Необыкновенное везение. Одна из сестричек обожглась щипцами для завивки, и представлений несколько дней не давали. Грете пришлось ходить в повязке. Обожглась Грета, хотя, впрочем, какая разница. Но одна стала наконец хоть чем-то отличаться от другой.
— Рад? — пробурчала Одетта.
— Знаешь, — отвечал Дутр, — мне и на это теперь наплевать.
— Почему бы тебе не взять машину и не поехать отдохнуть в Бретань? На тебя смотреть страшно: кожа да кости.
Но Одетта прекрасно понимала, что Дутр никуда не поедет. Целыми днями он слонялся вокруг фургонов, мастерил что-то вместе с Владимиром, внутренне постоянно настороже, отощавший и угрюмый, словно олень во время гона. Невеселы стали и сестрички. Хильда неусыпно следила за Гретой. Она оставляла ее на считанные минуты, когда отлучалась пообедать. Одетта что-то мурлыкала себе под нос, возясь около плиты, и заглядывала в кулинарную книгу, чтобы приготовить очередное необыкновенно сложное блюдо. Покончив со стряпней, она усаживалась на пол и долго думала, вглядываясь в разбросанные листки с рисунками и чертежами. За Дутром ее взгляд следовал с такой настойчивостью, что он, случалось, оборачивался.
— Что ты на меня смотришь?
— А почему бы мне на тебя не смотреть?
На этом перепалка кончалась. Оба замолкали, будто боялись сказать что-то непоправимое. Дутр принялся за учение. Учил он немецкий. Сам, как мог. Слушать, как Одетта ссорится с сестричками, и не понимать, что она им говорит, стало ему невмоготу. Он спрашивал у Владимира, как произносить слова, и странные они вели возле верстака разговоры — полуфранцузские, полунемецкие. Кончилось тем, что Дутр поверил Владимиру самое сокровенное.
— Плохо, — сказал Владимир и похлопал себя по голове. — У тебя… солнечный удар… безумие!
И как человек чрезвычайно добросовестный, перевел:
— Närrisch… Richtig![11]
Närrisch так Närrisch. Но раз он не мог увидеться с Гретой, он решил ей написать. С помощью словаря Дутр принялся составлять любовные записки — детски-трогательный лепет. По вечерам он просовывал их в левое окошко фургона, зная, что под ним стоит кушетка Греты… А что, если записки подбирает Хильда? Ничего! И тут они могли помочь Дутру в достижении желанной цели. Главное, чтобы они не терялись. Дутр получил этому подтверждение: он опустил записку, и в ответ из окна вылетел бумажный шарик. Он развернул его в постели и прочитал под одеялом при свете электрического фонарика. Письмо было подписано: Грета. По отдельным словам Дутр туманно предполагал, что значит та или иная фраза, но в целом, даже с помощью словаря, не мог расшифровать письма. Он долго не засыпал, держа письмо в руке, словно заряженный пистолет. Потом не выдержал, соскочил с постели и в пижаме побежал к пикапу, где ночевал Владимир.
— Это я, Влади. Нет, ничего не сломалось… Вот только хорошо бы перевести письмо.
Владимир зажег лампу, поднес записку к глазам и, шевеля губами, начал ее читать.
— Ну что?
Владимир продолжал читать, ни слова не отвечая. По движению его глаз можно было понять, что он возвращается назад, перечитывая предыдущие фразы.
— Господи! Да скажешь ты наконец?
Владимир вернул письмо, качая маленькой лысой головой.
— Плохо! — сказал он. — Двое их, вот в чем штука.
И скрестил указательные пальцы как клинки.
— На это мне наплевать, — закричал Дутр. — Она меня любит?
Он шумно дышал, будто готовясь защищать свою жизнь. Владимир словно бы взвешивал все «за» и «против», перед тем как принять непростое решение.
— Она… — начал Владимир, — не простая штучка… не доверяет.
Он произнес вслух немецкие слова, подыскивая подходящие слова по-французски. Наконец, отчаявшись, но желая все-таки выразить суть ситуации, он сделал непристойный жест. Дутр разорвал письмо в мелкие клочья и швырнул их в лицо Владимиру.
— Кретин!
Дутр выскочил из пикапа. Парк тянул к нему свои темные аллеи, а он стоял возле фургона в пижаме. И все это было так нелепо, что он злобно дал себе тумака, стараясь причинить боль. На следующее утро он терпеливо осмотрел фургон, где была заперта Грета. Проникнуть невозможно. Хильда отлучалась только поесть и обязательно дожидалась той минуты, когда он был в фургоне Одетты. Игра в почту возобновилась. Дутр хранил у себя в бумажнике мятые немые записки. Он с яростью занимался, копался в грамматике, переводил первые уроки учебника, который купил по случаю у букиниста: «Папа выкурил трубку… Это черная доска…» Напичкавшись до тошноты синтаксическими правилами и глагольными временами, он вытаскивал написанные карандашом любовные записочки и читал их, повторяя вслух фразу за фразой, подхлестывая свою яростную настойчивость. В конце концов, дело только в запасе слов. Память у него прекрасная, работал он с беспримерной усидчивостью и быстро продвигался вперед. Время от времени один из оборотов обретал смысл, и письмо становилось чуть менее таинственным. «Мой милый… (дальше две непонятные строчки) когда я тебя вижу (подстроки неведомо о чем)… огорчение (или досада, или боль, потом провал в шесть строк)… так счастлива (три слова пропускаются), …твои губы (и дальше сплошной мрак до подписи)». Ему казалось, что он трудится над старинным документом, пытаясь понять, где спрятан клад. Иногда он даже забывал, что речь идет о Грете, и терялся в ее присутствии. Получалось так, что за столом он встречал другую. Но у другой было лицо, которое он любил, тело, которого он желал, и рука, похожая на ту, что писала: «мой милый… твои губы»…
— Ешь сейчас же! — сердилась Одетта. — Ты что думаешь, я для себя стряпаю?
По лицу его бродила улыбка. Есть? Почему бы и не есть? Вот уж на еду ему было абсолютно точно наплевать.
Появилась выздоровевшая Грета. Но теперь у нее была отметинка — маленький розоватый шрамик на шее, который был виден даже из-под тона. С этим шрамиком она словно бы стала ближе Дутру. И он отчетливо ощутил, что любит ее.
— А ты не мог бы ответить, когда я задаю тебе вопрос? Одетта может злиться, сколько ей вздумается. Дутр ничего не слышит, ничего не видит. Глаза обращены на одну только Грету. Теперь настал черед Хильды худеть. Одетта наблюдала за ними, переводя взгляд с одного на другую, подлавливала их и порой, бросив салфетку, вставала и уходила тяжелым шагом. Все трое долго сидели в ожидании, прежде чем снова взяться за нож и вилку. Однажды Дутр получил записку. Подписана она была «Хильда». Какие мольбы, какие обещания таились в ней? Девушка, дойдя до изнеможения, готова была сдаться? Дутр положил ее к остальным. Флюиды, исходившие от этих смятых листочков, кружили ему голову. Может, ему нужно дерзко проникнуть ночью в их фургон и объясниться? Но они могут убить друг друга после того, как он уйдет. Снова начались спектакли в мюзик-холле. Снова одна из сестричек сидела пленницей в фургоне, а другая с радостью готова была следовать за Дутром в музеи и парки. Настало время…
Одетта удержала Пьера за рукав.
— Ты никуда не пойдешь.
— Что за новости?
— Нам нужно работать. Сядь, я тебе все объясню.
— Но я…
— Сядь, пожалуйста.
Голос Одетты парализовал волю Дутра. Дутр сел. Лицо у Одетты было усталое, накрасилась она наспех. Она села между Дутром и дверью. Вперед! Настала минута откровений.
— Я приготовила новый номер, — сказала она.
— Новый номер? Зачем?
— Я подумала и решила, что можно обойтись без сестричек. Я выставлю их за дверь.
И вдруг она словно перестала следить за собой. Лицо ее сделалось маской ненависти.
— Я выгоню их. С меня хватит. Две мерзавки съедят тебя с потрохами, бедный мой мальчик. Они делают все что хотят. И если не оградиться, мы окажемся у них в руках. Нет, так продолжаться не может. Они воображают, что меня содержат, что они зарабатывают деньги. Они меня еще не знают…
Дутр поднялся.
— Куда?
— Ухожу. Если уходят они, то и я с ними.
Они смотрели друг другу в глаза, медля, прежде чем нанести решительный удар.
— Ты уйдешь? — тихо спросила Одетта.
— У мальчиков в моем возрасте нет ни мамы, ни папы, — ответил Дутр. — Ты сама это говорила. Жизнь я буду жить не с тобой. Я буду с ними.
— Красавчик-двоеженец, — сказала Одетта.
Они замолчали, чувствуя оба нестерпимую горечь и не желая ее показать. Одетта сняла очки, потерла пальцами веки и взглянула на Пьера большими близорукими глазами.
— А если б их не было с нами… по какой-нибудь другой причине…
— Я покончил бы с собой.
Одетта рассмеялась громко и свирепо.
— Он покончил бы с собой! Да вы только послушайте его! Право, ты чудак, милый Пьер! Думаешь, так просто взять и убить себя? Поверь мне, сперва убивают других. Других убивать легче. Да и вообще никто никого не убивает, потому что любовь… твоя любовь… в общем, ты любишь себя. Ты занят только собой… И хочешь выжить во что бы то ни стало!
При каждом слове Дутр прикрывал глаза, словно получал пощечину. Он сделал шаг назад. Одетта притянула его к себе за рубашку.
— А я? Ты обо мне подумал? Говори! Ты думаешь, я тебя брошу? Любовь, мужики — этим я сыта по горло! Встретились, разошлись, отчаялись, обезумели… Все это игры, сам убедишься. Но вот у меня появился сын…
Голос Одетты задрожал, и глаза от слез засверкали нестерпимым блеском. Она обняла Пьера, крепко сцепив пальцы у него на затылке.
— Я не знала, что значит сын, — сказала она низким голосом. — Я забыла, какой ты у меня, милый Пьер… Прости! Но теперь… ты даже себе не представляешь. Нет, я вовсе не хочу тебе мешать. Но я не хочу, чтобы ты стал жертвой первой шлюшки, попавшейся на твоем пути.
Дутр разомкнул ее пальцы и высвободился. Одетта не противилась, глядя на него с улыбкой.
— Ты сильный, — прошептала она. — И ты меня ненавидишь, потому что я ничуть не слабее тебя.
— Сестрички будут моими, — сказал Дутр.
— Обе?
— Обе.
— Нет, мой милый. Не рассчитывай. Я не хочу, чтобы ты сошел с ума.
Дутр взял шляпу с дивана и направился к двери.
— Погоди секунду, — бросила вслед Одетта.
Она закурила и пристально посмотрела на сына.
— Не забудь, что ты у меня служишь. Я решила поставить новый номер. Ты можешь согласиться. Можешь и отказаться.
— А если я откажусь?
— Будешь искать контракт где-нибудь еще. Но могу тебя заверить, что твои подружки вряд ли меня оставят… Они не дуры. И любят, чтобы у них в кормушке было сенцо.
Дутр машинально провел рукой по фетровым полям своей шляпы, как проводил по ним когда-то профессор Альберто. Постоял, потом швырнул шляпу на постель.
— Тебе повезло, — сказал он, — что я пока еще беден. Объясни, в чем дело. Только скорее.
Дутру предстояло изображать ясновидящего. Он завязывает себе глаза плотной черной повязкой. Тут никаких фокусов, каждый может пощупать повязку, примерить ее и убедиться, что сквозь нее ничего не видно. А Дутру нужно будет выучить фраз шестьдесят и список предметов, которые соответствуют каждой из них, начиная со связки ключей и кончая паспортом. Дутр написал этот список под диктовку Одетты.
— Даю десять дней на то, чтобы их выучить.
— Почему десять? Разве публике надоел наш спектакль?
— Нет.
— Тогда в чем дело?
— Я подписала контракт с мюзик-холлом в Ницце.
— Мы что же, уезжаем?
— Разумеется.
— Но можно и там показывать ту же программу… Чего ты добиваешься?
Но Одетта была не из тех, кому задают вопросы. Дутр начал работать. Прогулки вдвоем по Парижу прекратились. Только этого добивалась Одетта или она задумала некий план, чтобы отдалить его от сестричек? Но в таком случае она просчиталась. Дутр зубрил фразы для номера, Дутр зубрил немецкий и неусыпно наблюдал за приходами и уходами каждой из сестричек, как пленник, задумавший побег. Одетта к пяти часам непременно уходила в мюзик-холл улаживать организационные вопросы. Обычно она дожидалась возвращения той из сестричек, которая в этот день была на свободе, но иной раз уходила и раньше. Случалось, она делала вид, будто уходит, и возвращалась пять минут спустя, рылась в сумке, шарила по карманам, словно что-то забыла… Дутр всегда был настороже. Если Одетта подходила к фургону, он ходил взад и вперед, громко повторяя: «Ручка… Шляпа… Часы… Газета…» Может, ему и в самом деле никогда не представится случая… Случая для чего? Он не отваживался себе ответить. Но он знал, сколько шагов отделяют его от прицепа сестричек и как ступать, чтобы шагов не было слышно. На вид он казался спокойным. Вечером играл как робот. Толпа, аплодисменты перестали его занимать. Сцена с поцелуями тоже больше не волновала. Он ждал случая, и никто не мог себе представить, до чего изматывало его ожидание. Он курил одну сигарету за другой и отпивал по глотку из бутылки виски, спрятанной в кейсе. Бывали минуты, когда ему хотелось кататься по земле, рвать все и кусаться, бывали и другие, когда его перенапряженная память вдруг сдавала и он ничего уже не мог сообразить. Тогда он садился на постель, растирал виски и тихонько говорил себе: «Пьер… старичок…» Потом подбрасывал доллар: «Орел… решка? Пойти? Если будет решка, пойду!..»
На этот раз выпала решка. Одетта только что ушла. Вторая сестричка еще не вернулась. Дутр открыл дверь фургона, спрыгнул на землю и крадучись, тише вора, подобрался к прицепу сестричек. Любовь его была сродни предсмертной агонии. Кровавая пелена застилала глаза. От его шагов, казалось, сотрясается вся земля. Возле лестницы в три ступеньки он быстро оглянулся. Никого. Коленками и грудью он нажал на створку двери и тут же закрыл ее за собой. Девушка была здесь: лежа на ковре, она читала иллюстрированный журнал. Она повернула голову, и ресницы ее вздрогнули. Потом она странно, болезненно улыбнулась и, повернувшись на бок, откинулась на подушки. Дутр упал рядом с ней. Силы разом оставили его, он и не верил себе, и чувствовал изнеможение восторга, был разбит предпринятым усилием и охватившим его сладким страхом. Он протянул руку и положил ее на плечо своей загадке. Которая из двух? Впрочем, для чего это знать?
— Видишь, — прошептал он, — я пришел.
Он придвинулся к ней, вглядываясь в ее прекрасное запрокинутое лицо, ближе, еще ближе. Грустно улыбнулся, пробормотал несколько немецких слов, какие заготовил давным-давно, и приник губами к ее уже согласному на все рту. «Пусть я исчезну, — думал он, — Пусть меня не будет…» Хмель нежности переполнял его, он не был больше малюткой Дутром.
Движением бедер девушка оттолкнула его.
— Die Tür![12]
Он растерялся, попытался понять. Она протянула указательный палец. Он посмотрел туда, куда она указывала. Дверь закрылась, повернулась ручка и застыла в неподвижности. Чувствуя головокружение, Дутр уцепился за край стола, встал и на ватных ногах дошел до двери. Снаружи улица была пустынной. Полная тишина.
— Ты уверена? — спросил он.
Но он и сам был уверен. Кто-то их видел. Кто-то теперь считает, что она его любовница, тогда как… Униженный, он вернулся к девушке, но она резко от него отодвинулась.
— Nein… jetzt nicht![13]
— Не беспокойся. Я тебя не трону.
Он увидел розовый шрам под ухом. Теперь у него была хоть какая-то определенность.
— Может, это была Хильда? Нет? Одетта? Тогда кто, дура несчастная? Ну, отвечай же!
Грета казалась страшно перепуганной.
— Не Владимир же? Да ему на нас наплевать!
Нет, не Владимир. Она не рассмотрела, но была так напугана, что с трудом сдерживала дрожь.
— Ладно, — сказал Дутр. — Если они хотят скандала, я им устрою скандал.
Он не спеша вышел; спускаясь по ступенькам, закурил сигарету, потом обошел фургон и пикап. Было ясно, что ни Хильда, ни Одетта еще не вернулись. Не было и Владимира.
Впрочем, Владимир не в счет. Дутр решил было вернуться к Грете, но почувствовал, что уже ее не хочет. Любовь существовала для него только в виде тайны — неразглашенной, глубокой. Ему претило, что за ним могут следить, наблюдать. На углу улицы остановилось такси, из него вышла Хильда. Она раскраснелась, будто долго бежала.
— Sind Sie allein?
— Да, я один, — ответил Дутр по-немецки, и Хильда, казалось, на миг потеряла дар речи. Она боязливо посмотрела на него и потом спросила:
— А Одетта давно ушла?
— Ушла полчаса тому назад.
Взгляд Хильды стал еще более испуганным.
— Грета у себя?
— Естественно… А вы? Где вы были?
— Там, — махнула она рукой, показывая в сторону города. — В кино.
Она исчезла в фургоне. Дутр отправился к себе и бросился ничком на кровать. Незаметно улизнуть, добежать до ближайшего перекрестка и взять такси — вот что могла сделать Хильда. Впрочем, как и Одетта, которая вернется с минуты на минуту… Их ревность мешает ему, как он сможет опять попробовать?.. Дутр сунул голову под подушку. В нем опять проснулось желание.
— Но кто из них двоих? Кого нужно умилостивить?
За обедом они сидели все вчетвером, и все четверо улыбались. Одетта сообщила, что хлопоты ее наконец увенчались успехом, что послезавтра можно уезжать. Она сообщила об этом сестричкам по-немецки, и обе согласно закивали.
— Сколько времени нам понадобится на переезд? — спросил Дутр.
— Не знаю. Дня три-четыре. Мы можем остановиться в Аваллоне, проехать через Оранж до Экса. Владимир будет вести пикап и большой фургон. А я возьму на себя маленький.
Кто же из них враг? Одетта никогда еще не была так добродушна и доброжелательна. Сестрички никогда еще не были так любезны. И все-таки Дутр чувствовал, что мир и покой — не более чем предгрозовое затишье.
— Ну и денек! — вздохнула Одетта. — Никаких сил!
И стала рассказывать обо всем, что успела сделать, уйдя из дому.
— Никто не спрашивает у тебя отчета, — процедил Дутр.
Похоже было, что Одетта хочет отвести от себя все подозрения. А Хильда, которая обычно сидела не раскрывая рта, принялась пересказывать фильм. Прекрасно. Согласимся, что ему приснился очередной сон. Что дверная ручка не поворачивалась у него на глазах. Что никто его не видел рядом с Гретой. Но откуда тогда эта напряженность, это подспудное смущение, из-за которого их прямые, открытые взгляды кажутся неискренними и фальшивыми? Может, они все втроем затеяли против него заговор? Может, он тоже должен поддерживать их игру, делать вид, что ничего не замечает, ничего не понимает? Он вынужден подчиниться, потому что у него нет другого выхода. Выхода у него нет!
Он твердил эти слова весь вечер за кулисами и на сцене. Нет выхода, нет, а публика аплодировала ему как повелителю невероятного, мастеру невозможного. Но все невероятности устроила Одетта. Одетта держала его, и держала крепко.
Дутр научился лгать. Лгать и притворяться. Но разве не это главное в его ремесле? Последнее представление вылилось в настоящий триумф, и Дутр заказал для Одетты роскошный букет, вложив в него записку: «От Пьера — его колдунье». Одетта обняла его, прижалась лбом к плечу и шепнула:
— А знаешь, твоя записка не очень-то и любезна…
Он попытался высвободиться.
— Погоди, — продолжала она, — дай мне немножко побыть с тобой… Пьер, мой малыш!
Вечером они пили шампанское, усадив за стол и Владимира.
— За твой успех в будущем! — провозгласил Пьер, поднимая свой бокал и глядя на Одетту.
— За твое счастье!
Секунду они глядели друг на друга, потом оба с улыбкой взглянули на сестричек.
— Прозит!
Дутру пришлось проводить Владимира до пикапа и уложить его спать. Чтобы напоить беднягу Влади, достаточно было капли шампанского. Потом Дутр долго бродил вокруг фургонов. Небо над Парижем пламенело, воздух пах влажной травой. Проходя мимо «бьюика» и поглядевшись в стекло, он отметил собственную элегантность, блестящие отвороты фрака и подумал, что никогда не был и никогда не будет таким, как другие. В этот поздний час на всей земле его ровесники обнимают своих любимых. Они шепчут нежные слова, повторяют: «Ты моя единственная!», склоняясь к нетерпеливо ждущей их возлюбленной. Как это просто для других!.. Дутр смотрел на фургон, где сестрички, возможно, не спали, враждебно следя друг за другом в потемках. Он присел на лесенку своего фургона и закрыл лицо ладонями. Одна и та же мысль точила его, как червяк яблоко. Точила днем и ночью: другие! другие! Пройдет несколько часов, и все другие проснутся, мурлыча что-то под нос, побреются, поцелуют жену, которая еще спит, уйдут на службу, в мастерскую или на завод. Они будут работать, как от века положено мужчине, работать по-настоящему. В руках у них будут инструменты, всамделишные инструменты. У них будут заботы, будут огорчения, всамделишные огорчения и заботы. Господи! Неужели от нестерпимой тоски у него не разорвется сердце?
Он поднялся в свой фургон, разделся и бросил взгляд на стоящий рядом столик: колода карт, корзинка, шпаги. Дутр пожал плечами. Когда-то в колледже он молился перед сном. Он улегся и, прежде чем заснуть, тихо повторил то, что стало для него привычной молитвой: «Что у этого господина в руке? — Газета. — Какого цвета пальто на этой даме? — Черного. — Из чего оно? — Из каракуля». На тридцатой фразе он заснул. Голубки расхаживали по своей клетке. Полицейские, объезжавшие парк на мотоциклах, обернулись.
— «Семейство Альберто», — прочитал один.
— Ну и работенка у них! — заметил другой.