— Ну что? — спросила Одетта. — Понравилось? Я спрашиваю, понравилось тебе или нет? Ты что, оглох?
— Конечно, понравилось, представление замечательное, — отвечал Дутр. — А скажи мне, что это за девушки?
— Я должна была догадаться. Да ты кроме них ничего не видел! — укорила его Одетта. — Однако ты не такой тихоня, каким кажешься. Ну-ка, помоги мне!
Она сняла черное, узкое, с большим декольте платье, в котором выступала, и нащупывала теперь завязки корсета. Дутру вдруг сделалось жарко.
— Две бездарные дурочки, — продолжала Одетта, — с номером, который никого не интересует. А ты долго будешь меня душить?
Став на одно колено, Дутр изо всех сил тянул за шнурок, но не за тот, который нужно.
— Постарела, растолстела, — говорила Одетта. — Публика таких не любит. Когда Людвиг говорит, что я сейчас исчезну, все смеются. Тебе можно исчезать, и блондиночкам тоже. У вас возраст, подходящий для таинственности… Все, что ли?
Она отдышалась и накинула халат.
— Думаю, ты с ними сработаешься.
— Я?
— Я? — передразнила она его. — Ты, право, чудак. Ну да, ты. Ты будешь с ними работать. У тебя это на носу написано.
Дутр отошел на несколько шагов.
— Неужели ты что-то надумала?
Она рассмеялась, не сводя с него глаз.
— Смешно, когда ты вот так петушишься. Тебя что, удивляет, что я думаю? Да, представь себе, милый мальчик, — думаю, и всяких идей у меня полным-полно лет с двадцати. Судьба такая. Твой отец не любил напрягать мозги. Это его утомляло.
Одетта достала из шкафа большую потрепанную папку, уселась на пол и раскрыла ее. Дутр невольно удивлялся всему, что она делала.
— Вот они, мои идеи! — сказала Одетта.
Папка была набита эскизами, набросками, чертежами, сделанными карандашом, пером, углем. Одетта сидела и перебирала их. Дутр тоже наклонился над папкой. Одетта тыкала ярко-красным ногтем в рисунки.
— «Окно с привидениями»… «Волшебное зеркало»… «Таинственный чемодан»… очень красивый фокус, и всегда пользуется успехом… «Женщина-бабочка»… «Индийская веревка»…
Дутр взял рисунок и стал его рассматривать.
— Ты сама все это выдумала?
— Нет, конечно. Я хоть и сообразительная, но не настолько. Я только усовершенствовала кое-что, придумывала новое оформление. Оформление придумывать несложно, все равно как кроить новое платье. Люки, зеркала — с ними все возможно. Погоди, погоди, а вот набросок мизансцены, которую я никогда не ставила. На сцене — освещенный изнутри стеклянный куб, его закрывают тканью, а когда открывают, он полон роз, и среди роз медленно возникает живое существо — ты, например…
— Я? Но ведь я…
— Почему бы и не ты? Неважно кто!
Она смотрела на него снизу вверх, запрокинув полное помятое лицо, от нее пахло крепкими духами, халат сполз и оголил плечо. У Дутра подкосились ноги, он сел. Голова у него странно кружилась. Он смотрел на рисунки, на обозначенные пунктиром силуэты и ничего не понимал. Одетта по-прежнему за ним наблюдала.
— Господи! — вздохнула она. — Хорошо, наверно, быть таким простодушным.
Она обняла его за шею, звякнув браслетом с брелоками.
— Ты на меня не очень сердишься? — спросила она. — Все молчишь и молчишь… Хитрый злопамятный скрытный мужичок… А я сумасшедшая старуха. Но вот увидишь, я тебя всему выучу. Людвиг — он грубиян, ты его не слушай. Да он и уедет скоро… Для начала я причешу тебя иначе, потом одену по своему вкусу… Не могу смотреть на эту твою курточку. А вечером поговорю с близняшками. Если они не совсем идиотки, думаю… Да, думаю… Ну что, скажешь ты мне хоть слово в ответ, а?
Дутр, опустив голову, казалось, изучал «окно с привидениями».
— А Людвиг… — начал он, — что он здесь делает?
Было тихо-тихо, и в тишине позвякивали брелоки. Одетта уже не обнимала Дутра.
— Ты жизни не знаешь, — сказала она. — И мне, пожалуйста, не задавай вопросов.
Она встала, отряхнула халат, провела по волосам расческой и заглянула в буфет.
— Налить глоточек шнапса? Выпей… Легче будет.
Дутр укладывал листки в папку.
— Папа… — начал он.
— Нет-нет, прошу тебя, — прервала его Одетта, — избавь меня, пожалуйста, от своих сантиментов! У молодого мужчины в двадцать лет нет уже ни мамы, ни папы! Он сам должен со всем справляться.
— Отчего он умер? — настойчиво продолжал Дутр.
— От сердечного приступа… Человек он был, конечно, необыкновенный.
Она пила шнапс маленькими глоточками; глаза у нее затуманились. Когда она вот так доверительно говорила, ее низкий голос бередил душу.
— Он устал, сильно устал, устал давным-давно… Ты догадался, что большого согласия между нами не было. Лечиться он не хотел. А номер у него был сложный. Его привязывали веревками к стулу…
У Дутра невольно вырвался язвительный смешок:
— И он без посторонней помощи высвобождался…
Одетта, глядя сквозь стакан на свет, кивнула.
— Какой же ты дурачок, — пробормотала она. — Да, высвобождался… Но на свете есть только пять или шесть циркачей, которые работают так, как он… Если б ты только на него посмотрел!..
Она со стуком поставила стакан на стол.
— Но его нет, — сказала она. — Что ты хочешь еще узнать?
— Ничего.
Голос Одетты изменился, она снова стала вульгарной и грубой, какой была на кладбище.
— Не хватало только, чтобы мы с тобой полаялись, честное слово! А ну выкладывай все, что накопил! Я всегда играю в открытую. Это твой отец таил обиду месяцами и спустя два-три года припоминал слова, которые и вылетели-то просто так в споре, под горячую руку. Но я так не умею.
Она подошла к Дутру и встряхнула его за плечи.
— Конечно, я виновата и вину свою знаю не хуже тебя… Но если получится то, что я задумала!.. Отправляйся к Людвигу… И старайся, пожалуйста, изо всех сил. И еще: научись улыбаться… Этот твой поджатый рот! А тебе не говорили в коллеже, что ты очень хорошенький мальчик?
Улыбаться Дутру не хотелось. Ему хотелось избавиться от тяжелых рук Одетты, которые давили ему на плечи как ярмо.
Людвиг, покуривая сигару, ждал его в фургоне с реквизитом. Владимир освободил середину, сдвинув все в глубь фургона, и прилаживал маленький прожектор.
— Сними куртку, — распорядился Людвиг. — От нашей работы становится жарко. Физкультурой занимался?
— Мало.
— Будешь заниматься в день по часу. Владимир, свет!
Владимир зажег прожектор.
— Всегда яркий свет. Зритель должен щуриться, — объяснил Людвиг. — Владимир, корзину!
Владимир поставил перед Людвигом оплетенную ремнями корзину.
— Твоя задача — поместиться в ней, — сказал Людвиг.
— Не думаю, что это так уж сложно, — сухо ответил Дутр.
Людвиг открыл крышку корзины и улыбнулся.
— У нее двойное дно. Я бы удивился, если б ты справился с первого раза.
Дутр сжался, но крышка не закрывалась. Он лег на бок и подтянулся, сбивая мизинцем пепел с сигары. Дутр сжимался, сжимался, спину у него ломило. Ему не хватало воздуха.
— Еще! — командовал Людвиг, — Еще!
Дутр, измучившись в тесной корзине, не выдержал и встал. Ноги у него свело, на коже краснели рубцы от плетеных стенок корзины.
— С меня хватит! — буркнул он.
— Скверный характер? — осведомился Людвиг.
— Скверный трюк. Вы же сами видите, что уместиться в ней невозможно.
— Я умещаюсь. И ты уместишься, когда будешь ловчее и гибче. Владимир, кольца!
Кольца были плетеные, величиной с тарелку. Людвиг подбросил два, три, четыре, минуту жонглировал ими с обидной небрежностью и вдруг крикнул:
— Лови!
Дутр упустил первое, поймал второе, третье, а четвертое стукнуло его по лбу.
— Рефлекс отсутствует, — констатировал Людвиг. — Кольца по пятнадцать минут каждый вечер. Засучи рукава!
Владимир сидел на кровати свесив руки и жевал резинку. Изредка он вытирал нос рукой. Людвиг вытащил из кармана монету.
— Свинец, двадцать граммов. Идеальный вес. Раскрой правую ладонь… Так… Зажми монету между основанием большого пальца и указательным. Хорошо. Теперь пошевели пальцами так, словно в руке ничего нет.
Монета покатилась на пол.
— Не гожусь я, — пожаловался Дутр.
— Чуточку терпения! У тебя недостаточно крепкие руки, только и всего. Две недели потренируешься с гантелями, и дело пойдет на лад. Не забывай работать с долларом. Главное — привычка.
Щелчком он закрутил монету в воздухе и поймал на ладонь.
— Смотри, я ловлю ее, сжимаю пальцы левой руки, делаю вид, что поддерживаю правую кисть. Хоп! Монетка соскользнула. Вот она!
Людвиг переменил руки, и монета исчезла. Людвиг помахал пустой левой рукой.
— Где монета? — спросил он.
— Не знаю.
Зачарованный фокусом, Владимир перестал жевать.
— Здесь. Она у меня в правой руке, — продолжал объяснение Людвиг. — Я напряг ладонь и переместил ее, спрятав между большим и указательным пальцем.
Монетка появилась, зажатая между пальцами. Владимир вновь принялся жевать.
— У меня никогда не получится, — прошептал Дутр.
— Напротив, технику набираешь быстро. Самое трудное — это работа на публике, когда смотришь в зал и болтаешь с ним. Нужны очень ловкие руки, гибкие запястья и быстрые-быстрые пальцы. Но ты же его сын, так? А он, если б ты только его видел!.. Одевайся. Я покажу тебе реквизит. Вот костюм для сцены.
Фрак облегал манекен. Людвиг приподнял фалду.
— Потайные карманы, — небрежно произнес он. — В жилете тоже, в них прячут кролика. Крючки цепляются за брюки, сюда прячут шарики и яйца…
— Но зрители…
— Зрители ничего не видят. Запомни: они хотят, чтобы их обманули. Публика — дура. Ты можешь заставить ее поверить всему, чему захочешь. Теперь — столики; разумеется, все с двойным дном. Волшебный кофейник… наливает все, что захочешь: пиво, молоко, виски и даже кофе.
Он брезгливо сплюнул крошку табака и поднял крышку кофейника.
— Ничего особенного: несколько отделений и гибкие трубочки, которые ты перемещаешь запястьем.
— А большой шар?
— Выдумка Одетты. Шар по твоему приказанию спускается и поднимается по плоскости. Действует с помощью электромагнита на батарейке и управляется из-за кулис.
— Кругом одни фокусы! — пробормотал Дутр.
— Точно! Именно фокусы! — воскликнул Людвиг. — Все, что ты видишь — липа, надувательство и вранье! Ты сказал чистую правду! Шпаги?
Он вооружился одной из шпаг и ткнул ею в стену: клинок ушел в перегородку.
— Осторожнее! — невольно крикнул Дутр.
Людвиг повернулся и презрительно швырнул шпагу на пол.
— Не надо никаких «осторожнее»! Клинок складывается и убирается в рукоятку. Весь остальной реквизит в том же духе. Внушает здесь симпатию только вот что.
Он снял с клетки платок, просунул руку и вытащил трепещущую крыльями голубку.
— Подставь ладонь.
Голубка осторожно пошла по незнакомой руке, повернулась, помогая себе распущенными крыльями, круглый ее глазок подергивался кожистой пленкой. Вид у нее был удивленный и беззащитный. Дутр невольно коснулся губами теплой шейки, и прикосновение крыльев к щекам показалось ему нежным прикосновением веера.
— Вторая точь-в-точь такая же, — сказал Людвиг. — Отличить их невозможно.
Дутр посадил голубку обратно в клетку и задумчиво посмотрел на двух пленных птичек. Позади себя он услышал, как Людвиг сплюнул и сказал с отвращением своим скрипучим неживым голосом:
— И они… Они тоже… фокус!
— Я полагал, что это ваша работа, — сказал Дутр не оборачиваясь.
— Моя? — возмущенно крикнул Людвиг. — Ты еще не видел, как я работаю. Я жонглер. Я не дурю головы. А от всего этого вранья можно спятить. Меня не удивляет, что твой отец…
Дутр тут же двинулся в атаку:
— Что мой отец? Что? Он умер от сердечного приступа. Людвиг задумчиво смотрел на кончик своей сигары.
— Разве я сказал, что не от сердечного? Давай-ка, паренек, за работу! Если что-то понадобится, спросишь у Владимира.
И Дутр первый раз в жизни принялся за работу. Он вставал в шесть утра, как в коллеже, кормил голубок и открывал окошко фургона. Влажный мартовский воздух врывался вместе с запахом конюшни и свежей соломы. В одних трусах Дутр принимался за гимнастику. Занимался он до изнеможения, с озлоблением повторяя и повторяя самые трудные упражнения. Иногда, вконец измотанный, он ложился, но вспоминал о сестричках-близнецах, вытаскивал корзину, сворачивался и укладывался в нее. С каждым днем крышка опускалась все ниже. Потом с махровым полотенцем на шее он переходил улицу и умывался в умывальной мюзик-холла, слыша, как всхрапывают лошади, как они стучат копытами. Это были лучшие минуты дня. Дутр любил густые запахи конюшни, любил деревенские звуки, любил сваренный Владимиром кофе, который они пили в баре пустого фойе. Владимир вопросительно прищуривался; Дутр, отпив первый глоток, поднимал большой палец. Владимир широко улыбался и поглаживал живот. Так они по утрам беседовали. Полчаса Дутр занимался маленькими гантелями. Он подбрасывал их и ловил — правой рукой, левой, правой… Ладони у него горели. На тыльной стороне вспухали вены. Он позволял себе короткую передышку и выкуривал сигарету. В соседнем фургоне просыпалась Одетта. И Людвиг тоже. Дутр слышал, как они шептались. Сам он замирал. Ему хотелось плакать. Зато голубки хлопали крыльями, и по воздуху летали белые пушинки. Дутр машинально вытаскивал доллар и подбрасывал его. Но он не гадал, он только смотрел на орла на жердочке и на грубоватый профиль женщины по имени Либерти. В восемь Людвиг выходил из фургона с сигаретой в зубах. Дутр отправлялся к Одетте.
— А вот и мой бульдог пришел, — встречала его Одетта, — Мог бы и поздороваться.
Она потягивалась, зевала, а Дутр тем временем варил шоколад. Потом десять минут она делала за ширмой зарядку. Дутр слышал, как она вздыхает, ворчит, охает, и мазал маслом хлеб. Одетта кричала из-за ширмы:
— Не молчи! Расскажи что-нибудь! Ты что, думаешь, эта мерзкая гимнастика мне в радость?
Из-за ширмы она появлялась в халате — потная, с голыми в синих жилках ногами — и тут же садилась за стол.
— Дурь какая-то, — говорила она с набитым ртом. — Чем больше занимаешься зарядкой для похудания, тем больше хочется есть.
Она не спешила вставать из-за стола: показывала всякие фокусы, сворачивала одной рукой сигарету и смеялась теплым горловым смехом, от которого Дутр цепенел.
— Мне нельзя всего этого, — доверительно говорила она. — Я много ем, курю. И все себе во вред. Но я посылаю всех докторов к черту! Только начни их слушаться, и…
И, понижая голос, она переходила к воспоминаниям:
— Знаешь, я ведь не всегда была старой шлюхой…
С этими словами она открывала свою шкатулку с призраками — так она ее называла — и доставала из нее фотографии, газетные вырезки. Ворошила их согнутым, похожим на кошачий коготок, пальцем.
— Смотри!.. «Берлинер Тагерблат»… «Дейли Миррор»… «Фигаро»…
Заметки были обведены то красным, то синим карандашом. Все фотографии были похожи друг на друга — одинаково туманные, с резкими тенями, искажающими лицо. Одетта — баядерка, султанша, маркиза, сеньорита. Нахмурив брови, Дутр быстро проглядывал их. Одетта долго копалась в шкатулке, а потом так же долго сидела с вырезками в руках, в задумчивости шевеля губами.
— Все еще изменится, — говорила она шепотом. — Раз близняшки согласны!
Дутр мыл посуду. Одетта сидела на полу и работала с карандашом в руках, разговаривая сама с собой вполголоса.
— Спектакль… Настоящий спектакль из трех-четырех связанных между собой частей… Вот чего никак не желал понять твой отец… Театральная пантомима с переменой декораций, с неожиданными эффектами… Одних фокусов на сегодня мало.
День продолжался. Людвиг учил Дутра обращаться с реквизитом. Или же Дутр тренировался самостоятельно, а Владимир смотрел на него. Единственное, чего избегал Дутр, — так это веревки, которой на протяжении многих лет связывали профессора Альберто. Она лежала в углу, свернутая восьмеркой и перетянутая посередине. Дутр подбрасывал доллар, ловил на ладонь, делал вид, что прячет его в левой руке, показывая правую… Владимир одобрительно кивал, аплодировал.
— Красиво, — говорил он, слегка картавя. — Владимир считает, что красиво.
Но красивого пока ничего не было. Напротив, все получалось безобразно. Дутр ожесточенно ругал себя и начинал сызнова, но кончал опять проклятьями, прикусив губу и злобно стиснув зубы. Устав, он усаживался рядом с Владимиром и угощал его сигаретой. Иногда он пытался расспросить его. Откуда он родом? Всегда ли занимался цирковым ремеслом? Владимир, сцепив руки, покачивал ими между колен.
— Не помню, — говорил он. — Война… Плохое дело.
В глубине фургона стоял верстак, и на нем с удивительным искусством Владимир мастерил всевозможные мелкие приспособления по рисункам Одетты.
— Почему ты не хочешь заняться фокусами? — спрашивал Дутр. — С твоей-то ловкостью!
Владимир морщил лоб, и волосы, упав, закрыли ему брови.
— Не велено, — объяснил он наконец. — Владимир… боится.
— Чего ты боишься? Ты же знаешь, как сделаны все приспособления. Ты сам их делаешь.
Владимир вытер нос, испуганно глядя на Дутра.
— Не доверяю! — сказал он.
Но гораздо чаще они молча сидели один подле другого. Дутр дожидался вечера, представления, как награды. С восьми часов он уже бродил за кулисами, стоял возле артистических, где гримировались актеры, вслушивался в прилив голосов, восклицаний, смеха по другую сторону занавеса. Зрелище полутемного зала — белизна лиц, блеск глаз, дыхание… Дутр наклонялся, вглядываясь со сцены в эту бездну, она манила его, томя тоской и тревогой. Раздавался гром духовых и ударных, толпа в зале потихоньку раскачивалась, словно гигантский шуршащий змей. Каждый вечер — та же тошнота, та же паника. Дутр проскальзывал в фойе и взбегал по лестнице, ведущей к верхним ярусам. Вместе с толпой матросов, девиц, разноязыких иностранцев он добирался до галерки, находил себе свободное местечко и, увидев перед собой освещенную сцену, вновь чувствовал панический ужас. На этой сцене он видел себя: он стоял там один, беззащитный перед хохотом и свистом. Ладони у него сразу же становились влажными. Но занавес медленно полз вверх, и Дутр, прикрыв глаза, смотрел свой любимый сон. Золотоволосые сестрички приветствовали публику. Дутр забывал обо всем. Глаза его перебегали с одной на другую в блаженном изумлении — нет, он не мог их различить!.. Сверху сквозь синеву сигаретного дыма он видел две белокурые головки, две фигурки, настолько похожие, что одна казалась точной копией и отражением другой. На этой их немыслимой похожести — похожести, от которой становилось не по себе, — и строился номер. Одна из сестер смотрелась в зеркало — в пустую деревянную раму, а другая повторяла каждое ее движение, превращаясь в зеркальное отражение. Дутр подпадал под власть магических чар. И когда наконец Хильда — нет, наверное, Грета — входила в волшебное зеркало, чтобы слиться со своим двойником, Дутра будто освобождали от гнетущей его смутной тяжести. Продолжение спектакля его не интересовало. Медленно, на ватных ногах, он спускался вниз и словно сквозь вату слышал музыку. Держась рукой за стенку, миновал фойе и добирался до артистических. Сестрички переодевались, не прикрывая дверь, и он видел их рядом, полуодетых, неправдоподобно одинаковых, смеющихся так звонко, что им откликалось эхо. Дутр жадно, без малейшего чувства неловкости разглядывал их, как разглядывал бы больших кукол за стеклом витрины. Глаза у них были кукольные, они блестели как живые, но в них не было глубины — прекрасные глаза, сделанные из неведомого материала, и похожие на чудесное украшение, глаза, которые не затеняла ни единая мысль. Девушки выговаривали непонятные слова и, возможно, сами толком их не понимали. Дутр смотрел на них, прислонившись плечом к косяку и засунув руки в карманы. Нет, они были не девушки-феи, они были девушки-игрушки, удивительно бело-розовые в своих соблазнительных комбинашках. И одевались они одними и теми же движениями, привыкнув всегда работать вместе. «Сказка», — думал Дутр. Но нет, пожалуй, и не сказка, если ему так хотелось прижать их обеих к себе и уткнуться лицом в воздушную пену золотых волос. Ощутив это, он медленно отворачивался, словно получил болезненный удар, и искал взглядом дверь, где толпились артисты, приготовившиеся к выходу. С чувством неловкости смотрел он на важных клоунов с завитыми бровями и галстуком-бабочкой в горошек, похожим на размашистые крылья, на арлекинов в робах с блестками, на эквилибристов с детскими велосипедами, на наездника в генеральской форме и на свою мать, одетую маркизой, с высоко поднятой полуобнаженной грудью в кружевах, мушкой на щеке и большим веером.
— Куда ты? — спрашивала она.
— Пойду поработаю, — тихо отвечал он.
Он возвращался в фургон, усаживался на край кровати — той кровати, на которой умер профессор Альберто, — и ждал. «Ничего, — думал он. — Пройдет. Когда-нибудь я проснусь». Подумав так, он поворачивался на бок и мгновенно засыпал. А проснувшись поутру, понимал, что жизнь, живая и настоящая, начнется для него вечером. Утром, ровно в шесть часов, он кормил голубок.
Он делал большие успехи. «В него, ты в него», — повторяла Одетта. И Людвиг признавался время от времени:
— Ты меня поражаешь, малыш. Просто поражаешь.
Случалось, Дутр вспоминал о кладбище, но чаще думал о мюзик-холле. Сперва он тренировался с монетой, потом с шариками, после шариков — с картами. Руки думали самостоятельно и действовали тоже, они взрослели у него на глазах, а он видел перед собой только сестричек, одних сестричек. Изредка он примерял отцовский фрак и осторожно, привыкая, прохаживался в нем, зажав в руке доллар.
— Альберто не умер, — шутил Владимир.
— Помолчи! — обрывал его Дутр. — Так не шутят.
Вскоре Одетта начала репетировать новый номер и запретила Дутру входить в фургон с реквизитом. Она еще только нащупывала ходы, не была уверена в эффектах. Хильда и Грета, очень озабоченные, приходили сразу после завтрака, и все вчетвером вместе с Одеттой и Людвигом они запирались в фургоне. Людвиг не выказывал ни малейшего воодушевления. Одетта на всех бросалась. Владимир по целым дням копался в моторе старичка-«бьюика».
— К концу месяца, — сообщил он как-то Дутру. — Мы впятером…
И его левая рука прошлась по ладони правой.
Вскоре Дутр был посвящен во все секреты, так как и ему была отведена роль в спектакле. Одетта в больших очках в черепаховой оправе, с кипой бумаг в руках руководила репетициями как заправский режиссер, покрикивая и распоряжаясь.
— Ну как тебе?
Дутр, потрясенный увиденным, молчал.
— Мне вся эта возня осточертела, — продолжала Одетта, — но говорить о нас будут.
В начале апреля они пустились в путь в Брюссель.