудь выберете, она в вашем распоряжении. — И Эльвира Степановна положила на стол возле тарелки с булочками связку ключей.
После чая отец, оставив мать разбирать привезенные вещи, вышел не в садик, где в темноте таинственно шелестели огромные лопухи, а на улицу, обсаженную каштанами.
— Вот здесь я и буду делать свой моцион, — решил он и стал шагать в темноте.
А я сбежал от него. Схватил ключи, лежавшие на столе, и ринулся к шкафам с книгами. Отец не любил беллетристики, у него были только научные книги. Здесь книг было множество. Они хранились в кабинете, в столовой, в передней и в коридоре. Я нашел морские романы о кругосветных походах под парусами, рассказы Станюковича и других, неизвестных мне авторов… На каждой книге была наклеена этикетка: чайка, парящая над морем. И надпись под белокрылой чайкой гласила: «Из книг капитана первого ранга Черкасова».
Неужели капитан первого ранга, отец симпатичных старушек, прочел все это множество книг?
— Нам пришлось туго, но на книги отца рука у нас не поднялась. Он так любил и ценил их, — сказала одна из старушек. — Большая просьба к вам, молодой человек, не выносить их из дому. Не дай бог, забудете где, потеряете.
Он нам этого не простит.
Он? Но ведь Черкасов уже много лет как лежит на кладбище!
Вернулся отец и приказал идти спать. Вскоре все успокоилось. В большом тихом доме погасли огни. За закрытыми ставнями глухо шелестели каштаны. И, перебивая этот волнующий шелест, набегал смутный гул — я понял, — гул волн, тяжело бившихся о берег.
На другое утро, позавтракав наскоро (отец уже совершал моцион по аллее каштанов, считая: «Туда и обратно шесть раз, семь, восемь… десять, одиннадцать…»), я побежал познакомиться с морем. Теперь, при ярком солнечном свете, городок показался чудесным. Он был словно вылизанный, с чисто подметенными улицами и тротуарами, со степенно прогуливающимися собаками; в сквере стояла статуя — эстонская поэтесса Лидия Койдула. Парк был прорезан дорожками, посыпанными желтым песком.
Повсюду цвела сирень, пели птицы. Я шел все дальше и дальше. Чаща раздвинулась — и открылось необъятное васильковое небо. Ноги увязли в мелком песке, на котором рос светло-зеленый камыш. На мокрый пологий берег набегали большие, сильные, пенистые и шумные волны.
Море! Я побежал к нему, и мы встретились — оно залило ноги до самых колен, замочило носки и короткие брюки.
Я протянул к нему руки — и новая волна, пенистая, прохладная, обрызгала мне лицо.
Вдали покачивались черные точки. Там, среди белых волн, шли корабли.
— О-го-го-го! — заорал я неистово. И мне показалось, что я услышал оттуда, с кораблей, с моря, ответ…
Я возвращался, вывалявшись в песке, вдоволь наглотавшись соленого воздуха. Парк был огромен. Я заблудился. Понял это, когда увидел заросший светло-зеленой ряской пруд, такой спокойный, что только брошенный камень убедил меня, что под тиной еще есть вода.
В самом конце пруда, почти у берега, поросшего вековыми дубами и кленами, словно в фильме «Остров погибших кораблей», погрузившись в воду, стоял небольшой военный корабль с широкой короткой трубой, невысокой косой мачтой и мостиком, поднятым над покосившейся палубой.
Как он попал сюда, участник недавней войны? Разве пруд соединяется с морем? Тебя привели сюда, как на кладбище, умирать? Или, загнанный в ловушку, ты выдержал здесь свой последний и смертный бой?
Я подходил все ближе и ближе, и полу затонувший корабль вырастал на глазах. Я видел пустую палубу, поднявшуюся корму и мучился, сознавая морскую свою неграмотность: что же это за корабль — тральщик, «охотник», сторожевик?
Что-то похожее на сходни — несколько бревен и досок — лежало в зеленой тине пруда. Я без раздумья ступил на них, они опустились под моей тяжестью, и вода захлюпала под ногами. Но я уже ухватился за перила (теперь я знаю, что они называются «леера») и очутился на железной палубе корабля.
Брошенный командой корабль — и на нем я один! Эх, узнать бы нераскрытую тайну последних часов его жизни!
Будет о чем рассказать товарищам осенью в школе! Особенно Борьке Игнатьеву, который мечтает стать моряком!
— Осторожнее, мальчик, вы провалитесь в люк.
От удивления я действительно чуть не провалился в черневшую передо мной дыру. Значит, на корабле кто-то есть?
Я поднял глаза.
На мостике, свесив загорелые ноги, сидела девочка моих лет и с любопытством смотрела вниз. У нее былп насмешливые голубые глаза и облупившийся нос. Девочка откинула светлые волосы, прикрывавшие лоб, и отложила в сторону книжку.
Откуда она здесь взялась? В сказках так появляются феи.
— Ты кто? — спросил я.
— Я — Лэа, — охотно ответила девочка.
Какое странное имя!
— А ты? — спросила она в свою очередь.
— Я — Юра.
— Юри? — переспросила девочка, помахав коричневыми ногами. — Ты откуда приехал?
— Из Москвы.
— И давно?
— Вчера.
— Один?
— Нет, с родителями.
— А кто твой отец?
— Он работает в «почтовом ящике».
— Разве можно работать в почтовом ящике? — развеселилась Лэа.
Мне пришлось разъяснить непонятливой, что «почтовый ящик» — вовсе не ящик, а учреждение. Только раз оно «ящик» — о нем распространяться не следует.
— А-а, — протянула она, — теперь понимаю.
— Ты эстонка?
— Эстонка.
— А по-русски ты говоришь хорошо.
— Мы в школе учим русский язык. Ты где живешь?
— На Каштановой улице. У Черкасовых.
— О-о! Отец говорил, что Черкасов был знаменитым и большим капитаном. Но он умер очень давно.
— А это что за корабль? — постучал я ногой по палубе.
— Его звали «Смелым». Ты видишь пробоины? Отец говорил, в него пять катеров стреляли в упор! А «Смелый» возил людей с острова, с того острова, что виден с нашего берега. Когда ушли катера, отец подошел на своей шхуне, забрал к себе раненых, «Смелого» взял на буксир и втащил сюда. Теперь корабль забыли, и он опускается каждый месяц все глубже. Его засасывает… Как это будет по-русски?.. — Она задумалась, вспоминая нужное слово. — Ил, правда? Я так говорю? И только я прихожу сюда. Здесь очень страшно, когда дождь и гроза. Мама моя говорит: «Тебе бы быть мальчиком, Лэа, ты бы, как твой отец, ходила в Атлантику капитаном!»
— Твой отец капитан и ходит в Атлантику?
— Да, капитан и ходит в Атлантику за сардинами.
— На большом корабле?
— Нет. На маленьком.
— Он храбрый человек, если на маленьком.
— Он моряк, — гордо ответила девочка.
Тут я признался ей, что сегодня в первый раз в жизни видел море.
— Ну что ж, — согласилась Лэа, — с каждым бывает все когда-нибудь в первый раз. Меня в мае в первый раз покусала собака, и меня кололи — ух, неприятно — в живот.
Но собака оказалась здоровой, и мы с ней подружились.
Лэа показывала мне «Смелый», как свою собственность. Внутренние помещения были затоплены мутно-зеленой водой, но мы побывали на мостике и вскарабкались на корму, поднявшуюся над тиной.
Я чувствовал, что опаздываю к обеду, а отец терпеть этого не мог. Он с таким видом смотрел на часы, что ты готов был провалиться сквозь землю. И действительно, когда я прибежал на Каштановую улицу, отец величественно, заложив руки за спину, совершал послеобеденный моцион в полосатой пижаме.
— Опаздываешь? — спросил он, многозначительно взглянув на часы.
Я попытался было ему рассказать, что познакомился с морем, с городом, с парком и с кораблем, незаслуженно забытым. В ответ я услышал:
— Значит, не нашли нужным вспомнить. Иди обедай.
Отец всегда был убежден, что если человек посажен в тюрьму, то за дело, если уволен с работы — тоже сам виноват. Если кто и совершил подвиг, но это не отмечено свыше, значит, подвиг был не заслуживающим внимания.
Я, не смея противоречить отцу, ел оставшуюся от обеда копченую рыбу, суп из камбалы и клубничный кисель.
Я подружился с морем и с Лэа. Мы боролись с волнами, крупно набегавшими на берег, кувыркались на песке, навещали наш таинственный и чудесный корабль, с каждым днем опускавшийся в густую тину все глубже.
Я читал книги из шкафов капитана Черкасова, упивался кругосветными плаваниями, приключениями моряков и самое интересное пересказывал Лэа. Ее интересовало все, что интересовало меня.
Однажды она предложила мне зайти к ним. Ее мать, еще молодая эстонка, угостила меня земляникой. Лэа шила в небольшом белом домике с маленькой стеклянной террасой. Я часто забегал к ней, а Лэа бывала у нас — она очень понравилась маме. Это была моя первая дружба с девочкой. До сих пор я держался от девчонок подальше.
Я, правда, чувствовал свое превосходство. Еще бы! Она всю свою жизнь прожила в этом маленьком городке, зимой окутанном вьюгами и засыпанном снегом, и только раза два съездила с матерью в Таллин. Я жил в Москве, побывал в Ленинграде и в Киеве и наконец приехал в Эстонию.
Когда я лежал с вывихнутой ногой, в раскрытом окне то и дело появлялось загорелое личико Лэа. Она звонко спрашивала:
— Алло! Как здоровье? — А потом, перемахнув подоконник, садилась рядом и предлагала: — Что тебе почитать?
А когда я поправился, мы вышли с ней к морю и увидели несколько голубых кораблей, выстроившихся на рейде. Команды кораблей сошли на берег, и матросы гуляли по улицам, пили в киосках крем-соду. Мы слышали веселые шутки матросов, смех девушек.
А потом мы пришли с Лэа в парк и увидели спокойный застывший пруд. Нашего «Смелого» как не бывало на свете!
— Его вытащили на берег и распилили! — грустно сказала Лэа.
Пропала таинственность, пруд больше не был романтической заводью, куда отвели истекавший кровью корабль.
Он стал гнилым, тусклым, затянутым безобразной тиной, в которой мерзко квакали лягушки.
— Уйдем отсюда подальше, — сказал я Лэа.
И она поняла.
За обедом я рассказал отцу про «Смелого», втайне надеясь, что он… А впрочем, что бы мог теперь отец сделать?
Но он, вытирая салфеткой усы, сказал совершенно спокойно:
— И не подумал бы вмешиваться. Там, наверху, виднее.
В первый раз в жизни мой умный отец показался мне самодовольным и черствым.
В день рождения отца с утра стали приносить телеграммы. Поздравляли «выдающегося ученого», «дорогого учителя», «корифея науки». Мать со старушками хлопотала на кухне. Отец пошел на утренний моцион в черном костюме, в белой сорочке и в черном галстуке. Очень парадный, он медленно ходил по каштановой аллее, делая поворот у последнего каштана и отсчитывая:
«…Семь… восемь… десять… одиннадцать…»
Приехали гости в двух больших черных машинах — его помощники и ученики. Какой-то толстый мужчина в серой фетровой шляпе носил свой серый летний костюм, как генеральский мундир. К его каждому слову прислушивался и отец, склонив голову. Он был весь внимание, что случалось с ним редко. Меня не посадили за стол, и я из соседней комнаты слышал, как толстый человек произносил тост за «гордость нашей науки». Он перепутал имя и отчество отца, но его оплошности, казалось, никто не заметил. Потом выступали другие, и по их словам выходило, что, не будь отца, не было бы создано ничего полезного на свете. Стало особенно шумно после того, как толстый отбыл на своей черной машине. Я сидел в углу и читал. Обо мне так никто и не вспомнил.
Разговор за столом был мне не понятен, говорили только умные вещи, недоступные непосвященным.
Но когда гости с раскрасневшимися от вина лицами выходили проветриться, они называли отца уже менее почтительно — «шеф» и «Стрб». И я удивился: зачем понадобилось хорошую русскую фамилию превращать в кличку?
Они говорили еще о каких-то Бэбах и Таньках, которых, к сожалению, нельзя было захватить с собой к «шефу». Эти девушки «освежили бы жизнь».
— Хотел бы я посмотреть, какую физиономию скорчила бы жена шефа, сказал, хихикая, любимый ученик отца Шиманский, и все рассмеялись.
— Может быть, перенести наше бдение в храм чревоугодия? — предложил другой серьезный человек по фамилии Габерцуг. С ним все согласились.
Вскоре они гурьбой вышли из дома, уговорив пойти и отца в ресторан «Ранна-хооне». Мать вспомнила обо мне, накормила. Она прибирала посуду с нашими хозяйками и все огорчалась: значит, не оценили ее все старания, раз пошли в ресторан.
— Мама, можно мне пойти к Лэа?
— Иди, только возвращайся не поздно.
Через час мы сидели с Лэа на берегу широкой реки, рассекавшей город.
— Ты посмотри, как красиво, — говорила она.
Перед нами в огненном зареве заката чернели десятки рыбачьих судов со спущенными парусами. А дальше, на том берегу, сверкали желтым пламенем окна деревянных домишек, искрился шпиль кирхи, блестели окна автобуса, поднимавшегося на мост.
Лэа часто мне говорила: «Посмотри, как красиво». Она умела ценить красоту буйно цветущей сирени, силу могучих дубов и изогнутых сосен, красоту песков с камышами, сгибаемыми морским ветерком, и, что самое главное, красоту моря, то густо-зеленого, то багрового на закате.
И сейчас, когда мы прибежали на пляж, напротив стеклянного здания «Ранна-хооне» стоял, тяжело прижимая багровую воду, эсминец и по воде неслась музыка.
Офицеры с эсминца шли по умытому, твердому песку пляжа, и я, осмелев, подошел к ним, молодым, загорелым, веселым, и спросил срывающимся голосом:
— Простите, пожалуйста. Это очень трудно — стать, как вы, моряком?
Моряки рассмеялись, но один из них ответил совершенно серьезно:
— Если любишь море, парень, то ничего сложного нет.
Флоту люди нужны.
— Я люблю море.
— Подрастешь — иди в морское училище. Мы все прошли эту школу. Глядишь, и ты станешь командовать кораблем.
— Я? Эсминцем?
— А почему бы и нет? Тебя как зовут?
— Юрой.
— Фамилия?
— Строганов.
— Встретимся на морях, Строганов, — уже серьезно сказал офицер. — Я не шучу. Только будь настоящим. Флот не терпит белоручек и хлюпиков. Ну, бывай здоров, парень. У нас мало времени. Видишь, он, милый, нас ждет, — показал моряк на корабль, темневший в зареве заката. — Моя фамилия Пегасов. Иван Пегасов. А он, — показал Пегасов на товарища своего, — Савелов, мой командир.
Офицеры вошли в «Ранна-хооне».
Лэа подбежала ко мне:
— Что он сказал тебе, Юри?
— Он сказал, что я тоже могу стать моряком, когда вырасту.
— Ну. вырасти, это не так уж и долго.
Эсминец расцветился огнями. Они отражались в потемневшей воде. Осветился и «Ранна-хооне», как огромный стеклянный фонарь. Он отбрасывал светлые квадраты на темную тихую гладь.
Взявшись за руки, мы пошли между морем и светящимся рестораном и увидели за толстыми стеклами отца и его гостей. Отец сидел во главе стола и снисходительно слушал речь Шиманского, высоко поднявшего покачивающийся бокал.
Моряки с эсминца заняли столик поблизости от окна, и Пегасов что-то заказывал официанту.
— Встретимся на морях! — сказал я через стекло.
— Ты что? — удивилась Лэа.
— Я сказал ему, что мы встретимся в море.
— Кому?
— Пегасову.
— Да ведь он не услышал.
— Неважно.
Я поспел домой раньше отца и видел, как он возвращался из «Ранна-хооне». Шиманский и Габерцуг бережно поддерживали его под руки. Он шел очень медленно, словно нащупывая дорогу и боясь оступиться. Протянет ногу, пощупает и тогда только ступит. Шиманский все повторял:
— Смелее, дорогой учитель!
Отцу пришлось с помощью учеников подняться на три ветхие ступеньки.
Все кончилось благополучно. Ученики распрощались, уехали. Отец захрапел, завершив день своего рождения.
О празднестве напоминали только лежавшие на столе телеграммы.
На другое утро отец с отекшим лицом совершал неизменный моцион по Каштановой улице.