К книге
Бабья погибельСтраница 1
25%
Страница 1
1

Редьярд Киплинг Из цикла "Три солдата"

Бабья погибель

О, горестная повесть о делах,

Давно минувших и злосчастных.

 Ужас, замешательство, арест убийцы, которого требовалось  изолировать от товарищей — все это было уже позади,  когда я пришел на площадь перед казармами.

Только  человеческая кровь взывала с земли. Горячее солнце  высушило ее, превратив в тусклую, тонкую, как позолота,  пленку, которая от жары растрескалась на отдельные  язычки; поднялся ветер, и эти язычки понемногу отделялись  от земли, беззвучно загибаясь кверху. Наконец порыв  ветра сдул их, и по площади полетел черный прах.

  В такую жару никому не хотелось стоять под солнцем на  пустой желудок. Мужчины сидели в казарме, обсуждая  случившееся. Солдатские жены сгрудились перед помещением для семейных, из которого слышался пронзительный голос женщины, бранившейся последними словами.   

В то утро, сразу после смотра, тихий и сдержанный  сержант застрелил одного из своих капралов, а потом  вернулся в казарму, уселся на чью-то койку и спокойно  сидел, пока за ним не пришли.   Надлежало передать его в руки Окружного суда.

Теперь  из-за этого мстителя, который едва ли предвидел  такое последствие своего выстрела, все мои планы полетят  к черту, потому что мне никак не отвертеться от  составления доклада о судебном разбирательстве. Обо  всем, что будет происходить в суде, я знал заранее — знал  в таких подробностях, что просто тошно становилось. 

Там будет винтовка — разумеется, невычищенная, с пятнами  гари на конце ствола и вокруг казенной части; и  у десятка рядовых, не играющих в деле никакой роли,  возьмут под присягой показания касательно этой винтовки;  и будет зной, удушающий зной, и мокрый от пота  карандаш будет выскальзывать из пальцев; и опахало  будет шуршать, и помощники защитника будут шушукаться  на веранде, и командир части представит аттестат  о моральных качествах подсудимого; присяжные будут  сопеть и задыхаться, от летней формы свидетелей будет  нести краской и мылом; и какой-нибудь несчастный метельщик  потеряет голову под перекрестным допросом, а  молоденький адвокат, который вечно выступает на стороне  нижних чинов, не получая от них никакой благодарности, будет проявлять чудеса находчивости и красноречия,  а потом затеет со мной склоку из-за того, что в своем  докладе я будто бы исказил его речь.

А под конец я снова  встречусь с подсудимым — ведь его, конечно же, не повесят,  а заставят линовать бумагу для бухгалтерских  бланков  в окружной тюрьме, — и стану подбадривать его  разговорами о том, что есть надежда пристроить его надзирателем  в тюрьму на Андаманских островах.   Уложение о наказаниях для Индийских провинций и  те, кому поручено его применять, достаточно серьезно  относятся к убийству, какими бы мотивами оно ни было  вызвано.

 Я считал, что сержанту Рэйнзу очень повезет,  если он отделается семью годами. Он целую ночь копил  обиду, а потом без всяких объяснений уложил своего  подчиненного с двадцати шагов. Все это мне было известно.  Если повезет и если в дело не подпустят какого-нибудь  тумана, то семь лет; к счастью для сержанта Рэйнза, в роте его любили.   В тот же вечер — ни один день не тянется так долго,  как день убийства, — я повстречал Ортериса с собаками,  и он мне сразу заявил, что имеет прямое отношение  к делу.  

— Буду свидетелем выступать, — сказал он. — Когда  Маки появился, я на веранде стоял. Он от миссис Рэйнз  шел. Квигли, Парсонс и Трот, они все на внутренней веранде  были. Чего они слыхать-то там могли? Ничего.  А сержант Рэйнз, он на веранде стоит и разговаривает  со мной, а Маки, тот идет через площадь и говорит: «Ну  что, говорит, сержант, у тебя из-под шлема ничего пока  не вылазит?» А Рэйнз, он прямо задохнулся от злости.  «Господи! говорит. Больше, говорит, не могу этого терпеть! » Схватил мою винтовку и выстрелил в Маки. Понятно? 

  — Ты, значит, был с винтовкой на внешней веранде?  — спросил я. — Что ты там с ней делал? 

 — Что делал? Я ее чистил, — сказал Ортерис с тем  наглым взглядом выпученных глаз, которым он всегда  сопровождает самую откровенную ложь.  

С таким же успехом Ортерис мог утверждать, что он  там танцевал нагишом: никогда еще не случалось, чтобы  его оружие требовало чистки через двадцать минут после  осмотра. Но ведь Окружному суду ничего не будет известно  о его привычках.  

— И ты это повторишь под присягой? — спросил я. 

 — Слово в слово.  

— Ну ладно, я об этом больше ничего знать не хочу.  Только учти, что Квигли, Парсонс и Трот не могли совсем  уж ничего не слышать, если они были там, где ты говоришь;  и наверняка найдется какой-нибудь метельщик,  который в это время торчал на площади. Вот увидишь.  

— Не было метельщика. Был только букашка. С ним  все в порядке. 

 Я понял, что без выдумок и тумана не обойдется, и  почувствовал жалость к прокурору, которому придется  вести дело.   Еще сильнее я пожалел его, когда разбирательство  началось, — уж очень часто он выходил из себя и слишком  близко к сердцу принимал всякую неудачу.

 Молоденький  адвокат Рэйнза на этот раз сумел подавить свою  неутолимую страсть к алиби и ссылкам на невменяемость;  он обходился без фейерверков и акробатики и защищал  своего клиента спокойно и трезво. К счастью,  жаркий сезон только начинался и в суде еще не шли дела  о стычках и стрельбе в казармах; и состав присяжных  был хорош, даже для Индии, где из двенадцати человек  всегда найдутся девять таких, которым не привыкать  взвешивать свидетельские показания.

Ортерис  твердо  стоял на своем и остался непоколебим на всех перекрестных  допросах. Никто из гражданских не заметил этой  странной подробности в его истории — присутствия винтовки  на открытой веранде, — хотя кое-кто из свидетелей  и не сдержал улыбки.

 Прокурор требовал виселицы,  утверждая, что убийство было преднамеренным. Прошли  те времена, доказывал он, когда такое убийство считалось  позволительной местью оскорбленного мужа. Существует  Закон, говорил он, и Закон всегда готов вступиться  за простого солдата, которому нанесли обиду. Однако  прокурор считал, что в данном случае приходится  усомниться в том, что была нанесена достаточно серьезная  обида. По его теории выходило, что лишь беспочвенные  подозрения, вынашиваемые в течение длительного  времени, привели сержанта к преступлению.

Однако попытки  прокурора пренебречь мотивами убийства провалились.  Даже самым далеким от этой истории свидетелям  была известна — и известна уже не одну неделю —  причина преступления; и подсудимый, который, разумеется,  узнал обо всем последним, только стонал за своим барьером.

Разбирательство вертелось вокруг вопроса  о том, действительно ли Рэйнз стрелял в ослеплении от  внезапного оскорбления, нанесенного ему в то утро; и из  заключительной речи судьи стало ясно, что показания  Ортериса оказались решающими.

Ортерис весьма искусно  дал понять, что лично он терпеть не может этого сержанта,  который и на веранду-то вышел только затем, чтобы  сделать ему разнос за нарушение дисциплины. Поддавшись  слабости, прокурор задал Ортерису вопрос, без  которого можно было бы обойтись.  

— Не хочу никого обидеть, сэр, — ответил Ортерис,  — но он меня назвал поганым адвокатишкой.   Суд ахнул.  

Присяжные сказали: «Убийство», однако признали все  смягчающие обстоятельства, какие только известны богу  и человеку; прежде чем вынести приговор, судья прикладывал  руку ко лбу; адамово яблоко у подсудимого ходило  вверх и вниз, точно ртуть в барометре перед циклоном.

   Приняв во внимание все, что только можно было принять  во внимание, начиная от хорошего аттестата, выданного  командиром, и кончая соображениями о безвозвратной  утрате пенсии, службы и чести, подсудимому дали  два года с отбыванием срока в Индии, так что ни о каком  обжаловании не могло быть и речи.

Прокурор с угрюмым  видом собрал свои бумаги; караульные с грохотом  взяли налево кругом, и подсудимый был передан  гражданской охране, после чего его повезли в тюрьму на  видавшей виды тикка-гари[1].  

Караульные и человек десять — двенадцать армейских  свидетелей, как персоны не столь важные, получили распоряжение  дождаться того, что официально именовалось  «вечерней прохладой», а потом отправляться обратно в  лагерь. Все они собрались на одной из глубоких, выложенных  красным кирпичом веранд перед пустыми камерами  предварительного заключения и поздравили Ортериса, который держался со скромным достоинством. 

Я отослал свой доклад в контору и присоединился к ним.  Глядя, как прокурор едет домой подкрепиться, Ортерис  сказал:  

— Мясник плешивый. Не нравится он мне. Но вот собака  у него есть, колли... отличная собака! Я как раз  в Марри собираюсь на той неделе. За такую собаку где  хочешь пятнадцать рупий дадут.  

— Пожертвуй их на храм, — сказал Теренс, расстегивая  ремень; он целых три часа простоял в карауле — навытяжку,  да притом в шлеме.  

— Еще чего! — весело сказал Ортерис. — С господа  причитается на ремонт казармы второй роты. А ты, Теренс,  совсем дошел, я вижу.  

— Да уж я не молоденький, чего там. Сперва в карауле  торчишь, ног под собой не чуешь, потом, — он презрительно  хмыкнул, оглядывая кирпичную веранду, — на  камнях сидишь.  

— Погодите, я принесу подушки из коляски, — сказал  я.

  — Ну прямо праздник у нас сегодня, — заметил Ортерис.    Теренс медленно и осторожно опустился на кожаные  подушки и вежливо сказал:  

— Дай вам бог всегда сидеть на мягком и всегда  иметь чем поделиться с другом. А вам-то не нужна подушка?  Ох, хорошо. Приятно вытянуться. Дай-ка мне  трубку, Стенли. Та-ак... Ну вот, еще один отправился к  чертям собачьим из-за бабы. Сколько раз я караульным  в суде стоял — раз сорок или пятьдесят, — а все привыкнуть  не могу. Ненавижу я это дело. 

 — Если не ошибаюсь, вы стояли у Лоссона, у Ланси,  у Дюгарда и у Стебинза, — сказал я.  

— Верно, а до этих были десятки других, — он устало  улыбнулся. — Но только для них же было бы лучше  помереть до суда. Рэйнза сейчас в тюрьме небось переодевают;  придет он в себя немного и тоже поймет, что  лучше было бы сразу на тот свет. Ему бы надо было бабу пристрелить, а потом себя, и дело с концом. А теперь и  баба живая осталась — к Дине в то воскресенье приходила  чай пить, — и сам тоже живой. Одному Маки повезло. 

 — Жарко ему, наверно, сейчас... там, куда он попал, — вставил я, поскольку мне было кое-что известно  о достижениях покойного капрала. 

 — Точно, — заметил Теренс, сплевывая через перила  веранды. — Но это только легкий марш против того, что  ему досталось бы тут, если б он выжил.  

— Ну нет. Он бросил бы ее, да и забыл — как всех  прочих.  

— А вы Маки хорошо знали, сэр? — спросил Теренс,   

 — Он был зимой в Патиале, стоял в почетном карауле,  и мы с ним вместе ездили охотиться. По-моему, он  был веселый тип! 

 — Ну теперь ему только и будет веселья что с боку  на бок поворачиваться, — сказал Теренс. — Я и самого  Маки знал хорошо, да и других таких же навидался;  у меня глаз наметан. Он мог бросить ее и забыть, как вы  сказали, сэр, но он был грамотный человек, образованный,  и все свое образование на баб тратил. Язык у него  был подвешен, он с ними разговаривать умел и делал  с ними, что хотел. Но только в конце концов и разговоры  эти, и образование против него бы обернулись.

Я, может,  не умею объяснить понятнее, что я хочу сказать, но только  этот Маки был как две капли похож на одного типа,  которого я раньше знал, — тот шел по этой же дорожке,  да только дольше шел, и для него же хуже оказалось, что  дольше шел. Погодите, дайте-ка вспомнить. Ага, я тогда  в Черном Тиронском полку служил, а он к нам прямо из  Портсмута попал, по набору. Как его звали-то? Ларри...  Ларри Тай. Один человек из того набора сказал про него,  что вот, мол, джентльмена обрили, так Ларри чуть не  убил его за это. Крупный был мужчина, сильный, красивый,  — есть бабы, которым ничего больше и не надо;  но не все бабы таковы. А под этого Ларри все ложились  — в целом божьем мире не сыскать было такой  бабы, которая бы устояла перед ним. И он это отлично  знал.

Вот как Маки, которого теперь в аду поджаривают,  и завлекал он их ни для чего другого, кроме как для самого  гнусного распутства. Господь свидетель, не мне бы  говорить, я тоже сколько лет девок за нос водил; но когда  зло какое приключалось, я страсть как о том жалел;  и если видел по глазам по ихним, что девке или бабе уже  не до шуток, я всегда ноги в руки и — мама родная, прости  и заступись, ради твоей памяти воздерживаюсь. Но  этого Ларри, я думаю, не мать вскормила, а дьяволица;  он ни одной юбке проходу не давал. Прямо как будто  служба его была такая, как будто он на посту таком поставлен.  А солдат он был хороший.

Одна девка у него  была — самого полковника гувернантка (а Ларри-то простой  рядовой!), ее в казармах и не видали до него; еще  одна была горничной у майора, притом помолвлена; а  сколько у него было таких, о которых мы и не слыхали  никогда и только на Страшном суде узнаем! И такая уж  была его природа кобелиная, что всегда он цеплял самых    лучших — не то чтобы самых красивых, а вот таких, про  которых всякий на Библии готов поклясться, что у них  никаких этаких глупостей и в голове не может быть. Потому- то, заметьте, ему все и сходило. Раз или два бабы  совсем уж было брали его на крючок, но так и не поймали  ни разу, и только под конец ему это отыгралось. Он  со мной больше разговаривал, чем с другими, — считал,  что я из того же пекла нечистый, что и он, только грамоты  мне не хватает.

«Ну что, похоже разве, — бывало,  говорит, и голову гордо так держит, — похоже разве,  чтоб я когда-нибудь попался? Ведь в конечном-то счете,  что я собой представляю? Да ничего, говорит, рядовой,  ничтожество. А где же это видано, чтобы такие женщины,  с которыми я знаюсь, связывались с ничтожным рядовым?  Номер десять тысяч четыреста семь!»

Предыдущая главаГлава 1 из 4Следующая глава