К книге
Бабья погибельСтраница 2
50%
Страница 2
2

 Говорит так,  а сам ухмыляется. Когда он нарочно не придуривался,  по его разговору сразу можно было догадаться, что он  действительно джентльмен.  

«Не пойму я тебя, — говорю я ему, — но только я  знаю, что душа у тебя, как у нечистого, и нам с тобой не  по дороге. Немножко побаловаться в свое удовольствие  — это я согласен, Ларри, но для тебя такое баловство  даже и не удовольствие. Не пойму я этого». 

 «Ты много чего не поймешь, — говорит он. — И я тебе  советую не судить тех, кто достойнее тебя». 

 «Достойнее! — говорю. — Господь с тобой, Ларри, что  ж тут такого достойного? Срам и позор, и ты еще в этом  убедишься».

  «Нет, ты не такой, как я», — говорит он и гордо вскидывает  голову. 

 «Благодарение святым, что не такой, говорю. Я если  и натворил чего, так сам же об этом жалею. Вот придет  твое времечко, говорю, попомнишь мои слова». 

 «Когда придет мое времечко, я к тебе явлюсь, чтоб  ты утешил бедное привидение, отец Теренций», — говорит  он, да и отправляется куда-то по своим пакостным  делам: набираться жиз-нен-ного опыта, как он говорил.  Дьявол он был, дьявол, адское создание! Вообще-то я  не пасую перед людьми, такой уж у меня характер, но  этого Ларри, ей-богу, боялся.

 Бывало, вернется в казарму,  кепи на затылке, завалится на койку и в потолок  смотрит да молчит — только прыснет вдруг ни с того ни  с сего, все равно как вода на дне колодца заплещется, и  уж я знаю, что он задумывает новую пакость, и боязно  на душе становится. Давно это все было, так давно, но  только я еще долго потом отойти не мог. Я ведь вам рассказывал,  сэр, как после одной истории меня улещивали  да стращали, чтобы я из Тиронского полка ушел?

  — Из-за ремня и человеческой головы? — сказал я;  Теренс еще ни разу не изложил мне эту историю от начала  до конца.  

— Вот-вот. Теперь всякий раз, как в карауле стою,  мне прямо чудно делается, что я и сам под суд не попал.  Но я своего противника ударил в честной драке, да к тому  же он не сделал глупости — не помер. Для армии удача,  что он не помер. Меня все уговаривали, чтобы я согласился  на перевод, сам командир меня уламывал. Я и согласился  — подводить командира не хотелось, а Ларри  мне сказал, что это для него огромная потеря, хотя чего  такого он во мне терял, не знаю. Так я и попал в Старый  полк, предоставил этому Ларри отправляться в ад без  моей помощи и уж думал, никогда его больше не встречу,  разве что в суде после какой-нибудь стычки в казармах...

—  Эй, это кто там с территории уходит? — зоркий  глаз Теренса приметил белую форму, мелькнувшую за  изгородью. 

 — Сержанта нет, уехал, — донесся голос.  

— Сержанта нет, так я за него, и я тебе не позволю  на базар бежать — ищи потом тебя посреди ночи с патрулем.  Нелсон, это ведь ты там, я знаю, ну-ка вернись на  веранду!   Разоблаченный Нелсон поплелся обратно к своим товарищам.  С минуту на веранде слышалось ворчание; затем  опять стало тихо, и Теренс повернулся на другой бок  и продолжал:

— После того дня я Ларри долго не видал.  Перевод — это как смерть, всей прошлой жизни конец, а  тут еще я на Дине женился, где уж старое поминать.  Скоро кампания началась, мы воевать отправились, и у  меня сердце прямо надвое разрывалось; Дину-то я в Пинди, в казармах оставил. И уж теперь я в драку лез  с оглядкой, но уж зато когда входил в раж, вдвое свирепей  дрался. Помните, я вам рассказывал про стычку в  Театре Сильвера? 

 — Чего это ты рассказывал про Театр Сильвера? —  быстро проговорил Ортерис, оглянувшись на нас через  плечо.  

— Да ничего, дружок. Ты знаешь эту историю. Так  вот, после того дела наш Старый полк соединили с тиронцами — убитых подбирать, ну и, конечно, я пошел  посмотреть, не встречу ли кого знакомого. И тут же наткнулся  на Ларри! Как это я его не заметил, не понимаю;  он остался такой же красавчик, только постарел, ну да  причин к тому у него было предостаточно.

«Ларри, — говорю  я ему, — ну что, как ты?» 

 «Вы ошиблись, — отвечает он с этой своей джентльменской  улыбочкой. — Тот, кого звали Ларри, умер три  года назад. А меня зовут Бабья Погибель».

Вижу, значит,  сидит в нем прежний дьявол. Но мы были сразу после  дела, и тут не до проповедей. Уселись поговорить  о том, о сем.  

«Я слышал, ты женился, — говорит он и трубкой попыхивает,  не спеша. — Ну как, счастлив?»

   «Буду счастлив, как в казармы вернемся, — отвечаю . — Сейчас у нас как бы разведка пополам с медовым  месяцем».  

«А я тоже женат», — говорит, и медленно так дым  пускает, все медленнее и медленнее, и трубку прикрывает  пальцем.

  «Желаю тебе всего наилучшего, говорю. Новость-то  отличная».

  «Ты так думаешь?» — говорит; и тут пустился он толковать  про кампанию. Еще на нем и пот-то не обсох после  дела в Театре Сильвера, а он уже о новом бога молит.  Я себе полеживаю и слушаю — отдыхаю в свое удовольствие.  А он сперва говорил сидя, но после встал с земли  и покачнулся этак, чуть не упал, и лицом скривился.  

«Да ты уже получил больше, чем тебе положено, —  говорю я. — Проверь-ка свое хозяйство, Ларри, похоже,  что ты ранен».  

Он вскинулся — как шомпол стал, прямой! — и обложил  меня с головы до ног; и ирландской обезьяной обозвал,  и прочим. Будь мы в казарме, я бы ему дал под  ребра, и тем бы кончилось; но тут война, да мы еще после  такого дела; всякий может выйти из себя. Одни в  драку лезут, а другие — обниматься. Потом-то я был рад,  что кулаки в карманах оставил. И как раз наш капитан  Крук подходит, а он перед тем с одним офицериком молоденьким  разговаривал, из тиронцев. 

 «Мы и сами до ручки дошли, — говорит мне капитан, —  но у тиронцев дела еще хуже, некому командовать. Отправляйтесь-ка туда, Малвени, и побудьте там за младшего сержанта, за капрала, за младшего капрала — одним  словом, за всех, сразу, пока вас не сменят».

  Ну, отправился я и принялся за дело. Там один только  офицерик оставался, и никто его не слушал. Самое время  было кому-нибудь браться за солдат — мне и пришлось.  Кого разговорами убеждал, а кого и без разговоров, но  только к вечеру эти парни из Тиронского брали на караул,  стоило мне трубку изо рта вынуть.

Фактически я  там всей ротой командовал, для того меня Крук и послал;  и офицерик это знал, и сам я тоже знал, но рота ничего  не знала. Это вот и есть, заметьте, положение, которого  никакими деньгами и никакой выучкой не купишь: положение  старого солдата, который знает офицерскую службу  и всю ее выполняет, и притом честь офицеру отдает! 

 Потом тиронцев, во взаимодействии со Старым полком,  отправили за горы, грабить там и страх наводить,  без всякого толку и без всякой радости. Я лично считаю,  что генерал чаще всего не знает, куда ему девать своих  людей. Вот он их и посылает шастать по округе, а сам  сидит себе, штаны протирает и делает вид, что размышляет.  А когда они в силу своей натуры ввяжутся в заваруху,  которая им вовсе ни к чему, он говорит: «Будучи  гениальным полководцем, я все это предвидел».

Ну вот,  шныряли мы туда-сюда, нарывались на ночные перестрелки  да грабили пустые сангары[2], в которых только  и оставалось, что шило завалящее, да из-за каждой скалы  нас угощали пулями, и мы вконец измотались — все,  кроме Бабьей Погибели. Он прямо наслаждался стычками  и стрельбой. Ей-богу, удержу не знал. Такие вот бестолковые  кампании всегда губят лучших людей, и хотя  я  знал, что, попади я в передрягу, мальчишка-офицерик  всю роту пошлет меня спасать, я все-таки хоронился и  как только заслышу выстрел, прячусь за камни и ноги  поджимаю, а чуть стрельба затихнет, пускаюсь наутек.  И я этих тиронцев раз сорок выводил из-под огня!

 Но  Бабья Погибель, тот никогда не отступал, стрелял из-за  камней не переставая, а другой раз дождется шквального  огня, встанет в полный рост, да так, стоя, и палит.  А по ночам в лагере устраивал засады, и как увидит  тень — стреляет; спать вовсе не ложился.

Офицерик мой,  помилуй господи этого несмышленыша, не понимал моей  стратегии, не видел ее красоты, и когда мы раз в неделю  сходились со Старым полком, он сразу топал к Круку, —  глаза свои голубые выкатит, и давай на меня жаловаться.  Я один раз слышал через полог палатки, как они толковали, — чуть в голос не засмеялся.

  «Он все время бегает от огня, бегает, как заяц, — говорит  про меня офицерик. — Это деморализует моих  людей». 

 «Дурачок ты, — Крук ему отвечает и смеется. — Он  тебя твоему же делу учит. Нападали на вас ночью хоть  раз?» 

 «Нет», — говорит этот мальчишка; ему хотелось, чтоб  нападали.  

«А раненые есть?» — Крук спрашивает.

  «Да нет, — отвечает, — не успевают ранить никого.  Бегаем слишком быстро — за Малвени».

   «Так чего же тебе нужно? — Крук ему говорит. — Теренс тебя уму-разуму учит, ловчее и не придумаешь. Ты  вот не понимаешь этого, а он знает: всему свое время. Ты  с ним не пропадешь, — говорит, — а я бы месячного жалованья  не пожалел, чтобы услышать, какого он о тебе  мнения».

   Так что мальчишка успокоился, но вот Бабья Погибель,  тот все время ко мне цеплялся, не нравились ему  мои маневры.  

«Мистер Малвени, — говорит он мне однажды вечером  с этаким презрением в голосе, — до чего хорошо у вас  ноги стали работать! Среди джентльменов, говорит, среди  джентльменов это принято называть не очень красивым  словом».

  «А среди нижних чинов принято иначе, — говорю я. —  Иди к себе в палатку. Здесь командую я».

  И таким голосом я ему это сказал, чтобы он понял,  что играет собственной жизнью. Он не отошел, а будто  отскочил от меня — это он-то, с его презрением, — словно  я ему ногой поддал. В ту же ночь патаны[3] устроили  пикник на соседних холмах: палили по нашим палаткам  так, что мертвый бы проснулся.  

«Всем лечь! — говорю я. — Лечь и ни с места! Пусть  они тратят свои боеприпасы». 

 И тут слышу чьи-то шаги; потом — наша винтовка  подпевать начала. А я уютно так устроился, лежу себе,  думаю о Дине и все такое; однако выполз, горн прихвативши,  и гляжу — не готовят ли на нас атаку; вижу, наш   подпевала где-то у выхода из лагеря примостился; а на  холмах дальнобойные орудия палят — так и вспыхивают  каждую секунду. И звезды светят. И вижу я — это Бабья  Погибель, без шлема и без ремня, сидит на скале. Кричит  что-то, потом, слышу, говорит: «Как это они до сих  пор не пристрелялись? Надо огня им показать». И снова  принялся стрелять; в ответ новый залп грянул; свинец —  длинные такие пули, патаны зубами их приплющивают —  по скале зашлепал, точно лягушки в жаркую ночь.

«Так-  то лучше, — говорит Бабья Погибель. — О господи, долго  ли еще ждать, долго ли ждать!» — и вдруг зажигает спичку  и поднимает над головой.

  «Спятил, думаю, взбесился совсем». И только я сделал  шаг, хлоп — подошву мне с сапога сорвало и точно  пощекотал меня кто между пальцами. Ну и попадание!  Такой вот кус свинца, и ни кожу не задел, ни носок не  порвал, только босиком меня оставил на камнях.   Схватил я Бабью Погибель, затащил его за камень и  сам присел; пули так и защелкали по этому самому  камню.

  «На свою голову поганую проси огня, — говорю я и  встряхиваю его хорошенько, — а мне лично неохота тут  с тобой пропадать».

   «Не вовремя ты пришел, — говорит он, — не вовремя.  Еще бы минуту, и они бы не промахнулись. Матерь божья,  говорит, ну чего ты ко мне привязался? Теперь все  снова надо начинать», — и лицо руками закрыл.  

«Ах, вот оно что, — говорю я и снова его встряхиваю.  — Вот почему ты приказов не слушаешь!»  

«Не смею на себя руки наложить, — говорит он, а сам  раскачивается взад-вперед. — Решиться не могу. А чужая  пуля не берет. За целый месяц ни разу не задело. Долго  еще мне умирать, говорит, долго. Но я уж и теперь в  аду, — тут он вскрикивать начал, как женщина. — Да, я  уже в аду!»  

«Господи, смилуйся над нами, — говорю; тут уж я разглядел,  что у него на лице написано. — Да расскажи ты,  что с тобой такое? Если не убийство у тебя на совести,  то, может, дело еще поправимое?»  

Тут он расхохотался.   «Помнишь, я в тиронских казармах говорил, что призраком  к тебе явлюсь за утешением? Так оно и вышло.  Не знаю, как мне прожить остаток жизни, Теренс .  Как я бился, сколько месяцев держался! А теперь и вино  меня не берет. Теренс, говорит, я даже захмелеть не  могу!» 

Тут я понял, почему он говорит, что уже в ад попал:  когда вино человека не берет — значит, душа у него насквозь  прогнила. Но что я ему мог сказать?  

А он снова завел:   «Перлы и алмазы, говорит, перлы и алмазы я отшвырнул  вот этими руками; и с чем я остался? С чем я остался? »  

Я чувствовал, как он трясется и дрожит, а над головой  у нас свистел свинец, и я все гадал, хватит ли у офицерика  ума не дать людям выскочить под огонь. 

 «Пока я не задумывался, — говорит Бабья Погибель,  — я и не понимал, не мог понять, чего лишился; а  теперь вижу. Теперь вижу, говорит, когда, и где, и с какими  словами я сам себя отправил прямо в ад. Но все  равно, все равно, — говорит он, а сам весь извивается, —  все равно счастье мне было не суждено. Слишком много  я натворил. Как я мог верить ее клятвам — я, который  сам всю жизнь только и делал, что нарушал свои клятвы,  чтобы поглядеть на чужие слезы! Сколько их было . . . — говорит. — О, что мне делать? Что же мне делать? »

 И снова он стал раскачиваться взад-вперед и плакать  — в точности как одна из тех женщин, о которых он  говорил.   Половина его речей была для меня все равно что бригадная  диспозиция, но кой-чего я все-таки ухватил; и  догадался, в чем его беда: выходило, что божий суд  взял-таки его за загривок, как я его и предупреждал в  тиронских казармах. А между тем пули у нас над головой  свистят все громче, и я, чтобы его отвлечь, говорю:  «До того ли теперь, говорю. Патанывот-вот в атаку пойдут  на лагерь».

   Только я это проговорил, как в двадцати шагах от нас  патан появился — ползет на брюхе, в зубах нож. Бабья  Погибель как вскинется да как заорет; тот увидал, да и  бросился на него с ножом — а Бабья Погибель без винтовки,  под скалой ее оставил. Но, знать, такая сила от  него шла дьявольская, что у патана камень вывернулся  из-под ноги; патан возьми и растянись во весь рост, только  нож звякнул о камень!

Предыдущая главаГлава 2 из 4Следующая глава