Дверь открылась, и Одетта отступила на шаг. Дутр появился в новом с иголочки костюме, в большом, чересчур ярком галстуке и рыжеватом парике. Словно бы нарисованные глаза стеклянно блестели. Он приближался с важностью робота, слегка вытянув изящно согнутые кисти рук. Нога его, скользнув по паркету, вдруг застывала в воздухе, будто повиснув на шарнире, покачивалась по прихоти невидимого механизма и, опустившись на землю, опять делала скользящий шаг. Тело вздрагивало, и вслед ему начинала покачиваться голова, но тут же вновь застывала в неподвижности, возвращенная на место пружинкой, спрятанной в воротничке. Веки медленно моргали. Они не опускались до конца, оставляя белую полоску белка, светящуюся трещинку на неподвижном лице, от которой становилось не по себе больше, чем от блестящей эмали слепых глаз. Губы цвета малинового леденца были сложены в бездушную, любезно-снисходительную улыбку. Сделав четыре шага, молчаливый манекен остановился, и из-за несовершенства механизма, со скрипом и толчками изобразил что-то вроде поклона: плечи, отпущенные шарниром, обвисли, а руки закачались свободнее. Но пружина натянулась, и тело снова выпрямилось. Плечи вернулись на место не сразу, но зубчатое колесико повернулось еще немного, и они выпрямились. Манекен двинулся дальше. При каждом шаге ботинки его скрипели. На пуговице пиджака болтался чек: 23 000 фр.
— Остановись! — прошептала Одетта хрипло. — Остановись! Это все нелепо в конце концов!
Она встала со своего места и обошла манекен, не приближаясь к нему. Манекен стоял неподвижно. Веки подергивались, моргали. Вдруг неподвижное тело вздрогнуло, дрожь передалась ногам, и манекен, изменив направление, двинулся к Одетте.
— Не надо! — закричала она. — Хватит! Потрясающе, необыкновенно — согласна! Но, ради Бога, прекрати эту игру.
Автомат остановили, давление уменьшили, и руки, словно стрелки прибора, короткими толчками поползли вниз.
— Посмотри на меня, — жалобно попросила Одетта, — мне страшно.
Жизнь затеплилась в стеклянных глазах, маска исчезла, уступая место человеческому лицу. Тело из плоти и мускулов заполнило костюм, который до этого болтался на шарнирах, прикрывая арматуру из металла и дерева. Дутр непринужденно сунул руку в карман и вытащил сигареты.
— Как ты это делаешь? — спросила Одетта.
Голос у нее немного дрожал, и она вынуждена была опереться на камин.
— Мне пришла в голову идея, — сказал Дутр. — Я ее продумал, проработал… Но это еще не все.
Дутр снял парик.
— И чек тоже, — попросила Одетта.
Дутр снял и чек. Каждое его движение напоминало пока еще о присутствии в нем робота, производя впечатление двойной экспозиции. Робот медленно исчезал.
— Это и есть та идея, которая пришла тебе в голову? — осторожно спросила Одетта.
— Могу показать, — отозвался Дутр, — есть кое-что и получше.
Он надел парик и сосредоточился, Одетта увидела, как у нее на глазах исчез, растворился, дематериализовался человек и появилась машина. Судорожное, пугающее чувство возникло у Одетты: она осталась наедине со странным предметом, наделенным незаурядным коварством.
— Пожалуйста, — прошептала она, — Пьер, вернись…
Но Пьера больше не было. Манекен держал белый шарик. Он медленно пропускал его через свои розовые пальцы с ярко-красными ногтями. Черный шарик появлялся из белого с завораживающей неторопливостью. Из черного появился зеленый. Бесстрастные, бесчувственные, бездумные руки работали резкими, отрывистыми толчками. Белое лицо с ярко накрашенными щеками улыбалось по-прежнему, а глаза глядели в пространство, поверх всего, в даль через стены. Красный шарик появился будто сам собой вместо зеленого. Пальцы задвигались быстрее, шарики исчезали один за другим, появлялись, исчезали, появлялись… Цвета менялись все быстрее, пока не превратились в пеструю ленту, бегущую слева направо, а кисти механически вздрагивали, словно приводимые в движение перенапряженным мотором. Вдруг все оборвалось. Сплетенные пальцы застыли, твердые, негибкие. Потом в плечах что-то мягко повернулось, руки разошлись в стороны, и пустые ладони обратились к зрителю.
— Вот так! — произнес Дутр.
Внезапная усталость развинтила и освободила его. Он опустился на стул. Струйка пота текла по виску, размывая грим в уголке глаза. Одетта облокотилась на мраморную полку камина, закрыла лицо руками и расплакалась. Она плакала громко, навзрыд, мучительно сотрясаясь всем телом, словно от приступов боли. Потом медленно переступила с ноги на ногу, тщетно пытаясь с собой справиться. Дутр со скучающей усмешкой ждал, неторопливо вытирая влажные ладони платком из верхнего карманчика. Наконец Одетта убрала упавшие на лицо волосы и повернулась к сыну, глядя на него с невыразимым горем, гневом и страхом.
— Прости, — начала она, — но это еще страшнее, чем если бы я тебя потеряла.
— Потеряла? — недоуменно переспросил Дутр.
— Я запрещаю тебе ставить твой номер.
— Он плох?
— О нет!.. Он… и в самом деле… что-то невероятное. Как тебе объяснить?..
Она подошла к нему и ласково погладила его по щеке.
— Если ты выступишь с ним, — сказала она, — состояние тебе обеспечено. Но выступать не надо.
— Почему?
— Потому что я чувствую: ты наносишь себе смертельный вред. Кончится тем, что ты себя уничтожишь.
— А если мне приятно уничтожать себя?
— Пьер! Я прошу тебя!
Дутр бросил парик на кровать и подошел к окну, раздраженно бренча в кармане монетками.
— Со мной можно уже не считаться, — сказала Одетта позади него.
Дутр стиснул зубы в бессильной ярости.
— Я же работаю для тебя! — закричал он. — Для тебя собираюсь зарабатывать деньги! Тебе что, они больше не нужны?
— Разве я просила у тебя хоть чего-то? — спросила Одетта. — Нет, не просила. Ты мучаешь себя все из-за тех же двух мерзавок. Они преследуют тебя. Разве нет? Они присосались к нам как пиявки.
Дутр обернулся.
— Я запрещаю тебе… — начал он.
— Говорить ты мне не запретишь. И может быть, если б у нас хватило смелости поговорить раньше, ты не дошел бы до этого. Пьер, ты не вправе карать нас обоих.
— Я никого не караю, — устало ответил Дутр.
— Тогда откуда же твой номер? Признайся откровенно… Ты захотел остаться один. Отомстить себе, мне… Скажешь, я не права? Бедный мой Пьер, скажи, почему ты меня боишься?
Дутр прислонился к камину. Он думал о Грете, и взгляд у него стал сосредоточенный. Одетта подошла к нему и взяла за отвороты пиджака.
— Пьер! Услышь меня… Не уходи, останься со мной!..
Он глядел куда-то поверх плеча Одетты. Когда он вот так уходил внутрь себя, его уже ничто не могло отвлечь. Напрасно Одетта прижалась лбом к его плечу — он едва слышал, что она говорит. О чем она, собственно?.. Она всегда старалась, чтобы ему было хорошо?.. Она жалеет, что была сурова с Гретой и Хильдой?.. По одну сторону жалобный женский голос, по другую — глухая боль, которой никогда не избыть, потому что кроме нее ничего не осталось от любви.
Дутр мягко отстранил Одетту, подобрал парик и заперся у себя в комнате. Теперь он, по крайней мере, знал, что, пройдя через тысячи испытаний, стал настоящим артистом — большим, чем Альберто — и будет расти и расти. Он уселся перед шкафом и принялся тренироваться — он работал над тем, чтобы доллар исчезал медленно.
В день, когда кончился их ангажемент, он сказал Одетте перед самым выходом на сцену:
— Я хочу попробовать. Не выноси реквизит на сцену.
Одетта собралась было возразить.
— Знаю, — сказал он, — до совершенства пока далеко. Но мне нужно знать, что я могу себе позволить.
Занавес поднялся. На сцену вышел манекен. В зале засмеялись. Смешно было видеть сбежавшего с витрины механического красавчика, который переступал, покачивая бедрами, приостанавливался и снова шагал, как плохо отлаженная игрушка. Но мало-помалу установилась тишина. Прошло несколько секунд, и она уже нависала — тяжелая, непонятно тревожная. Тишина, в которой стало слышно поскрипывание ботинок на сцене и стук механических шагов. На каждый из шагов откликалось эхо. Такие шаги каждый хоть раз слышал во сне — шаги преследователя, который не спешит догонять свою жертву, потому что у него много времени — вся вечность. Бесстрастный, неуклюжий, появляется он из тьмы веков, тьмы ночей. Двигающаяся фигура вошла в световой круг прожекторов, и Одетта за кулисами почувствовала, что у нее подкашиваются ноги. Фигура показалась на авансцене, повернула бело-розовое лицо налево, потом направо. И весь зал следом за ней повернул головы. «Победил!» — пронеслось в голове у Одетты. Восковые руки задвигались короткими толчками, сблизились, и шарики начали свой магический танец. Шарики исчезали, но никто не решался аплодировать. Люди не знали, чего от них ждут. Дутр с поразительным знанием публики выронил из кармана белый шарик, словно не сработала какая-то пружина, выйдя из подчинения механического мозга. Шарик покатился по сцене, потом по лестнице, ведущей со сцены в зал: первая ступенька, вторая… Шарик катился все быстрее и быстрее… Вот он покатился по проходу, и кое-кто из зрителей поджал ноги, глядя на него с вымученной, насильственной улыбкой. Следом за шариком в зал спустился и Дутр — медленно, невыносимо медленно… Он вспоминал золотоволосую девушку, привязанную к стулу, ее поцелуй… Стеклянные глаза автомата смотрели в прошлое. Каждое движение было для него болью и одновременно триумфом. Он приближался к женщине в первом ряду, механическая рука упала на сумочку и поднялась, держа веер из карт. Глаза три раза моргнули. Рука вытянулась, карты исчезли, вновь появились, но уже в другой руке. А голова все покачивалась, лицо улыбалось нелепой любезной улыбкой — улыбкой, которая своим бесчувствием доводила до дрожи. Пальцы неуклюже сомкнулись на колоде, и в воздух, словно поднятые взрывом, полетели короли, дамы, десятки — цветные картинки мелькали, мелькали, пока не упали на пол дождем. Робот продолжал идти, неровно шагая и наступая на карты. Новая колода появилась у него в руках, и механические руки начали тасовать ее, посылая головокружительными цветными лентами от левой ладони к правой, вытягивая и сжимая, словно гармошку. Рука дернулась, карты исчезли. Теперь пришла очередь серебряного доллара. Тишина стояла такая, что казалось, автомат играет перед автоматами. Живой была только монета. Она подпрыгивала, крутилась, бегала, пряталась в один рукав, потом в другой и все-таки постоянно была на виду, поблескивая на кончиках картонных пальцев, которые подхватывали ее, когда она собиралась окончательно упасть. Робот глядел неизвестно куда, не ведая ни о своих руках, ни о своем теле, ни о пойманной монетке. «Liberty, — думал Дутр. — Liberty». Он подкинул монету, и монета улетела высоко-высоко. Сейчас она упадет, потеряется… Как по нитке вернулась она на протянутую ладонь и легла ровно-ровно. Тут же ладонь повернулась к публике — открытая, пустая, с переплетенными линиями судьбы, жизни, счастья.
Дутр ждал пять секунд, десять, пятнадцать. Он видел вокруг себя потрясенные застывшие лица. Тогда он поклонился с любезной небрежностью и ушел под крики «браво», которые накатывали волнами, захлестывали сцену, раскачивали зал бурей восторга. «Бис! Бис!» Люди хлопали, стучали ногами.
— Ты был изумителен, милый Пьер, — сказала ему Одетта. — Выйди и поклонись еще раз.
Дутр пожал плечами и отправился в гримерную. Он хотел переодеться — мокрый от пота, опустошенный, в полном изнеможении. Ноги у него заплетались, и он чуть было не упал перед стулом, на который собрался сесть. Аплодисменты мало-помалу стихли, но эхо от них еще сохранялось в кулисах. Прибежал директор, растерянный, изумленный, он всплескивал руками и повторял:
— Великолепно! Потрясающе. Продлеваю контракт.
— В конце недели мы уезжаем, — ответил Дутр.
Директор запротестовал, но Дутр повернулся к Одетте и тихо сказал:
— Выставь его вон. Оставьте меня в покое. Да-да, и ты тоже.
Он опустился на стул и долго смотрел, как нервно подергиваются у него пальцы. Никогда еще ему не было так грустно. Никогда еще он не был так счастлив.
Одетта больше ни о чем не спорила. Все вопросы теперь решал Дутр. Он решил продать фургоны и реквизит Вийори. Он подписал контракт в Париже: три недели в кабаре на Елисейских полях. Он выбрал гостиницу, номера. Одетта занималась хозяйственными мелочами. Пока Дутр в одиночестве репетировал, она ходила по соседним с гостиницей кафе и выпивала по рюмочке. Иногда она плакала — так, из-за пустяков: потому что вдруг увидела себя в зеркале или потому что часы показывали два и нужно было на что-то убить еще целых девять часов. Со временем она стала ждать представления с какой-то болезненной страстью. Она, всегда такая нетерпеливая, резкая и властная, теперь таскала чемодан Пьера, убирала его гримерную, наливала в стакан сахарную воду для таблеток: он страдал теперь от непрекращающихся мигреней.
Он одевался перед ней, ничуть не стесняясь, а она покорно отворачивалась. Потом подавала карандаши, кисточки, коробки с пудрой. Любимое лицо у нее на глазах превращалось в раскрашенную картинку. Дольше всего хранили жизнь глаза, и это производило диковатое впечатление. Пристально и озабоченно всматривались глаза в зеркало. Затем Дутр, словно электрик, который включает прожектор, приводил в порядок и взгляд. Взгляд стекленел. Одетта в растерянности застывала позади него, изредка бормоча:
— Мальчик мой, несчастный мой мальчик!
Дутр поднимался, работал еще две-три минуты с картами или с долларом и выходил на сцену. Одетта оставалась у дверей гримерной. Она и отсюда все слышала. Автомат, которому хлопают, — ее сын. Если она еще не сошла с ума, то только потому… Одетта сжимала кулаки крепко-крепко, чтобы помочь себе думать, чтобы понять наконец. Она сама во всем виновата. Она должна была понять, до чего Пьер уязвим. Но еще не поздно. Она поговорит с ним.
Поговорит? Но разве говорят с автоматом? Пьер возвращался раздраженный, усталый до изнеможения. Он позволял Одетте смывать с себя грим, предоставляя ее заботам свое лицо с закрытыми глазами. Но стена молчания стояла между ними — такая стена, что любые слова выглядели смехотворными. Одетта ждала. Она подстерегала минуту, когда из какой-нибудь трещинки на непроницаемом лице выглянет Пьер, ждала, словно хищник на опушке своего леса. И тогда наконец Одетта робко улыбалась.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивала она.
— Неплохо, спасибо.
— Ты слишком много работаешь, мой мальчик.
— Ничуть.
И в ту же секунду он исчезал: веки, пряча глаза, спускались как занавес, пальцы начинали барабанить по столу. Прежде у Одетты хватило бы сил, она пришла бы в ярость, она сорвала бы эту идиотскую маску!.. Но теперь она робела. Пьер не давал ей возможности приблизиться к себе. С едой он управлялся в несколько минут. Ездили они на такси. Она пыталась задержать его, но напрасно. Он поднимался к себе в номер и запирался на ключ. Одетта сидела в соседнем и затаив дыхание прислушивалась.
Если Пьер расхаживал тяжелыми механическими шагами, которых она не могла слышать без дрожи, то и она принималась ходить вдоль той же стены. Ей казалось, она помогает ему, несет одну с ним тяжесть. Наконец Одетта сдавалась, спускалась вниз и ждала его. Она покупала газеты, где начали писать о нем, вырезала сначала коротенькие заметки, затем сдержанные отчеты, затем восторженные отзывы. Дутр день ото дня совершенствовал свой номер, оттачивая жесткую дробность движений, которая была прямым вызовом всем законам их ремесла. Он пошел и дальше: подобрал для своего персонажа голос и манеру говорить — быстрое, отрывистое бормотанье человека, заговорившего во сне. Когда он продемонстрировал его Одетте, она побледнела.
— Ты хоть понимаешь, — проговорила она, — что занимаешься самоубийством?
Дутр неопределенно махнул рукой.
— Ты уже на ногах не стоишь, — настаивала Одетта. — Ничего не ешь, исхудал. Того и гляди заболеешь. И все из-за… из-за…
Но лицо Пьера уже окаменело, глаза устремились куда-то сквозь Одетту в поисках мерцающего видения. Одетта схватила его за руку.
— Послушай, Пьер, родной мой, я много думала. У меня теперь столько свободного времени…
Она кашлянула, чтобы было не так заметно, как она волнуется, и прибавила едва слышным голосом:
— Хочешь, я уеду… Ты будешь свободен.
Дутр казался немым неподвижным камнем. Хотелось проверить, дышит ли он? Но Одетта все-таки продолжала:
— Чего ты хочешь? Скажи!.. Свободы? Да? Ты меня боишься, я знаю. Я все время с тобой. Я на тебя смотрю. Но я не могу не смотреть на тебя? Не могу. Пьер, милый… А тебе кажется, что я тебя не люблю!
Слова, как горошинки, отскакивали от неподвижной маски. Слишком яркие губы приоткрывали белоснежные зубы в нечеловеческой улыбке статуи. Одетта заплакала, словно рядом с ней никого не было.
— Что ж, — сказала она. — Лучше уж со всем этим покончить разом.
Она двинулась по комнате, надеясь увидеть ну хоть какое-то движение рук, плеч, ресниц. Дутр стоял у стены — неподвижный, бездушный автомат, глядящий в пространство глазами куклы. Одетта вышла, задохнувшись от нестерпимого горя. У нее оставалась единственная надежда — Пьер мог заболеть. Но он сопротивлялся нечеловеческой усталости. Не играя, он был напряжен и нервен до предела. От постоянных гримировок кожа потеряла здоровый блеск, и на скулах у него горели красные пятна, как у больного туберкулезом. Когда он пил, стакан в его руках слегка подрагивал. Но взглядом он бросал Одетте вызов. После кабаре он выступал в мюзик-холле на левом берегу Сены, и вдруг к нему пришел успех — бурный, восторженный, успех, который в несколько дней затмил успех их предыдущего спектакля. Одетта не без робости сидела в глубине зала, как когда-то Дутр сидел в курзале в Гамбурге. Луч света шарил по сцене и находил в кулисах странную фигуру, вытягивал ее на середину сцены и ставил в световой круг. Одетта кусала платок. Будь Пьер незнакомцем, она бы тоже вопила от восторга вместе с остальными. Но она знала цену каждому движению робота. Она знала, что Пьер смертельно болен любовью и ненавистью и не видит для себя спасения. В страшном гротеске, окруженном голубым нимбом прожекторов, бросившем вызов всем законам реальности, она узнавала хрупкую и печальную тень ранимого профессора Альберто. И отец, и сын были из тех, кто не умеет прощать. Публика, сбросив иго мучительных чар, устраивала овацию человеку, который сгорбившись уходил со сцены. Воздух взрывался криками: «Невероятно! Непостижимо! Потрясающе!» Хлопали долго, с фанатичным упорством, глядя мечтательно и испуганно. Одетта выскальзывала на улицу. Она не сомневалась, что заболеет раньше сына.
Теперь он выступал в «Медрано» — святилище магов и фокусников. Он один занимал круглую сцену, отравляя зал вредоносными чарами. Оркестр потихоньку наигрывал тягучую мелодию. Здесь не было рампы, софитов, мишуры. Дутр был один на один с трепещущим залом, который следил за его пальцами, руками, плечами, он был окружен тянущимися к нему лицами, на которых мало-помалу застывало изумление. Пьер медленно поворачивался вокруг себя, словно на вращающемся постаменте. Шарики, карты, цветы появлялись и исчезали на кончиках его пальцев, а запрокинутая голова, поворачиваясь с мягким щелчком, обращала к балконам мертвую улыбку трагического отсутствия. Мало-помалу движения его замедлялись, и он застывал на полдороге, как игрушка, у которой кончился завод. Подходил униформист и делал вид, что заводит пружину. Автомат тут же приходил в движение, становилось видно, как под пиджаком ходят поршни и рычаги, мотор начинал работать вовсю, быстро дергались руки, вибрировали ноги, раскачивалась голова, шарики выскакивали из сведенных пальцев и катились по толстому ковру. Униформист находил регулятор на спине Дутра, отлаживал его, и спектакль превращался в настоящее чудо. Переведенный на малую скорость, Дутр работал с необыкновенной медлительностью. Карты, теряясь где-то на руке, текли с неторопливостью густого теста. Доллар едва-едва пробирался по согнутому рукаву, покачивался, словно теряющее инерцию кольцо серсо, начинал клониться на бок. Падал. Нет… Чудом он оказывался опять на ребре и спотыкаясь пробирался к ладони, которая и сама оказывалась еще в пути. Оркестр замолкал, публика затаивала дыхание: монетка, казалось, боролась с собственной тяжестью, а рука — с какой-то внутренней неполадкой. Наконец монетка все-таки падала, а рука, дернувшись в последний раз, подхватывала ее. И доллар словно бы испарялся из открытой ладони. Зрелище походило на галлюцинацию. Публика в молчании долго смотрела на куклу с болтающимся на кармашке дурацким чеком — 23 000 франков, — стоявшую с вытянутой вперед рукой. Оркестр прогремел духовыми и ударными. Автомат медленно исчез, Дутр высвободился из жесткой механической оболочки и ушел в высокую галерею, ведущую к кулисам. Клоуны, эквилибристы, конюхи, гимнасты выстроились живым коридором, глядя на хрупкого мальчика, чье имя завтра затмит имена всех других знаменитостей.
Но в тот же вечер Дутр слег. Доктор пришел к больному в гостиничный номер, долго слушал его и, казалось, был в затруднении.
— Очень серьезно? — шепнула Одетта.
— Переутомление, — ответил доктор. — Крайнее переутомление. Ему необходим долгий отдых, иначе… Для начала оздоровительная лечебница, потом…
Одетта занялась сыном. Доведенный до полного изнеможения, он уже ничему не сопротивлялся — он дремал, побежденный несказанной усталостью. Одетта купала его, причесывала, брила, заставляла хоть немного поесть. Она занималась хозяйством, выставляла любопытных, оберегая Пьера от любых посещений. О себе она не думала, ела на ходу и долгими часами сидела в изножье кровати, глядя, как спит этот хрупкий ребенок, которого, может быть, ей удастся спасти. Мало-помалу Дутр притерпелся к ее почти неосязаемому присутствию. Он уже не вздрагивал, когда она подходила к нему, но при одном условии — подходить она должна была молча. И Одетта безмолвно, про себя шептала ему слова, полные нежности. Не раз слеза скатывалась у нее по щеке, когда она сидела и сторожила его сон. Долгими ночными часами она думала, чем и как можно ему помочь. Наконец, и сама доведенная до изнеможения, она ложилась в постель и засыпала, шепотом повторяя:
— Маленький мой… Мой малыш…